– Ну привет тебе, сынок, – как-то насмешливо сказал Гинзбург.
Я прошел на кухню, подтянул табуретку и сел напротив. Некоторое время мы молчали. У меня были к нему вопросы, но я не торопился задавать их, отдавая инициативу в разговоре ему. Наверняка он многое скажет сам, если ему не мешать.
Он и в самом деле не выдержал первым.
– Ты словно не удивлен моему приходу, – осуждающе произнес Гинзбург.
– А должен был?
– Наверное, не каждый день в квартиру целого капитана КэГэБэ проникает посторонний...
– Не каждый, верно, но и такое случается, – я чуть дернул плечами. – Порядок действий отработан, результат ты мог видеть. Если бы тревожная группа сочла тебя опасным, ты бы уже лежал тут с шестью дырками семь шестьдесят два... Хотя нет – у них были пять сорок пять. Но тебе от этого легче бы не стало.
Он усмехнулся.
– Это точно, легче бы не стало. А почему дырок шесть?
– Две очереди с отсечкой по три патрона каждая, промахнуться на таком расстоянии невозможно, только если специально не стараться, – охотно объяснил я. – Конечно, я не истина в последней инстанции, сержант мог и контроль произвести, но будем считать, что не произвел, так проще. Ты вооружен?
Гинзбург на секунду задумался, потом поднял свой модный свитер с оленями и достал из-за пояса пистолет, который небрежно кинул на стол – ровно посередине между нами. «Люгер», такой же, как тот, каким передо мной хвалился полковник Чепак, под патрон «парабеллум» 9 на 19.
– Посмотрю? – кивнул я на оружие.
Он пожал плечами и с видимым безразличием отвернулся к окну.
Я взял пистолет аккуратно, чтобы не смазать отпечатки пальцев Гинзбурга. Отщелкнул магазин, который оказался пустым, и дернул затвор – в патроннике тоже ничего не было. Механизм вернулся на место с сухим сытым звуком, и я вернул оружие на стол.
– Не заряжен и вычищен, – озвучил я очевидное. – Когда из него стреляли последний раз?
– Одиннадцатого сентября тысяча девятьсот семьдесят первого года, – с расстановкой произнес Гинзбург. – Целью был Гавриил Афанасьевич Уцик, вернее, Мохов, Иннокентий Михайлович. Второе имя тебе ни о чем не говорит?
Он испытующе посмотрел на меня. Я покачал головой.
– Ни о чем. Мне и первое полторы недели назад ничего бы не сказало, а Брянск на запросы пока не ответил. Возможно, докопались бы и до Мохова.
– Или не докопались, – он плотоядно ощерился. – Вы очень медленно работаете, граждане чекисты, преступно медленно. Запросы, командировки, архивы... а результатов нет! Раньше ваши много шустрее были.
– ЧК упразднили 6 февраля 1922 года, – я мысленно улыбнулся, припомнив разговор с Петром Якиром, который случился словно в другой жизни.
– Суть ваша волчья осталась! – Гинзбург едва не сорвался на крик. – Никуда эта ваша ЧК не делась, только называетесь сейчас по-другому.
– У тебя какие-то личные счеты к нашему ведомству? – холодно спросил я. – А то я знал таких, с личными счетами. Только к оплате они их предъявляли сразу всему Советскому Союзу.
Гинзбург хотел что-то сказать, но осекся, отвел глаза и пробормотал:
– Я никому не предъявляю счета, я сам могу за всё заплатить.
– Как этому Уцику-Мохову? – я кивнул на «люгер».
– В том числе, – сказал он твердо.
Я мысленно вздохнул. Гинзбург поставил меня буквально врастяжку. Ещё в Лепеле я думал тихо убрать его фамилию из составленного нами с Андреем списка – просто для того, чтобы он не светился в этом деле. Но тогда я был уверен, что лесника убила сама Тонька или кто-то из её знакомых, её мужа я в расчет не брал, хотя, конечно, смена имен и фамилий наводила на тревожные мысли. Но оба Гинзбурга остались в списке, а на мне повисла неприятная обязанность сообщить матери Орехова, что её мимолетный любовник военного времени жив и здоров, просто живет в другой семье и под другим именем. При этом я не знал, во что выльется вся эта история. Формально я не мог быть виноват в том, кем был мой отец. Но неформально с таким пятном в биографии мне действительно стоило родиться в рубашке, чтобы просто остаться в Комитете. И никакой перевод «Позови меня с собой» на украинский язык не поможет мне отмыться. Скорее всего, когда эта история закончится, моя временная командировка превратится в постоянное назначение, и я до конца времен буду подтирать диссидентские сопли за начальником Сумского управления КГБ, кем бы он ни был, и прогонять новичков через слежку за недодиссидентом Солдатенко.
«Надо, кстати, уточнить у Сухонина, с каким результатом прошел этот тест Макухин-младший», – вяло подумал я и сам испугался этой мысли. Я слишком вжился в неспешную жизнь областного города Сумы.
– А ты его как нашел? Он вроде неплохо спрятался и не высовывался особо, – спросил я, хорошо понимая, что это был бессмысленный вопрос.
Но мне нужно было время, чтобы хоть немного привыкнуть к ситуации.
– Это было не слишком сложно, – он снова усмехнулся. – Даже у таких нелюдей имеется в душе немного сентиментальности. У него мать жила под Брянском, а её соседи были моими хорошими друзьями... пришлось постараться, но это тоже не сложно, если уметь ладить с людьми. Я умею. Так вот, его мать недавно умерла, и он не удержался, приехал на похороны. Я тоже приехал. Думал, прямо там и завалю его, но он шустрый оказался, пришлось вести его до самых Ромн.
– Что же он такого натворил, что ты через столько лет сам пошел стрелять, а не сообщил в компетентные органы?
Гинзбург посмотрел на меня с вселенской тоской.
– Ты, сынок, когда-нибудь умирал три дня подряд? А смотрел, как твои друзья умирают три дня подряд?
Я покачал головой – мол, не было такого, хотя мог бы сказать пару слов относительно методов лечения пневмонии, которая появляется после заражения абсолютно новым вирусом, выведенным с использованием последних достижений науки.
– Разумеется, нет.
– А я умирал! И мои товарищи умирали! – выкрикнул он прямо мне в лицо и продолжил много тише: – И главным у них был этот Мохов, он законченный садист, чтоб ты знал. Остальные давно в расходе, из них до конца войны никто не дожил, а этот вывернулся. В Лепеле не успел до него дотянуться, сбежал, гадина... пришлось искать. Я уж и не надеялся, думал, так и помрет своей смертью, боялся этого... Но есть в мире справедливость. Жаль, не смог обеспечить ему три дня мучений...
– Надо было в живот выстрелить, – флегматично отметил я. – Выжить после такой раны невозможно, особенно если скорая помощь не сразу приедет, но с неделю мучений в больнице было бы гарантировано.
Гинзбург посмотрел на меня с недоумением.
– Откуда ты это знаешь?..
– В школе КГБ был курс по полевой медицине, – не у меня, а у настоящего Виктора Орехова, но я имел полный доступ к его памяти. – Там были рекомендации – во время боевых действий раненых с такими ранениями не лечить, если не хватает врачебного персонала. Ещё можно позвонок раздробить, но там сноровка нужна, чтобы спинной мозг грамотно повредить, тогда человек будет навсегда прикован к инвалидному креслу. В общем, не обязательно было сразу насмерть стрелять, папа. А меня ты как нашел?
Он посмотрел на меня взглядом, в котором читалось что-то вроде уважения – хотя я мог и ошибаться.
– Ну это было совсем легко, гораздо легче, чем искать ту сволочь.
***
Нельзя сказать, что в Лепеле я показывал чудеса конспирации, но от меня этого и не требовалось – я был всё же на своей, советской территории, а не в окружении потенциальных врагов, и приехал с какой-никакой, но официальной миссией. А уж после того, как я, повинуясь минутному порыву, навестил Антонину Гинзбург, мне стоило закладываться на что-то вроде нынешнего визита биологического отца моего нынешнего тела. А всё потому, что Лепель относительно небольшой, все друг друга знают, а начальник основного цеха ремонтно-механического завода – величина для такого городка очень внушительная. И нет ничего удивительного, что он очень быстро выяснил, в какое именно учреждение приезжал командировочный, в каком он звании и откуда прибыл. Ну а в гостинице можно было узнать и остальные подробности – например, адрес моей временной регистрации в Сумах.
– Когда я услышал, что ты Орехов, сразу понял, что ты к Антонине пришел не просто так, о войне поговорить, – Гинзбург криво улыбнулся. – Она, кстати, заметила, что ты на меня молодого немного похож, это сейчас я и шевелюры лишился, и бороду отрастил... если её сбрить, потом никто не узнает – если ты не в курсе. Очень полезное свойство бороды, многие её недооценивают. Ну а Орехов... я же помню, как ту девчушку из отряда звали, она-то как раз не шифровалась и в конспирацию не играла...
– А ты, выходит, играл? – перебил я его словоизлияния. – Так кто ты на самом деле – Алексей Иванов или Виктор Гинзбург?
– А есть разница? – огрызнулся он, на мгновение задумался и продолжил: – Хотя есть. Иванов – героически погибший брянский партизан, Гинзбург – ветеран, герой войны... тоже, кстати, на Брянщине попартизанил... и, главное, живой. Пусть оба в таком состоянии и останутся, незачем ворошить призраки прошлого. Как Ольга-то?
Это была слишком детская попытка сбить меня с мысли. По его задумке, я должен был расчувствоваться, начать рассказывать о том, как моя мать убивалась по герою-партизану после войны, как я сам хотел, чтобы у меня в детстве был отец. Возможно, настоящий Виктор Орехов поступил бы именно так, вот только его место занимал я, у которого переживания Ольги Николаевны Ореховой или её сына хоть и вызывали сочувствие, но не настолько, чтобы упускать нить беседы с убийцей.
– Нормально, – бросил я. – Но тебе всё равно придется определиться, кто ты такой – Иванов или Гинзбург, когда начнется разбирательство по убийству Мохова или Уцика, без этого не обойтись.
– А с чего ты взял, что я соглашусь на это разбирательство?
– У тебя выбора нет, – я посмотрел прямо ему в глаза. – Если ты скроешься, наши начнут копать и быстро раскопают, что твоя жена – та самая Тонька-пулеметчица из Локотской волости. Хотя, думаю, они в любом случае это раскопают. А если не смогут, то я помогу.
Он зло зыркнул на меня и нехотя сказал:
– Никакая Антонина не Тонька... ту я знал, сука была первостатейная. Свои же её пристрелили, когда убегали, лично труп видел.
– Ты в этом уверен? – я покачал головой.
Он кивнул.
– Уверен, такое забыть попросту невозможно.
– И кем же та Тонька была? – скептически спросил я. – Ведь все её знали как Антонину Макарову из Москвы. А тут – упс, прямо совпадение, твою жену тоже зовут Антонина Макарова, и она из Москвы. У твоей Антонины одно окружение и один плен, у той примерно такая же биография, разница только в месте службы. Как её только особисты не прикончили в сорок пятом…
– Видишь же – не прикончили, – он пожал плечами. – И там были хорошие люди, которые досконально разбирались... не знаю, остались они у вас, но буду надеяться, что остались.
– Ты не ответил на вопрос.
– На какой?
– Почему ты уверен, что твоя Антонина Макарова из Москвы – это не та Антонина Макарова из Москвы и как их можно различить.
Он надолго замолчал, глядя в окно. Я не мешал ему раздумывать, мне тоже было интересно, что же пропустили следователи в Брянске.
– Моему слову ты не поверишь? – наконец спросил он.
– Извини, но нет, – я улыбнулся. – Я тебя слишком плохо и мало знаю, чтобы доверять твоему слову без веских доказательств. Я даже не уверен, что вы с ней на пару за тем пулеметом не лежали. Вполне вероятное развитие событий, учитывая, что ты вроде как ушел на задание, с которого не вернулся, а потом поменял себе имя. Или ты изначально был Гинзбургом, а партизанил как Иванов? Тогда всё окончательно запутывается.
– Ты лезешь в дела, в которых ничего не понимаешь, сынок, – бросил он и снова замолчал.
– Возможно, папаша, – парировал я. – Но вам с ней всё равно придётся всё рассказывать, почему бы не начать прямо сейчас?
Насколько я помнил, с Тонькой-пулеметчицей всё было очень непросто. Про неё в Брянске узнали вскоре после освобождения Локоти – мол, жила-была такая баба, которую локотские использовали как палача. Сразу её не нашли, но ориентировки рассылали, а каждого нового пойманного «воина» РОНА расспрашивали в том числе и на эту тему. Со временем личность Тоньки обросла подробностями, как правдивыми, так и не очень, а вычислили её якобы благодаря брату, который в какой-то анкете упомянул девичью фамилию давно живущей в Лепеле сестры.
Это случится через несколько лет, и вышедшие на неё брянские следователи ещё с год водили вокруг Антонины Гинзбург хороводы. Собранных доказательств для суда хватило, у неё было более полутора сотен подтвержденных жертв, ещё сколько-то на неё повесить не смогли за давностью лет и из-за отсутствия свидетелей. Она и сама что-то рассказывала – про скитания в окружении, про своё житьё-бытьё фактической проституткой у полицаев из Локоти, про немца-ефрейтора, который увез её в тыл летом сорок третьего.
И всё бы хорошо, вот только в СССР женщин до Тоньки не расстреливали, но ради неё сменили обычную практику. Уже в восьмидесятые вроде бы расстреляли ещё двух – серийную отравительницу из Киева и проворовавшуюся заведующую трестом столовых из Геленджика. Но даже про два последних случая все исследователи говорили с сомнением – в их делах по каким-то причинам не сохранилось неких важных бумаг, доказывающих факт расстрела. В моём будущем про поимку Тоньки писали длинные статьи, снимали документальные и художественные фильмы, но в них из раза в раз повторялось одно и то же – то, что было ещё во время следствия напечатано в «Правде». Уголовное дело так и оставалось засекречено, и получить к нему доступ никто не мог. И, кажется, даже в перестройку никто не «слил» в прессу простой протокол приведения её смертного приговора в исполнение.
В общем, возможно, я залез в какие-то недоступные мне заоблачные высоты, но в данном случае я имел хоть какую-то уверенность в том, что был в своем праве.
– Нечего мне тебе рассказывать... разберутся те, кому надо.
– А если не осталось тех, кому надо? – спросил я.
– Тогда и вовсе незачем это ворошить... – пробормотал он.
– Военные преступления не имеют срока давности, – напомнил я. – Так что, расскажешь? Или дождемся официальных допросов?
Он молчал несколько минут.
– Ладно, шут с тобой... может, поможет, хотя мы приняли кое-какие меры, – медленно сказал Гинзбург. – В сорок пятом я сам удивился, когда встретил медсестру Антонину Макарову, начал присматриваться. Ещё больше я удивился, когда узнал, что в сорок втором она была в окружении как раз в тех местах, где действовал наш партизанский отряд. Но это точно была не она! Говорю же – ту я видел, не как тебя сейчас, издалека, но она несколько раз заходила в сарай, где нас содержали, стояла, смотрела... долго... час-полтора-два, не знаю, часов у нас не было, это они сразу снимали. И не могла она за два года так измениться!
Он снова замолчал.
– И как ты оттуда выбрался? – поинтересовался я.
– За мертвого меня посчитали, – равнодушно бросил он. – Понять их можно, в том сарае нас трое ещё живых оставалось, двое быстро скончались, а я вот выкарабкался. Ещё и выполз наружу, как понял, что они ушли... Там и увидел ту суку, не знаю, что они не поделили, но в неё, наверное, целый магазин из шмайссера всадили. Что там дальше было, не знаю – к вечеру в село наши вошли, меня в госпиталь увезли, а её... думаю, захоронили с теми, кто со мной в сарае был. Я туда приезжал потом, в центре села братская могила, памятник... всё честь по чести. Вот там она и лежит, как жертва оккупации. Это памятник так называет – «Жертвам оккупации». Вряд ли тогда кто козлищ от агнцев отделял, не до того было, да и некому. Там же живых оставалось по селам – две бабки, один калека.
Я мельком подумал, что эта информация будет интересна коллегам из Брянска.
– И тебя не проверяли?
– Почему, проверяли, – он пожал плечами. – Тогда всех проверяли, кто вот так. Вылечили – и на допросы.
– А что с этим Ивановым-Гинзбургом? Как это получилось?
Он снова задумался. Я не торопил его, чтобы не спугнуть этот приступ откровенности.
– А так и получилось... В мае сорок второго я в плен попал, под Вязьмой... про 33-ю армию слышал? – я кивнул. – В плену назвал себя Алексеем Ивановым, это мой второй номер был, сам я пулеметчик, он раньше погиб, ещё когда Верею освобождали, его документы так у меня и остались. Назвался бы настоящим именем – наверное, там же и кончили, не любили немцы Гинзбургов, хотя у них самих был канцлер с похожей фамилией.
Он криво усмехнулся.
– Такое невозможно осуждать, – сказал я. – Чтобы выжить, любые средства хороши, кроме предательства.
– Вот и я о том... – согласился он. – Ну а дальше... дальше скучно. Осенью сбежал, нас куда-то на запад погнали, удалось отстать от колонны незаметно. Пробирался на восток, в январе сорок третьего на партизан наткнулся, прижился у них, воевал. С матерью твоей сошелся. Как под Курском началось, нас в ружье – и бегом, рельсы взрывать. Там и попал к этим лепельским...
История выглядела непротиворечивой и складной, но я поймал себя на мысли, что очень хочу в неё поверить. Ведь всегда лучше иметь геройского отца, а не какого-то предателя, который много лет после войны скрывался под чужим именем?
– Складно излагаешь, папа, – сказал я. – Словно тренировался.
– Повыступаешь перед школьниками с моё – тоже научишься складно говорить, – усмехнулся он. – Но вообще тогда было совсем не до смеха. Такие, как я, были ветеранами второго или даже третьего сорта... ведь как может советский воин в плен попасть? Никак не может. Так и перебивались с Антониной до конца пятидесятых, когда на это перестали косо смотреть. К счастью, обычных людей это не касалось, хотя в Полоцке мы решили не жить... слишком много знакомых. Ну а в шестидесятые вообще всё хорошо стало – я институт окончил заочно, в должностях поднялся, девчонки наши уже выросли, в музее этом про нас стенд сделали...
– И стоило бросать всё ради охоты на этого Уцика? – с легким сарказмом спросил я.
– Стоило! – крикнул он. – Стоило! Ты просто ничего не понимаешь!
Он ошибался. Теперь я понимал, что с ним случилось. Война, плен, ранения, гибель друзей... всё это не могло не повлиять на психику. Победа в Великой Отечественной, конечно, помогла многим, но не всем, а в случае Виктора Гинзбурга добавилась ещё и обида на советскую власть, которая не сразу оценила то, через что он прошел. Возможно, если бы в музее Лепеля стенд семьи Гинзбургов появился не в середине шестидесятых, а в сорок пятом, он бы получил новое приложение своих сил, и у него не было бы времени, чтобы тешить свои неврозы. Вместо этого он четверть века прожил с мыслью о мести, даже не пытаясь хоть как-то привлечь к решению этой проблемы ту самую советскую власть, поскольку потерял к ней солидную толику доверия. Теперь ему предстояло расплачиваться за это. И не только ему.
– А ты со своей местью о дочерях подумал? – жестко бросил я ему прямо в лицо. – Девушки молодые совсем, им ещё жить и жить! А каково им будет жить, зная, что их отец – убийца?
Напоминание о дочерях наконец сломили его дух. Рука Гинзбурга метнулась к «люгеру» – и замерла в нескольких сантиметрах от пистолета.
– Переживут как-нибудь, – почти прошипел он. – Мы и не такое переживали. Твоё счастье, щенок, что патронов к нему не достать... три последних я в ту скотину выпустил, не думал, что сынок вдруг объявится.
– И в схронах не осталось? – поинтересовался я. Он промолчал. – И так бывает, что ж, будем считать, что мне повезло, а тебе – нет.
Не заботясь ни о каких отпечатках, я сгреб со стола пистолет, достал из кармана «забытый» когда-то полковником Чепаком патрон, вставил его в обойму, обойму с щелчком задвинул в рукоять и передернул затвор, с удовлетворением отметив сырой звук входящей в ствол гильзы. Всё это заняло буквально мгновение – хотя я очень боялся, что у меня не получится проделать нужные движения так складно. Но пронесло.
– Из «люгеров» мне стрелять не доводилось, но из «макарова» я выбиваю двадцать восемь из тридцати, – сказал я, поднимаясь и отходя к двери. – Поэтому могу выбирать, куда стрелять. Насмерть валить не буду, ну а про советскую медицину, самую лучшую в мире после кубинской, ты и так, думаю, всё знаешь. Поэтому прошу – сиди ровно и не дергайся, не доводи до греха.
Я безбожно врал. «Мой» Орехов нормально стрелял из автомата, с пистолетами у него не складывалось, а мой личный опыт к этой ситуации не подходил абсолютно. Но Гинзбург поверил и демонстративно положил руки на стол.
– И что, выстрелишь в родного отца? – спросил он.
– Отец – это тот, кто воспитал, – наставительно произнес я. – Меня же воспитывали совсем другие люди.
«И они ни к тебе, ни к Ольге Николаевне Ореховой никакого отношения не имеют».
– Вот как... – он заметно спал с лица. – Ну тогда зови, сынок, своих волков...
– На допросе «волков» не упоминай, больно будет, – посоветовал я, снял трубку с телефона, и, не отрывая от Гинзбурга взгляд и ствол «люгера», набрал номер управления.
***
Остаток этого дня прошел сумбурно. Первоначальные следственные действия провел прямо в моей квартире сам полковник Чепак. К моему докладу он поначалу отнесся с огромным недоверием, но вынужден был признать мою правоту, когда Гинзбург ещё до допроса сказал, что лесника в Ромнах убил именно он. Потом он повторил это и под протокол, а заодно добавил, что очень раскаивается в содеянном, но не мог удержаться, когда узнал, что бывший предатель жив и неплохо себя чувствует на свободе. Мол, нельзя таким собакам позволять ходить по советской земле.
Я понимал, что он делает – в уголовных кодексах советских республик было несколько градаций обычного убийства, наказание по которым варьировалось в очень широких пределах, вплоть до расстрела, хотя суды чаще давали 15 лет тюрьмы. Гинзбург не был рецидивистом, не имел никаких «корисливих» или «хуліганських мотивів», да и «особливою жорстокістю» его способ мести «леснику» не отличался. В общем, он мог пройти по нижнему пределу наказания, предусмотренного 91-й статьей Уголовного кодекса УССР – то есть лет семь лагерей с возможностью условно-досрочного через три с половиной года. Правда, он не мог рассчитывать на то, что ему предъявят «вбивство з необережності» – это статья 98-я – или «вбивство при перевищенні меж необхідної оборони» – статья 97-я, – где срок был до трех лет. Но явно рассчитывал на статью 95-ю – «умисне вбивство, вчинене в стані сильного душевного хвилювання». Бог знает, как он будет доказывать это «хвилювання» в суде, но и прокуроры, и судьи могут пойти ему навстречу, учитывая личность убитого. Максимальный срок по этой статье был пять лет, дадут ему два или три, и через год-полтора Гинзбург поедет обратно в свой Лепель. На должность начальника цеха его, правда, не вернут, но каким-нибудь технологом без материальной ответственности он работать может, что тоже неплохо.
Я его топить не стал – смысла не было. К тому же он промолчал о том, что приходится мне родным отцом, а мне не хотелось оповещать всё сумское КГБ о том, что я нашел давно потерянного родителя.
В общем, к вечеру того дня у полковника Чепака уже сформировалась готовая версия происшедшего, в которой не было никаких внутренних противоречий, и по его мнению, дело обстояло следующим образом.
Гинзбург каким-то образом выяснил, что сбежавший из Лепеля военный преступник Уцик обитает под Ромнами, достал спрятанный с войны пистолет, приехал и застрелил давнего врага. Когда узнал, что по его следу идет сотрудник КГБ – то есть я, – запаниковал, отправился к нему – то есть ко мне – домой, чтобы запугать, но я не запугался, а наоборот – взял убийцу на мушку и вызвал подмогу. В общем, в этой версии я выглядел герой героем, впору награждать медалью. Но про это Чепак ничего не сказал – возможно, на фоне его подвигов мой выглядел чрезвычайно бледно.
Именно эту версию событий следователи наверняка будут продвигать в качестве основной, привезенный мною из Лепеля список стал ненужным и даже не попадет в следственное дело, и хотя внешне всё закончилось хорошо, оставался вопрос с Тонькой-пулеметчицей, на который у меня не было ни единого удовлетворяющего всем критериям ответа.
Проще всего было оставить её в покое. Пусть доживает оставшиеся ей годы на свободе, носит передачки попавшему в тюрьму мужу – тоже ничего хорошего, если разобраться. Но что потом? История не поменялась, в семьдесят седьмом брянские следователи обязательно выйдут на её след, начнут следить, арестуют – и тогда обязательно всплывет, что пять лет назад никто в Сумах даже не почесался, чтобы проверить членов семьи преступника, например, на предмет соучастия. Чепак, видимо, об этом пока не подумал, наши следователи, кажется, тоже, но я очень хорошо представлял, как в мой майорский кабинет в Москве приходят коллеги и начинают задавать неприятные вопросы.
Конечно, у меня найдется, что им ответить – например, сослаться на то, что я не принимал непосредственного участия в следственных действиях, чтов общих чертах соответствовало истине. Но будет, как в том анекдоте – ложечки, может, и найдутся, а осадочек – останется. И до подполковника я буду ползти не положенные пять лет, а много, много дольше. А там ещё и должности подходящей не найдется или сокращение какое затеют... В Конторе с этим не тянут, сбитые летчики очень быстро пропадают из штата, и не обязательно с почетным некрологом. Пословица про бывших сотрудников КГБ относится к характеру человека и к последствиям лично для него необдуманных поступков, а не к тому, что он обязательно будет задействован в следующих шпионских играх.
Но был и другой вариант. Надо было как-то вывести этого Гинзбурга на то, чтобы он под протокол рассказал о смерти Тоньки-пулеметчицы, и отправить выписку по принадлежности. Возможно, потом в Локоти проведут эксгумацию той могилы или либо докажут, что биологический отец моего нынешнего тела ничего не выдумал, либо нет. Во втором случае Антонину Гинзбург ждут разбирательства уже сейчас, на несколько лет раньше, но я к этому никакого отношения иметь не буду, что меня целиком и полностью устраивало.