Немного севернее Карлсруэ над волнами Рейна изогнулся дугой белый железобетонный мост. Время от времени по мосту проходит скорый поезд на Мангейм, время от времени под ним тарахтит моторная лодка. В остальном местность тиха и неподвижна.
На берегу стоит солдат бундесвера Франц Вильд. Ему двадцать один год, физиономия круглая, полнокровная, во рту — жевательная резинка. Он жует и размышляет. Скользнет взглядом по массивным быкам, по стремительным пролетам, пожует, проведет розовым языком по губам и размышляет.
От шоссе приближается приземистый фельдфебель бундесвера Тобиас Шпильгаген; он не торопится, ступает прочно, солидно, вдавливая в глину свои толстые великолепные подошвы; если бы он шел по мосту, вода вокруг быков разбегалась бы, пожалуй, дрожащими кругами. Рядовой Вильд стоит и размышляет.
— Отличная погодка, — произносит фельдфебель Шпильгаген бодро, ибо это демократическая армия.
Рядовой Вильд щелкает каблуками и отдает честь.
— Осмелюсь доложить, погода исключительная, герр фельдфебель.
— Вольно, — приветливо произносит фельдфебель. Он глубоко и критически вдыхает свежий ветерок. Ветерок рапортует, что он свежий. Солнышко светит согласно распорядку. — Словно специально для воскресного отдыха, — продолжает Шпильгаген. Он угощает солдата сигаретой, ибо именно так относится он к своим подчиненным — это же не прусская армия. — Ни облачка!..
— Разрешите доложить, — говорит некурящий рядовой Вильд, — над горизонтом, на северо-западе-западе, в направлении Саарбрюкена, появилось облачко.
— Превосходно, — произносят фельдфебель Шпильгаген и прищуривает глаза под густыми бровями. Его задача — наблюдать за всем, что делается во Вселенной. Облачко уже щелкнуло каблучками — да так, что из него закапал дождик. — Спичек у вас нет? А что вы, собственно, тут делаете, Вильд?
— Осмелюсь доложить, прогуливаюсь, герр фельдфебель. Прогулку сочетаю с полным душевным отдыхом, а также наблюдаю за местностью с военной точки зрения — в учебных целях.
— Превосходно, — отмечает маршал Шпильгаген в чине фельдфебеля; он с особым удовольствием слышит от подчиненных свои же собственные слова, меткие, искрящиеся служебным рвением. — А что вы конкретно наблюдаете, Вильд?
— Я наблюдаю, — говорит Вильд согласно приказу, давясь сигаретным дымом, — конкретно данный мост через великую немецкую реку Рейн.
— Превосходно, — удостоверяет Шпильгаген. Проверив наличие моста, он обнаруживает — тот на обычном месте. — Что же примечательного известно вам об упомянутом мосте, рядовой Вильд?
Рядовой Вильд на секунду задумывается. Поскольку была команда «вольно», он позволяет себе провести рукой по лицу; на пальцах у него длинные красноватые ногти, на лице — густые веснушки цвета спелого проса, в глазах — преданность и любопытство (до известных границ!). Глаза у него — зеленоватые, как у кролика, и Вильд часто мигает веками без ресниц, словно плутовато договариваясь с кем-то.
— Разрешите вопрос? — спрашивает он неожиданно доверительно, шепотом, но тут же невольно вытягивается. Напоминающие сардельки пальцы, прижатые к брючным швам, слегка дрожат.
— Разумеется, — отечески разрешает Шпильгаген, приглаживая топорщащиеся на верхней губе усы, — ведь мы на прогулке, а кроме того, мы в этой армии все товарищи.
— Об упомянутом мосте, осмелюсь доложить, мне известно все. Осмелюсь заметить, я сам его строил. Я имею в виду: принимал участие в его строительстве. Родом я из Габердорфа, что напротив, дом номер девять. У отца мясная лавка, может быть, вы обратили внимание — свиная голова на площади…
— Превосходно, — выразительно произнес Шпильгаген, и мускулы на его рябом лице напряглись. То обстоятельство, что рядовой Вильд происходит из расположенного на той стороне Габердорфа, из семьи мясника, можно было тем самым считать одобренным и соответствующим истине. — Передайте привет вашему уважаемому отцу, Вильд. У вас уже есть невеста? Пусть заботится о приданом, верно? У немецкой невесты должно быть приданое! Но вы хотели спросить о чем-то, не так ли, Вильд?
— Осмелюсь доложить, так точно, герр фельдфебель. Я хотел спросить, для чего в этом мосту оставлены камеры для взрывчатки?
На Рейне заныла сирена пароходика; робкое, не раздражающее слух эхо разнеслось по поэтической местности организованно и согласно предписанию. Фельдфебель Тобиас Шпильгаген пристально наблюдал за судном. При этом он почему-то сложил губы трубочкой, словно хотел послать кому-то воздушный поцелуй. Рядовому Вильду померещилось, что его начальник машет усами. Стоял восхитительный солнечный день, и рядового Вильда интересовало, почему в этом мосту, который он помогал строить, имеются камеры для взрывчатки. Тобиас Шпильгаген в принципе приветствовал, когда его солдаты интересовались различными проблемами, главным образом техническими.
Пароходик, бог знает почему, продолжал ныть. Шпильгаген сосредоточенно любовался кончиком собственного носа. Рядовой Вильд начал уже тревожиться…
— Гм, — задумчиво произнес Шпильгаген. — Что касается меня, я бы никогда не подумал, что в этом мосту есть камеры для взрывчатки.
— Есть, — сказал Вильд, кивнув для убедительности, — одна вот здесь, перед первым быком, другая там, на той стороне, за третьим быком отсюда. Сто десять на семьдесят каждая…
— Нет, — произнес Шпильгаген. — Нету их там. Для чего им там быть? Это не логично, Вильд. — Он строго и испытующе взглянул на Вильда. — Вы все еще думаете, что они там имеются?
— Осмелюсь доложить, — сказал рядовой Вильд уверенно, — я сам их бетонировал. Двойная арматура…
— Превосходно, — произнес Шпильгаген. — Вы неглупый парень, Вильд. Надеюсь, вы понимаете, для чего они. Понимаете?
Вильд снова застыл «смирно». В голосе фельдфебеля Шпильгагена неожиданно прозвучала нотка, знакомая по его командам на плацу. Вильд не понимал, для чего там камеры. О вещах, которые он понимал, он не спрашивал, напротив, он объяснял их другим. На этот раз он слегка покачал головой.
— Осмелюсь доложить, я никак не могу понять, для чего в этом мосту могут быть камеры для взрывчатки, герр фельдфебель.
— Они имеются там, — сказал Тобиас Шпильгаген, — ибо мы должны думать обо всем! Мы, немцы, — сказал Тобиас Шпильгаген, — многому научились в ходе последней войны! Мы знаем, как нужно строить мосты, парень!
— Этот мост, — проинформировал Франц Вильд, — строила фирма Гордон и Джонс, Филадельфия, Франкфуртский филиал.
— Превосходно, — произнес Тобиас Шпильгаген; об этом ему, очевидно, было известно прямо из Филадельфии. — Наши американские друзья тоже думают обо всем. Есть еще вопросы, Вильд?
— Нет, — сказал Франц Вильд из Габердорфа, что напротив, и снова покачал головой. — Я только хотел бы знать, о чем это обо всем думали наши американские друзья?.. Не станем же мы взрывать этот мост?..
Тобиас Шпильгаген разволновался, и не без оснований.
— Да что ты плетешь, любезный? Зачем нам взрывать такой прекрасный мост?!
— Осмелюсь доложить, понятия не имею, герр фельдфебель. Может быть, мы вовсе и не будем взрывать его. Но зачем же в таком случае эти камеры для взрывчатки?
— Гиммельдоннерветтер нох ейн маль! — произнес Тобиас Шпильгаген, словно отвечая кому-то, стоящему на том берегу Рейна, — они там на всякий случай!
Рядовой Вильд взглянул на фельдфебеля Шпильгагена с изумлением: лицо его начальника потемнело, губы побледнели, резко обозначились кости лица. Темные глаза смотрели на подчиненного с неудовольствием и подозрением. Рядовой Вильд, подмастерье мясника из Габердорфа, все же спросил:
— На случай войны?
— Да! — крикнул Тобиас Шпильгаген. — На случай войны!
— Будет война, герр фельдфебель? — спросил Франц Вильд, родом из городка, что напротив.
Лицо Шпильгагена неожиданно прояснилось, напряжение мускулов ослабло. Совсем было исчезнувший рот появился вновь, вокруг него заиграло даже некое подобие улыбки.
— Ясно будет, парень! Да еще какая! Можешь быть спокоен!
— И когда начнется война, — спросил Франц Вильд, доверчиво моргая, — мы взорвем этот мост на воздух?
— Когда начнется война, — с размахом ответствовал Тобиас Шпильгаген, — мы взорвем на воздух всю Россию! Даже на Урале не остановимся! Вернем им все, и с процентами! Понятно?
— Так точно, понятно. И взорвем этот мост?
— Черт тебя побери совсем, — выругался Шпильгаген. — Оставь ты меня в покое со своим мостом! К чему нам взрывать его, когда мы будем осаждать Москву?
— Зачем же там камеры для взрывчатки? — спросил Вильд.
— Согласно инструкции! — загремел фельдфебель. — Это инструкция чисто теоретическая и устаревшая! Практически война будет выглядеть иначе: мы сбросим тысячу водородных бомб, засыплем Россию ракетами, разобьем их в пыль! Понял?
— Так точно, понял, герр фельдфебель! В пыль! Но…
— Если ты еще раз заикнешься о камерах, я разобью тебе морду!
— Нет, — сказал Вильд, — я хотел только… Вот, например, на Габердорф не упадет ни одной бомбы?..
— Нет! Скажи отцу, он может спать спокойно! И найди себе девочку, Вильд! У каждого порядочного парня должна быть девочка! Ясно?
— Так точно, ясно! Немедленно найти девочку!
— То-то. — Тобиас Шпильгаген взглянул на подчиненного. Даже будучи на голову ниже, он смотрел на него с большой высоты — просто он знал, как это делается.
— Герр фельдфебель, — сказал рядовой Вильд, — разрешите вопрос… Для чего, собственно, делают эти камеры в мостах?..
— Ты спрашиваешь вообще? Для того, чтобы их взрывать.
— Мосты, — сказал Вильд и снова поморгал веками, — взрывают преимущественно при отступлении.
— Превосходно! — Тобиас Шпильгаген взглянул на рядового Вильда несколько ошеломленно. — Но мы принимаем во внимание исключительно наступление! Понятно, Вильд? Исключительно наступление!
— Но в этой стороне, — сказал Вильд, мучительно соображая, — в этой стороне ведь вовсе не Россия! Эта дорога ведет куда-то во Францию.
— Превосходно, Вильд. Мы находимся на западной границе нашей родины.
— Гм, — заметил Вильд.
По мосту с грохотом мчался длинный экспресс. Пульмановские тележки его вагонов пели, аэродинамической формы паровоз выпускал густой белый пар. Поверхность реки была спокойна, оранжевое осеннее солнце склонялось к ней, небо было ясное, лётное. Стояло пастельное немецкое воскресенье, такое, каким оно и должно быть.
— Гм, — повторил Вильд неуверенно. — Когда американцы оборудовали эти камеры, не представляли ли они себе, что когда-нибудь по этому мосту придется отступать на Запад?..
— Парень, — произнес фельдфебель, — я тебя что-то не понимаю.
— Осмелюсь доложить, я имею в виду следующее. Когда американцы строили этот мост, не имели ли они в виду, что мы станем когда-нибудь отступать на Запад?
— Немецкий солдат, — произнес Тобиас Шпильгаген, повысив голос, — отступать вообще не может. Запомни хорошенько!
— Осмелюсь доложить, я это помню. А американцы могут отступать?
— Еще бы, — ответствовал фельдфебель без промедления и ухмыльнулся. — Почему бы американцы не могли отступать? Могут.
— Ага, — сказал Вильд. — Так, может быть, американцы представляли себе, что когда-нибудь они будут отступать по этому мосту, а потом взорвут его на воздух…
— Рядовой Вильд! — заревел Шпильгаген. — Что за разговорчики! К чему американцам отступать из Германии?!
— Не могу знать. Но зачем же они хотят взорвать этот мост?
— Да кто тебе сказал, что они хотят?..
— Зачем же они велели сделать камеры для взрывчатки?..
Тобиас Шпильгаген оцепенел.
— Москва, — сказал рядовой Вильд, — отсюда довольно далеко…
— Смир-рно! — заревел Шпильгаген. — Стоять смирно, когда с вами говорит начальник! — Потом он энергично закурил еще одну сигарету и резко выдохнул дым. — Вольно. Вам повезло, что вы нарвались на меня. Другой бы уже давно… Но я человек демократичный. Не эсэсовец какой-нибудь… Я беседую с вами как с равным… Хотите что-то сказать?!
— Осмелюсь доложить, я хочу выразить свою радость по поводу того, что нарвался на господина фельдфебеля Шпильгагена. Вся рота это ценит.
— Превосходно, — произнес Шпильгаген. — В следующий раз не плетите такой ерунды. Хорошо, Вильд? Вы сказали — вся рота?..
— Вся рота, герр фельдфебель.
— Превосходно, — произнес Шпильгаген и вдруг насторожился. — Позвольте, значит, в роте говорили об этих… об этих камерах?..
— Осмелюсь доложить, говорили, герр фельдфебель!
Прошло несколько секунд.
— Послушай, Вильд, ты же неглупый парень… Твой отец был старостой? Вот видишь… Ты должен объяснить всем, как участник строительства, что теперь мосты вообще строят только с камерами для взрывчатки, и точка. Не думаешь же ты действительно, что американцы могут ни с того ни с сего отступить за Рейн и начать взрывать за собой все мосты?! Перед кем бы они отступали?.. Не вздумай представлять себе это, Вильд!
— Слушаюсь, герр фельдфебель!
— Ведь это означало бы… ты понимаешь, что это означало бы?.. Черт побери, серьезно, а что бы это означало?! Надеюсь, ты не представлял себе ничего подобного, Вильд?!
Рядовой Вильд выпучил на начальство зеленоватые влажные глаза.
— Нет, — шепнул он, — это мне никогда не приходило в голову!..
— То-то, — угрожающе произнес Шпильгаген. — Солдату нечего фантазировать!
— Но… — прошептал Вильд.
— Но? — резко повторил Шпильгаген. И вдруг закричал фальцетом: — Но зачем же там эти камеры для взрывчатки, да?!
— Но… если бы случайно… если бы возникла подобная ситуация, — шептал рядовой Вильд, — ведь это затронуло бы и Габердорф?.. Если бы они дошли до самого этого моста… господи Иисусе, да ведь американцы фактически так и предполагают… пресвятая дева, это определенно затронет и Габердорф!
— Ко всем чертям! — разразился руганью фельдфебель Шпильгаген. — Я надеюсь, что обязательно затронет ваш грязный Габердорф! Вместе с вашими котлетами и грудинкой! И надеюсь, ты доживешь до этого, ты, болван!
— И тогда… тогда американцы взорвут этот мост на воздух?.. — Франц Вильд чуть не плача спрашивал уже самого себя.
— Ах ты бездельник, — накинулся на него Шпильгаген, — ты вшивый большевистский демагог! Хочешь распространить панику? Хочешь нашептать нам тут, что во всех мостах на Рейне есть камеры для взрывчатки, чтобы союзники, когда их погонят, могли отступить за Рейн и оставить нас в луже! Что американцы на это и рассчитывают, что мы снова будем только истекать кровью, что здесь будет поле боя…
Лицо фельдфебеля Шпильгагена почернело, исказилось гримасой. Он стал похож на испорченный негатив.
— Смир-рно! Кру-гом! — крикнул он рядовому Вильду. — Шагом марш! Ложись! Встать! Бегом! Ложись! Я тебе покажу, — хрипел он незнакомым пропитым голосом, — я тебе покажу, как распространять пораженческую пропаганду! Я тебе покажу камеры! Я тебе покажу отступление! Я тебе покажу!..
Поверхность реки предков, героической и легендарной реки, реки-кормилицы, была неподвижна, как зеркало, и такой же неподвижной была над ней величественная арка небес, лётное пространство на юго-запад; вокруг простирался красочный немецкий день, насыщенный техникой, мистикой и дисциплиной. Технику представлял великолепный американский мост, предусмотрительно снабженный всем необходимым, дисциплину — двое мужчин, удалявшихся от берега прямехонько к учебному лагерю, что севернее Карлсруэ, наконец, мистику, современную водородную мистику — нерешенная проблема: для чего нужно было подготавливать взрыв моста через Рейн — мост, расположенный на западной границе государства? И что вытекает из этого факта для рядового Вильда, сына мясника?..
С другого берега долетел ветерок. Он не стал «смирно» и не доложил о своем прибытии, а, беззаботно проказничая, порхал над лугами. Он попахивал бабьим летом, а время от времени — дымом. Может быть, здесь уже однажды взрывали где-нибудь заряд под мостом?.. Или причиной этого запаха были только трубы над крутыми габердорфскими крышами или веселые армейские костры?..
Трудно сказать. Только сгоревший порох пахнет так же.
Перевод В. Савицкого.
Это был образцовый вечер в семейном кругу.
Мать сосредоточенно слушала радиопостановку, уродуя при этом купальный костюм, который она перешивала, перелистывала «Чехословацкий журналист», переворачивала гренки на электрическом тостере и время от времени напоминала мне, что послезавтра ее рождение, терпеливо и убедительно повторяя по телефону: «Ну что вы, милая, это пустяки!» Маленький, невероятно гордясь тем, что еще не спит, восседал в кроватке с совершенно новым автомобилем в руках, разобранным на молекулы, и, видимо, ломал голову над тем, как его расщепить на атомы. Я пристально всматривался в корректуру и пытался при этом научно объяснить, почему, черт побери, «Червена гвезда» проиграла «Славану». Был тихий, теплый вечер, уже не летний, но еще не осенний, и если бы под нашим окном росли раскидистые яблони, которых, конечно, нет, они были бы отягощены зрелыми, напоенными солнцем плодами. Царил мир, граничащий с идиллией, и уют, граничащий со скукой. Было замечательно.
Он тихо сидел, склонившись над школьным заданием; чубчик миролюбиво упал на лоб, уши горели от усердия, веснушчатый нос был почти прижат к самописке «Пионер». Он с большим упорством готовил урок по русскому языку. Время от времени я бросал на него строгий взгляд, но мысленно один за другим прощал все его проступки и провинности за последнее время. Как смирно и кротко сидит он и готовит урок, хоть фотографируй для хрестоматии! Как старается, с каким напряжением силится писать каллиграфически! Разве он не воплощенная дисциплина и прилежание? Я мысленно отрекаюсь от термина «хулиган», ставшего уже привычным у нас в доме и во всем квартале, и заменяю его термином «озорник», в котором можно незаметно сочетать критику и нежность. Выводы педагогического обследования о его неспокойном и упрямом характере я презрительно отвергаю. Боже мой, это просто живой ребенок, инициативный и изобретательный! Чего они хотят? Превратить его в мокрую курицу, увальня, пришибленного образцово-показательного мальчика? Пастельные тона этого полного гармонии вечера не позволяют мне скептически отнестись даже к очередному замечанию в его школьном дневнике, где сказано, что он систематически нарушает порядок в классе. Ну что это! Ведь такой ребенок вообще еще не понимает, что значит «систематически».
Это был образцовый вечер и к тому же еще, как вам сейчас станет ясно, достопримечательный. Я уютно сидел в халате, и сердце мое как бы утопало в нем. В это время кто-то позвонил.
Вошла симпатичная пожилая женщина в скромном темно-коричневом платье. Она показалась мне знакомой — так ведь часто бывает, когда встречаешь человека, которого никогда в жизни не встречал, особенно если он появляется в столь чудесный вечер с таким видом, будто ты его с нетерпением ожидал. Мы усадили гостью и приготовились к тому, что будет дальше.
Тут я случайно взглянул на сына. Он уже не склонялся прилежно над тетрадью, не выпячивал губы, не шептал потихоньку текст, выделяя шипящие. Он стоял вытянувшись; так стоят перед офицером, находясь в строю с полной выкладкой, или перед главным редактором, когда кладут ему на стол фельетон, или перед учителем, когда учатся в пятом «А».
— Мы еще не знакомы, — приветливо начала гостья, — хотя и следовало бы. Я учительница вашего сына. Он не говорил вам, что я сегодня приду?
Мы обменялись быстрыми взглядами. Они скрестились, как рапиры на дуэли. На электрическом тостере начал дымиться гренок, на радиостанции перешли от пьесы к хирургическому устранению недостаточности сердечного клапана, а разочарованный тоненький женский голос твердил в телефонную трубку: «Алло! Ты слушаешь? Алло!»
— Нет, — сдержанно ответил я, — он не говорил, что вы придете.
Утверждение, что вечер был тихим, перестало соответствовать действительности. Он не был ни гармоничным, ни образцовым. Атмосферное давление упорно снижалось.
— Произошло что-нибудь серьезное? — спросил я.
Учительница улыбнулась.
— Серьезное? — повторила она вслед за мной. У меня мороз пробежал по коже. — И вы еще спрашиваете?
Сын стоял у стола и смотрел на нас большими темными глазами, ожидая дальнейших событий и готовый достойно встретить их.
— Послушай, — обратился я к жене и вдруг подумал: «Хулиган, ах, какой хулиган!» — Послушай, выключи радио и тостер, положи телефонную трубку и иди сюда. Речь идет о твоем сыне.
Состав преступления был потрясающим по своей классической простоте. В садике перед школой есть окруженная скамеечками целая система фонтанов посреди живописной детской площадки — гордость района. Кто-то открыл краны и повернул трубки фонтана так, что вода должна была не декоративно литься в бассейн, а низвергнуться в садик. Когда в положенное время пустили сильный поток воды, он на расстоянии пятнадцати метров по радиусу обильно оросил все скамьи, детей и гулявших с ними мамаш, пенсионеров и вообще всю общественность. Началась паника. Поскольку в критический момент, то есть незадолго до происшествия, там видели присутствующего здесь ученика пятого «А», слонявшегося без уважительных причин вокруг фонтана, возникло совершенно обоснованное подозрение, что…
— Ты это сделал? — строго спросил я, но был убежден, что он этого не делал. Да как он смог?
— Да! — не задумываясь, ответил сын.
— Вот видите! — воскликнула гостья.
— Гм… — скупо откликнулся я.
Учительница показала нам письмо, в котором коммунальное управление в весьма запутанных фразах обращалось к школе и требовало примерного наказания виновного. Письмо было написано на официальном бланке. Штамп коммунального управления оказывает всегда губительное влияние на мою нервную систему.
— Он не мог сделать это сам, — продолжала симпатичная учительница. — Там целая система из тридцати шести маленьких фонтанчиков. У него должны были быть помощники, но он не хочет их выдать.
— Я сделал это сам.
— Но зачем? — спросил я. — Скажи, зачем?
— Подумай, скольким людям ты испортил платье! — сказала мать, чувствуя потребность принять участие в разговоре.
— Зачем? — спросил я снова.
Я люблю знать причины событий. Но в этот момент невольно подумал: «Живой ребенок, инициативный и изобретательный». Штамп коммунального управления невыносимо раздражал меня.
— Педагогический совет рассмотрел этот поступок и поручил мне…
Я представил себе зеленый садик, в котором граждане прогуливаются, отдыхают на скамейках, греются на солнышке, и вдруг… псс…
— Чему ты улыбаешься? — спросила жена.
Я откашлялся и с горечью возразил:
— Вопрос слишком серьезный, чтобы смеяться.
Учительница подтвердила. У нее были очень умные глаза.
— Конечно. Повреждение общественного имущества, нарушение порядка, грубое нарушение дисциплины… Простите, — вдруг изменила она тон, — а вы вообще интересуетесь его дневником? Просматривали его тетради? Почему вы не были на родительском собрании?
«У парнишки живое воображение, — сочувственно подумал я. — Тридцать шесть фонтанов — да это целая техническая проблема! Молодец!»
— Что вы говорите? — вежливо переспросила учительница.
— Я примерно накажу сына, — ответил я в стиле послания коммунального управления. — Мне ясен весь объем его вины, и я сумею выполнить свой долг.
После короткой дискуссии о гренках, купальных костюмах, свитерах, Международном женском дне и освобождении женщин от домашнего рабства гостья вежливо попрощалась и ушла. Присутствовавший при этом ученик пятого «А» произнес довольно четко: «Честь труду!» — и вернулся к своей тетради, но не принялся писать, а только сгорбился и, не шевелясь, выжидал.
Жена проводила учительницу, вернулась в комнату и посмотрела на меня долгим, вопрошающим взглядом. Не люблю долгие, вопрошающие взгляды: за ними должны следовать действия.
— Встань, — тихо, но непреклонно сказал я, — и надень куртку. — А сам взял пиджак.
— Куда вы? — изумленно спросила мать.
— Вставай и идем, — повторил я.
Он послушался, ни слова не говоря.
— Куда вы? — растерянно повторила она.
— В милицию.
— В милицию? — Она несколько раз быстро моргнула: по-видимому, хотела что-то сказать.
— В чем суть? — резко перебил я. — В повреждении общественного имущества. Намеренном и злостном. Да или нет?
— Да, — немного подумав, ответил он.
— Так вот, пойдем.
Жена смотрела на нас расширенными глазами.
— Куда ты? — заинтересовался маленький, выбрасывая из кроватки колесо и руль автомобиля.
— В милицию, — ответил старший.
— Я тоже хочу!
— Ты еще слишком мал, — возразил старший.
— Тогда принеси мне леденец на палочке, — попросил маленький.
— Хорошо, принесу.
— Но… — начала мать.
— Это преступление? — с металлом в голосе спросил я. — Да. Педагогика имеет свои границы. Он должен понимать, что он гражданин народно-демократического государства! И вообще, последнее время невозможно выносить его проделки…
Я сделал за спиной сына неопределенный жест, который приблизительно означал: не беспокойся, но ты должен помнить, что и педагогика имеет свои границы.
— Но… — снова начала мать.
Мы вышли. Некоторое время мы молчали. Я шагал быстро, и сын вынужден был семенить, догоняя меня. Деревья в садах были отягощены спелыми плодами, напоенными солнцем. Вечер был, скорее, теплый; в воздухе царили спокойствие и гармония, но идиллии не было.
— Ты вправду это сам сделал? — спросил я через некоторое время, глядя на бледную луну.
— Конечно, — с оттенком превосходства ответил он.
Я успокоился — у мальчишки есть чувство юмора — и мягко спросил:
— А зачем… зачем ты это сделал?
— Не знаю… так…
— Может, на пари?
Он отрицательно покачал головой. «У него есть воображение! — подумал я. — Фонтан навыворот! Все ясно: ему приходится ходить в школу, там его мучат деепричастиями, историей и дробями, а люди в садике зря тратят время и народные средства. Это ясно с точки зрения логики и подсознания. Просто и вдохновенно!»
— Я думаю, — вдруг тихо произнес он, — что к ним это не относится.
— Что? К кому?
— К ним, к милиции.
— Как же? — отрезал я. — Кто должен охранять общественное имущество? Милиция.
— Да, — медленно произнес он через несколько шагов, — но я еще несовершеннолетний.
Я чуточку растерялся и воскликнул:
— Об этом поговорим в милиции! — Он был, бесспорно, прав. — Есть исправительные заведения, — нашелся я, обретя в последний момент твердую почву под ногами. Но чувствовал, что зашел слишком далеко. Сын ничего не ответил.
Мы шли по окаймленной благоухающими садами улице, круто спускавшейся к центру города. Над крышами домов и домиков Братиславы распростерлась легкая дымка, в квартирах загорались желтые огни, отдаленные улицы тихо шумели и жужжали.
— Ну что ж! — вздохнул сын.
Тут я испугался. Выяснилось, что мероприятие недостаточно продумано. Я ожидал, что он будет всю дорогу клянчить, чтобы мы вернулись, и уже подле самой милиции я сдамся на его просьбы. Конечно, с бесчисленными условиями, с обещаниями и обязательствами. Но, видимо, я не учел, что милиция находится близко и у меня даже не хватит времени все как следует обдумать. Лишь теперь я с ужасом осознал все, что затеял. Ведь на карту поставлены не только незыблемость родительского авторитета, но и существование педагогической науки!
Я представил себе в самых ярких красках всю рискованность моего шага. В милиции безжалостно высмеют меня в присутствии сына! И на обратном пути он будет с полным основанием исподтишка посмеиваться надо мной. Его непростительная выходка будет, в сущности, блестяще реабилитирована! Наши отношения будут в корне подорваны! А что мне придется потом выслушать от матери! Да и не только от нее! Слух об этом распространится по редакциям, среди всех работников культуры! Собственного сына хотел засадить в кутузку! Ох, уж эти интеллигенты! Не выпил ли он перед этим лишнего в клубе писателей? Меня прошиб пот.
Пять крон дал бы я ему за малейшее проявление бесхарактерности и слабости. «Споткнуться, — подумал я, — и вывихнуть лодыжку. Или обратить все в шутку. Ха-ха! Уж не воображаешь ли ты, что я в самом деле собирался…»
Нет. Отступление невозможно. Тогда все рухнет. И послезавтра он демонтирует аэродром.
Тут я заметил, что сын не шагает рядом со мной. Он стоял на углу, под табличкой «Милиция». Я вернулся, заглянул в дверь и возмущенно проворчал:
— Рабочий день закончился!
— Да нет же! — тихонько сказал он. — Они там, дальше. Здесь транспортная инспекция.
— Ну как, — бодрым, но несколько дрожащим тенором вдруг воскликнул я, — понял ты теперь, что педагогика имеет свои границы?
— Что вам угодно? — спросил молодой человек, которому мы преградили дорогу. Он был в форме и белых перчатках: очевидно, шел сменить коллегу на перекрестке.
— Да, — быстро ответил я, — да, конечно! Мне нужно… сделать заявление.
— В конце коридора, направо, — сказал милиционер и отдал честь.
Мы переступили Рубикон, бывший не у́же Волги.
Шагая по темному коридору, я вдруг почувствовал в своей руке маленькую теплую руку. Я сжал ее и искоса посмотрел на сына. Мне виден был только его профиль, серьезный и полный решимости. Я понял, что он боится, но готов отвечать за свой поступок.
— Честь труду! — едва слышно прошептал он в дверях. Но потом приободрился и громко повторил: — Честь труду!
За письменным столом сидел старшина-дежурный. Светлые волосы его были подстрижены ежиком. Бог весть почему я подумал, что дело плохо: люди с такой стрижкой — сухари и бюрократы. Мало того, он надел очки.
— Тут такой случай, — откашлявшись, но все-таки с хрипотцой начал я.
— Ваше удостоверение личности, — потребовал старшина. Он встал, подошел к невообразимо старой пишущей машинке и вставил в нее бланк. Потом спросил: — Кража?
— Нет, — поспешно ответил я. — Так сказать… повреждение общественного имущества.
— Что значит «так сказать»? — строго переспросил старшина. — Было оно повреждено или не было?
— Было, — выразительно кивнул я.
Сын стоял у двери, заложив руки на спину. Он вдруг стал очень тщедушным, нижнюю губу закусил, ноздри у него вздрагивали. Смотрел он куда-то мимо старшины и тяжело дышал.
— Преступник? — спросил старшина.
— Нет! — невольно воскликнул я.
— Что?! — Старшина встал, чтобы ему не мешал резкий свет настольной лампы, и удивленно посмотрел на меня.
У меня сжалось горло. «Преступник» — слишком сильное слово! Нет, он не преступник! Они не так выглядят! У них лицо до половины закрыто черным платком, а в руках длинный нож. Конечно, он напроказил, но не совершил преступления. Нет, нет!
— Преступник известен? — терпеливо спросил старшина.
Минуту царила тягостная тишина.
— Известен, — тихо произнес сын.
Снова мой взгляд встретился с недоуменным взглядом работника милиции; сейчас он уже смотрел на меня подозрительно.
«Плохо дело, — подумал я снова. — Этот человек не способен понять, где границы педагогики! Сейчас он выставит меня из отделения да к тому же составит протокол о злоупотреблении временем работников общественного порядка — ведь бумага у него уже вставлена в машинку! — и пошлет его в высшие инстанции».
В это время раздался тихий, но твердый голосок:
— Преступник я.
Было слышно тиканье часов. Старшина снял очки и мрачно посмотрел на нас обоих. «Дело плохо, — в третий раз подумал я. — Все летит к черту: педагогика, авторитет, психология и гражданская безупречность, впереди волокита и неприятности».
— Гм, а что ты совершил? — спросил старшина и двумя пальцами потянул себя за нос.
— Дело в том, что он… — начал я.
— Я не вас спрашиваю, — мягко, но кратко заметил старшина, пристально взглянув на меня своими голубыми глазами. — Иди сюда.
Сын подошел. Глубоко заглянул старшине в глаза. Потом стал нерешительно рассказывать, что произошло.
В полумраке маленькой комнаты между четырьмя выбеленными стенами в тишине теплого осеннего вечера вдруг расцвел красочный, залитый солнцем садик с хитроумным фонтаном, зашумели царственные кроны деревьев, всеми красками засверкали одежды детишек и костюмы матерей — люди беспечно гуляли. Но в бетонном бассейне таилась неожиданная опасность: тридцать шесть медных кранов, увлекательная и притягивающая система трубок, похожих на маленькие, изящные и соблазнительные жерла орудий, — высокая техника! Немного смекалки, немного решимости, немного ловкости — и фонтан превратится в душ. Под большим давлением с гулом помчится вода, жерла грянут искрящимся, хрустальным залпом… и садик наполнится криком и паникой! Ну и зрелище это было! Красота!
— Гм… — мычит старшина и проводит рукой по лицу.
Сначала мне показалось, что он таким образом прячет улыбку. Но потом я понял, что он серьезно и официально размышляет. Несомненно, он подбирал параграф, соответствующий данному случаю. Соответствующие параграфы всегда ужасны.
— Ведь он еще ребенок! — испуганно воскликнул я.
— Пожалуйста, не оправдывайте его, — деловито произнес старшина, обернувшись ко мне. Он задумчиво прошелся по комнате. — Был нанесен материальный ущерб?
— Бесспорно, нет. Но если даже… то я готов…
— Я не вас спрашиваю, — ледяным тоном перебил старшина. — И вообще не мешайте официальному следствию. Я допрашиваю задержанного. Был нанесен материальный ущерб?
— Как сказать, — прошептал он. — Краны можно закрыть. Но…
— Но?
— Платья… — с сожалением пожал он плечами. — Платья и… завивка!
— Факт, — подтвердил старшина и взъерошил волосы. Он прошелся твердым шагом по маленькой комнатке и вернулся к письменному столу. Сел и несколько секунд сосредоточенно барабанил пальцами.
— А как твои дела в школе? — вдруг внимательно посмотрел он на мальчика.
— Учится он хорошо, — немедленно откликнулся я.
Старшина всем корпусом обернулся ко мне, запыхтел и проворчал:
— Еще одно слово — и я прикажу вас вывести. Ясно?
— Да, — вздохнул я.
— Что хорошенького у тебя в дневнике? — обратился он к мальчику.
Тот сразу съежился и хрипло прошептал:
— Тройка по математике и замечание, что систематически нарушаю порядок.
Я был потрясен. Тройка? И я об этом не имею понятия! Старшина посмотрел на меня, с шумом втянул воздух, но ничего не сказал.
— И один раз я не выучил стихотворение. Но оно было какое-то странное, в нем не было никаких рифм. И никто не понял, о чем оно вообще.
— Ай-ай-ай! Чем дальше, тем лучше, — сказал старшина и снова задумался. — Так что же с тобой делать? — задал он риторический вопрос, но тут же бросил на меня суровый взгляд, чтобы предостеречь от каких бы то ни было предложений. Положил свой тяжелый кулак на стол.
— Так что же с тобой делать?
Потом принял решение. Нахмурился и спросил:
— Ты пионер?
— Да, — с надеждой в голосе произнес мальчик.
— Ладно. Через месяц придешь и доложишь мне, что по математике у тебя пятерка. И что ты ведешь себя отлично. Ясно?
— Ясно.
— Дальше. В воскресенье я дежурю. Явишься сюда в четырнадцать ноль-ноль и прочтешь мне наизусть это стихотворение. Ясно?
— Ясно.
— А тройки вообще отменяются. Немедленно и окончательно. Честное пионерское?
Мальчик колебался. Вздохнул. И наконец произнес:
— Честное пионерское.
— Разойдись! — скомандовал старшина.
Он встал и проводил нас к двери. Потом взял меня за плечо и на секундочку задержал. «Вот, — подумал я, — сейчас начнется. Лекция об обязанностях гражданина, резкая, прямая критика, общественное порицание». Он наклонился ко мне и тихо прошептал:
— Представляете себе зрелище… когда там брызги летели во все стороны?.. Озорство это стопроцентное, но как идея — высокий класс! А?
Еще в коридоре я слышал его громкий, неофициальный хохот.
Мы шли братиславской теплой осенней ночью, высоко над нами были звезды и спутники, внизу — дворы и крыши, позвякивание трамваев и отдаленный звук пароходной сирены на Дунае, впереди замок Славин, а в нас живое чувство, вдруг придавшее маленькой теме огромные размеры.
— Этот милиционер был замечательный, правда? — сказал сын через некоторое время.
— Когда ты получил тройку?
— Вчера.
— Почему же ты мне ничего не сказал?
— А когда? Разве ты меня спрашивал? Ведь тебя никогда нет дома.
Сады шумели и благоухали, а из окон доносилась передаваемая по братиславскому радио и прерываемая помехами викторина.
Перепуганная мать ждала нас у калитки.
— Как все прошло? — спросила она шепотом.
— И педагогика, — строго принципиально заявил я, — имеет свои границы.
Должен сознаться, что совершенно не знал, что хотел этим сказать.
В тот вечер мы почти не разговаривали. Маленький уткнулся носом в обломки автомобиля и смотрел сны; большой упорно писал урок по русскому языку, а когда решил, что все мы уснули, вытащил хрестоматию и стал зубрить стихотворение.
— По-моему, — уверял я мать, — ты балуешь его. С ним надо быть построже. Ты слышала, что говорила учительница?
— Нельзя его запугивать, — шептала она. — Милиция! Фу! Словно он какой-нибудь преступник. Да это настоящий шок! Душа ребенка…
Остального я не расслышал. Я вдруг представил себе: псс… Нет, это замечательная идея! Мое детство без фонтана навыворот показалось мне пустым и тоскливым.
Со старшиной мы иногда встречаемся: я снимаю шляпу, он отдает честь. Однажды он подошел ко мне и сказал:
— Послушайте, в том стихотворении и вправду нет ни рифмы, ни смысла. Сам черт не разберет, о чем оно!
Я обещал выяснить, в чем дело. Но ведь у меня так мало времени!
Перевод Р. Разумовой.