Клаус Рифбьерг (р. 1931)

ПОУЛЬСЕН СОБСТВЕННОЙ ПЕРСОНОЙ

© «Sommer», 1974. Klaus Rifbjerg.

Перевод Б. Ерхова

Хотел он того или не хотел, все считали Рейнхарда Поульсена выдающейся личностью. И вовсе не потому, что, выступая на сцене Национального театра, он всячески подчеркивал свои личные качества и играл самого себя. Совсем нет, Рейнхард Поульсен великолепно владел искусством перевоплощения. Просто таков уж был закон его профессии: достигнув в ней определенных высот, нельзя отказаться от лестной, но вполне естественной для тебя роли знаменитого актера, и Рейнхард Поульсен играл ее и в жизни и в искусстве с большим тактом — возможно, как он сам считал, слишком даже скромно. По натуре ведь он вовсе не был тихоней, ему стоило немалых усилий сдерживаться и не пускать в ход все свои немалые ресурсы самовыражения, свой талант. Впрочем, в саморекламе он не нуждался, ему не приходилось выпрашивать подачки у публики или выжидать удобного момента, чтобы ухватить славу за хвост. Рейнхард Поульсен шел по жизни своим собственным путем ровной и непринужденной походкой. Экстравагантная трость ему была не нужна. И никто не мог бы сказать, что борсалино на его голове заломлено хоть на сантиметр больше, чем подобает то истинному джентльмену.

Он прекрасно понимал: профессия актера требует повышенного внимания к самому себе. Да и можно ли создавать образы других, не ведая, что такое ты сам? Отлично сознавая это, Рейнхард Поульсен был тем не менее далек — пожалуй, даже страшно далек — от того, чтобы уподобляться в своем искусстве сосущему большой палец младенцу. Не относился он и к разряду тех, кто каждое утро вскакивает с постели с одной только мыслью: поскорее узреть в зеркальце для бритья великого художника. Как раз напротив, Рейнхард Поульсен утверждал, что он любит других, любит людей. Общепризнанный факт — многие роли, прославившие его на сцене Национального театра, он создал именно благодаря изучению обыденной жизни, а это требовало умения непринужденно общаться и быть на равной ноге с представителями всех сословий. И если в частной жизни он, конечно же, общался с людьми своего, артистического круга, то в провинциальных турне, и во время прогулок по старому Копенгагену, и, безусловно, когда он ездил на свою дачу в Венсюссель, Рейнхард Поульсен охотно разговаривал с простонародьем: крестьянами и рыбаками, работниками и прислугой. Лучше всего это получалось, когда они не имели понятия, кто он такой. Правда, в последнее время, с распространением радио, кино и, конечно, газет, сохранять инкогнито стало труднее. И пусть он всякий раз старался одеваться скромно, доводить это до крайности он тоже не мог — нарочитая простота выглядела бы неестественной и претенциозной. Рейнхард Поульсен отнюдь не был ни Тартюфом, ни доном Ранудо[22] (эти роли он причислял к своим триумфам), и, доведись ему как на духу исповедаться в пристрастии какому-то идеалу, с которым он имел или хотел бы иметь сходство, он назвал бы Кристиана IV, впрочем, не исторического Кристиана IV, а короля из «Холма эльфов»[23] — разностороннего и полнокровного человека Ренессанса, самым элегантным образом разрешающего все хитросплетения интриги, соединяющего любящих и принимающего народную хвалу, не теряя при этом чувств искреннего уважения к простолюдинам, величественной скромности, сердечного благородства и просвещенности. Себя Рейнхард Поульсен считал хорошо воспитанным человеком, но отнюдь не был ригористом: к другим людям он относился так, как хотел бы чтобы они относились к нему, — с непринужденным и даже веселым уважением и тонкой обходительностью. Глубочайший секрет человеческих отношений, в сущности, прост: нужно хорошо понимать правила игры и следовать им. Конечно, у каждого сословия они свои, но добротность личности — не важно, будь ты король или сапожник, — всегда можно определить именно по степени понимания, как, следуя этим правилам, наилучшим образом сыграть роль короля или сапожника — все дело в артистизме!

Актер оглянулся. Место рядом с ним занимала его мягкая шляпа. В вагоне ехало не слишком много народу, что было неплохо, ведь здесь, на последнем, северном участке пути, вагон первого класса прицепляли редко. Обычно Рейнхард Поульсен ездил первым классом, но делал это отнюдь не из снобизма. Собственно, он никогда не задумывался, почему так поступал, но, право же, в езде первым классом нет ничего предосудительного. Профессия обязывает (до сих пор, прослышав о том, что «едут актеры», людишки в провинциальных городах спешно снимают с веревок белье и носятся по улицам с озабоченным видом), да и самоуважение обязывает тоже! Сегодня ты выступаешь в театре на Акрополе, а завтра путешествуешь в вагоне для скота. Все на свете взаимосвязано. Ни для кого не секрет, что его величество король отличается демократичностью и широтой взглядов, но его личное рукопожатие чего-нибудь да стоит, так же как стоил чего-то и поклон Рейнхарда Поульсена, который он в ярких огнях рампы отвесил в сторону королевской ложи; не следует недооценивать своего положения, пусть ты не равен королю, но и ты тоже — выдающийся сын отечества, личность, чей вклад в искусство, талант и музыкальность кое-что добавили к славе родины, лишний раз заставив заговорить о ней великие нации мира. Подлинным триумфом Рейнхарда Поульсена было гастрольное выступление на сцене самого «Комеди-Франсез»: привередливая публика этого театра не только приняла его интерпретацию мольеровских типов, но и по достоинству — что, бесспорно, было высшей похвалой — оценила его французский выговор, его истинно галльский язык.

Актер непроизвольно прищелкнул языком и театральным полужестом поднял руку, но тут же одернул себя и успокоился, только обежав взглядом вагон и не обнаружив никого, кто бы заметил его выходку. Он мимолетно улыбнулся самому себе и провел рукой по волне зачесанных назад седых волос. Потом взглянул в окно и увидел проплывающие мимо желтоватые холмы, сосновые рощицы и дюны; картина была залита необыкновенным серебристым светом, струившимся не сверху, а снизу — от раскинувшегося совсем рядом моря. Что и говорить, удивительный край! И он возвращался сюда каждый год, полный все тех же больших ожиданий. Позади остались грим, пыль, изматывающие пробы, нескончаемая война с тупицами режиссерами и с сомнительными текстами (приходилось же порой оставлять классический репертуар), впереди ожидали бескрайнее, дышащее штормами море, шепот зарослей песчанки, нежные и величественные закаты. Ах, закаты! Может быть, именно в тот момент, когда огненное ядро, до конца описав на небе дугу, готовилось нырнуть в море и на миг замирало, окрашивая перистые облака самыми удивительными отсветами: розовыми, зелеными, перламутровыми, желтыми, как сера, черными и пурпурными, сердце Рейнхарда Поульсена билось трепетно, как никогда. Хотя нет, может быть, напротив: только тогда оно успокаивалось, только тогда все фибры его естества вступали в неслышную, невидимую, неосязаемую взаимосвязь, которая была самой природой, состязанием экстатическим и одновременно совершенно холодным, мгновением вдохновения и абсолютной трезвости, мечты и самой правды жизни, да, да, если подумать хорошенько, он чувствовал к явлениям природы то же самое, что и к публике, когда что-то ему удавалось и контакт с ней был нерушим. Тогда весь просцениум сиял для него перламутром вдохновения, им заполнялось все пространство театра, границы между искусством и природой, между имитацией и реальностью сметались, и Рейнхард Поульсен превращался в то, что хотел создать своим талантом и техникой, переходил в холодное как лед состояние сверхсознания, да что там, он и в действительности переходил за край рампы в публику и растворялся в ней, образуя вместе с ней единое тело, негасимое солнце, вмещающее в себя весь свет мира, все, чем мы живы, само развитие.

Кондуктор открыл дверь, и ворвавшийся стук колес резко ударил по барабанным перепонкам. Потом послышался отрывистый лязг захлопнувшейся двери, и стало тихо.

— Следующая станция Бункен… Следующая станция Бункен.

Кондуктор озадаченно уставился на Рейнхарда Поульсена, увидев его в вагоне в первый раз. Теперь он едва удостоил его взглядом искоса, но актер дружески улыбнулся ему. Вообще-то в вагоне было довольно уютно, и, хотя на него, как и всегда, глазели: трое школьников, возвращавшихся домой из города, рыбаки, как видно, ездившие на юг, чтобы похвастать перед родственниками своими приключениями на море, супружеская пара, конечно же, из Копенгагена, направлявшаяся в отпуск, — внимание, уделяемое его персоне, не было ему, как он должен был признать, так уж неприятно. Он ни от кого и не думал прятаться, хоть и положил перед отъездом легкий грим. Впрочем, сделал он это настолько профессионально, что заметить грим мог бы только профессионал. Рейнхарду Поульсену было шестьдесят три года, но на сцене он сходил за сорокапятилетнего, здесь же, в вагоне, он выглядел лет на пятьдесят. В его репертуар давно уже не входили роли юношей, никто не сможет позлорадствовать по поводу того, что пятидесятилетие творческой деятельности он отметит ролью Гамлета. И все-таки… в двух последних фильмах не с кем-нибудь, а с ним убегала из дому молодая героиня. Конечно, такой поворот событий предусматривался сценарием (а тот был скроен точно по Рейнхарду Поульсену — непременное и единственное условие его участия), но все же следовало отметить: героиня фильма пала отнюдь не перед каким-то мятущимся юнцом или воплощением брутальной силы, а перед достоинством и обаянием (памятуя о своем любимом Кристиане IV, он бы не возражал в данном случае против эпитета «отеческим»), перед чарами человека, пожившего на свете, но не прожившегося, владевшего богатым опытом, но не злоупотреблявшего им во вред другим, сполна познавшего женскую любовь, но не бахвалившегося победами, как охотник — подвешенными к поясу скальпами. Другими словами, героиня пала перед личностью, суть которой составляло сердечное благородство, а силу — гармонично развитые природные способности.

Еще немного, и он на месте. Он стал вспоминать о других поездках сюда же; некоторые были, как бы это выразиться, более эксцентричными, например, то блаженной памяти путешествие, которое он совершил вместе с Шарлоттой: они ехали вдвоем в большом «дусенберге» настолько взволнованные, что не выдержали, остановились и, взявшись за руки, побежали в ближайшую рощицу… Когда же они приехали, гости пансионата выстроились шпалерами и приветствовали их песней и криками «ура»… Потом они брели по дюнам к его дому, и солнце опускалось прямо в море… Все, все это оборвала и перевернула война, милая бедняжка Шарлотта — она впуталась в безумную историю и зашла в ней так далеко, что потеряла всякий контроль над событиями. Ничего не скажешь, большинство людей приобрели тогда дорогой опыт, время всех кое-чему научило, потому-то он и не считает для себя зазорным ехать среди самого простого народа в самом обыкновенном третьем классе. В конечном счете ведь борьба велась именно за это — чтобы датчане мирно и спокойно, наслаждаясь обществом друг друга, сидели в поезде, медленно ползущем по датской равнине, доставляя их на работу или на отдых. Сам Рейнхард Поульсен не воевал, он был старше призывного возраста, но никто не мог бы усомниться, на чьей он стороне. Хотя нет, и он тоже все-таки сражался, сражался как мог, — просто его оружием был датский язык. Вместе с Хольбергом, Эленшлегером, Каем Мунком[24] и таким союзником, как молодой Абелль[25], и он тоже представлял некоторую силу. Все это тяжелое и страшное пятилетие театр был местом, объединявшим народ: он до сих пор не может без волнения вспоминать те большие праздничные вечера, когда в ложе сидели и король, и королева, и кронпринц, и принцесса, а блеск праздничных одежд, сверкание орденов и мерцание драгоценностей заполняли весь театр. В такие вечера все верили, что страна едина, что корни каждого уходят в далекое прошлое, связанное незримыми нитями с зарей будущего, той зарей, что не могла не взойти, именно она вдохновляла всех идеей единства, а сам зал старого театра превращала в тигель, где искусство торжествовала, потому что было необходимым для плавки кислородом, тем воздухом, которым и мог только дышать народ, даже слова изменяли тогда свою природу — из выражения мыслей и страстей отдельных личностей, из слов поэзии они превращались в непререкаемые истины, в подтверждение идеи свободы, в обнадеживающую музыку саги, — их необоримая светлая мощь и сила должны были выпроводить из страны мрак и зло.

С той поры прошел лишь год, но, слава богу, все это уже позади! В лесных посадках до сих пор попадались реликвии недавнего прошлого: если всмотреться попристальнее, часть листвы на поверку оказывалась камуфляжной сеткой, а то, что наивный фантазер мог бы принять за пасущихся в кустах доисторических ящеров, более трезвому взгляду являло собой брошенную немцами батарею береговой артиллерии 80-миллиметрового калибра. Рейнхард Поульсен заметил ее, но она заняла в его сознании совсем ничтожное место, не больше, чем занимала в нем вся эта чертовщина: сталь, железо и прочий скобяной товар войны, никак не входивший в круг его привычных образных представлений. Лишь дух и свет могут победить мрак, и, хотя молодые люди — ими он глубоко и искренне восхищался — должны были произвести определенные действия с оружием в руках, а в мире действительно накопилось слишком много битого щебня, безобразных ям, сломанных деревьев, гниющих лошадиных трупов и ржавой колючей проволоки, конечный триумф человечества таился все-таки в неиссякаемой способности духа и искусства преодолевать какие угодно испытания. Рейнхард Поульсен взял шляпу со скамьи и положил ее себе на колени. Человек во все времена восставал из праха благодаря искусству и вечной красоте — актер глядел на шляпу, но видел в буквальнейшем смысле возрождающуюся из золы птицу Феникс.

Супружеская пара из Копенгагена, сидевшая через три ряда от него, стала собираться. Рейнхард Поульсен заметил, что они везли с собой полосатые пляжные халаты — определенно довоенного образца, — скатанные по отдельности, халаты были перехвачены кожаными ремнями. Вполне возможно, внутри было что-то завернуто. Может быть, купальные костюмы? Он вспомнил о собственных чемоданах, которые ехали в багажном вагоне. Первый из шести он купил в Ницце. Ницца и Ганна Бейнкопф… Они одновременно увидели его, и она сказала: «Рейнхард, посмотри, вон там стоит твой чемодан!» Да, чемоданы важны не меньше, чем путешествующие с тобой члены семьи. Их у него и в самом деле целая семья. Сначала покупаешь папашу, за ним следует мамаша, а потом и все дети, малые и большие, — растить не надо! Ганна Бейнкопф была просто восхитительна! Она не стала ему выговаривать, просто сразу забраковала его отличные чемоданы от Нейе, и они тут же вместе заложили основу его будущей коллекции, которая стоит сейчас в багажном вагоне, до сих пор сияя фирменными знаками Руля, Мореско и Хасслера из Рима, Ритца из Мадрида, Клариджа из Лондона и Адлона из Берлина.

Поезд подъехал к станции, актер поднялся, достал из сетки плащ и, перекидывая его через руку, мельком увидел через окно, что Крен уже дожидается его за платформой и что начальник станции с женой стоят там же и готовы к встрече. Слава богу, что не было еще маленьких детей с флажками: они встретили его в последний раз, когда он приезжал сюда с Ингеборг первого июля. Он прекрасно помнил, как дети носились по платформе, размахивая флажками. Флажки те, верно, порядком поистрепались. Выходя из вагона, актер обернулся и заметил, что все пассажиры смотрят на него, а супружеская пара направилась к другому тамбуру. Закрыв дверь, он ступил на платформу и чуть помедлил, положив руки на ржавые перила. Он не мог сдержать улыбки, когда увидел экипаж — старый красный автомобиль со снятым верхом, запряженный парой рослых гнедых лошадей. На капоте автомобиля красовалась деревянная скамья, с правого ее торца торчал, наподобие маленького флагштока, роскошный кнут, тут же во всем великолепии, скрестив ноги, стоял Крен. Он небрежно откинулся назад, почти касаясь спиной лошади. На голову его была нахлобучена белая бесформенная панама, надвинутая на глаза, поверх рубахи натянут жилет, а светлые холщовые штаны носили на себе откровенные следы недавней работы в конюшне. Когда Рейнхард Поульсен сошел на платформу, Крен и не подумал двинуться ему навстречу.

Вместо него вперед двинулась жена начальника станции, еще издали она сделала книксен, а муж на военный манер поднес руку к фуражке. Он чуть было не свалил ее набок, но смысл жеста был очевиден, и Рейнхард Поульсен в свою очередь приподнял борсалино (он надел шляпу перед выходом на платформу), широко повел им в сторону, а потом, описав плавную дугу, прижал к сердцу и одновременно подался вперед. Он выпрямился и отчетливо — назальные тона его голоса придавали особую певучесть даже согласным — произнес:

— Добрый день, добрый день, дорогие друзья…

Он снова приосанился, перехватил борсалино в левую руку, на которой уже висел плащ, прошел через распахнутую железную калитку, спустился с платформы и пружинистой походкой направился к жене начальника станции, протягивая ей руку. Она еще раз сделала книксен и, приседая, неуклюже потянула его за руку. Хорошо, хоть на ногах устояла.

— Я очень, очень рад снова приветствовать вас, фру Хольмскув. Как ваш ревматизм?

Рейнхард Поульсен отнюдь не имел злой привычки запоминать маленькие слабости своих ближних. Просто ревматизм фру Хольмскув был знаменит на всю округу и внушал всем немалые опасения, фру Хольмскув только о нем и говорила.

— Ох, здравствуйте, неудобно жаловаться, но…

Вид у жены начальника станции был страдальческий, и актер приготовился к худшему, как вдруг на глаза ему попалась семейка чемоданов, не без некоторого насилия выдворявшаяся из вагона. Начальник станции так увлекся церемонией встречи, что не уследил за багажом.

— Эй! — крикнул Рейнхард Поульсен, замахав плащом и шляпой. — Эй! Дорогой! Это же не тюки соломы и не матрацы!

Он никогда до этого не выкрикивал слов «тюки соломы» и «матрацы» и поэтому даже смутился, когда они неприлично громко прокатились по платформе. Начальник станции побежал к багажному вагону и стал бережно принимать каждый чемодан. Выгруженная на перрон семейка Поульсена заметно оживила станцию своим великолепием — этакая небольшая, но вполне приметная горка.

Рейнхард Поульсен снова изменил выражение лица, выпятил подбородок, затем размашисто повернулся и с улыбкой направился к человеку, стоявшему с лошадьми.

— Теперь, наконец, я рад поприветствовать и вас, Крен!

Он протянул руку, и секунду спустя она исчезла в чем-то напоминавшем трехфунтовую камбалу. Пестрые веснушки на тыльной стороне и сама величина ладони вполне вписывались в образ.

— Вы уже здесь, вы, как всегда, точны!

Рука актера по сравнению с поглотившей ее огромной лапой казалась почти женской.

— Здорово, — сказал Крен.

Рейнхард Поульсен попытался высвободить руку, но великан продолжал трясти ее, будто работал ручкой насоса.

— Тебя ни с кем не спутаешь, Поульсен! — продолжал человек, глядя из-под своей бесформенной панамы.

Актер так и не смог привыкнуть к тому, что каждый год ему не только «тыкают», но и бросают в лицо до безобразия укороченное обращение. Он отлично понимал, что его не хотят унизить, но все-таки, чтобы свыкнуться с этим, требовалось какое-то время, и время немалое, если учесть, что во всех других местах тебе говорят «вы» и обращаются как к человеку, наделенному и именем и фамилией. Он и сам воспринимал себя прежде всего по имени и фамилии — Рейнхард Поульсен. Крен выпустил наконец руку актера, а тот по прежнему изображал на лице самую что ни на есть дружескую улыбку. На ум ему пришло: из всех мест он выбрал Венсюссель именно из-за полной неспособности аборигенов к притворству. Какими они кажутся с виду, такие и есть на самом деле и такими их следует принимать. Пусть они уделяют ему чуть больше внимания, чем следовало бы, на это тоже есть свои причины: он их друг и гость и как-никак самый популярный в стране актер.

Лошади, не подпуская к себе мух, усердно отмахивались хвостами. Одна кобыла слегка облегчилась — привычная деталь здешнего пейзажа, той самой картины, в которой ему теперь предстояло сыграть свою роль, раз уж он решил отряхнуть городскую пыль со своих ног, оставить на время все интриги, ссоры и склоки и вновь слиться — нет, пожалуй, заново заключить мирный пакт — с природой. Крен доверительно наклонился к нему и ткнул большим пальцем через плечо:

— Этих заберем?

Рейнхард Поульсен не понял сначала, о чем идет речь. Но, проследив направление пальца, он увидел все ту же супружескую пару из вагона: они стояли полуотвернувшись, с напряженно застывшими лицами.

— Им тоже в пансионат.

Рейнхард Поульсен затосковал. Неужели надо что-то решать? И вот так вдруг… Ему же совсем несвойственно импровизировать. Но… ладно! Попытаемся представить, как должен поступить в этой ситуации знаменитый актер Рейнхард Поульсен. Во внимание надо принять: 1) он заранее письмом просил, чтобы Крен был на станции и отвез его; 2) у него есть обязательства перед публикой, то есть перед всеми своими ближними; 3) сейчас не те времена, что до войны; 4) он — кавалер ордена Даннеброг и золотой медали «За искусство»; 5) он незнаком лично с супружеской парой, таскающей с собой тюки с купальными принадлежностями и огромную корзину… Как это иногда бывает, спасительная мысль вплыла откуда-то сбоку. Он посмотрел на гору своего багажа, возвышающуюся чуть не до крыши низенького станционного здания, всплеснул руками, указуя ими на чемоданы и повозку, его ноги медленно задвигались, он чуть ли не танцевал…

— Дражайший Крен, — сказал он, — я бы с превеликим удовольствием взял этих вполне приличных на вид людей с собой… но вы же сами видите… — он снова показал на гору, — у нас нет места! Вещи на целый месяц… и не только мои… моей жены тоже… Она приедет позже, она выступает в Заповеднике, ее упросили… Вы должны понять… Это театр на открытом воздухе… поляна рыцаря Ульвдаля…

Движения рук становились все более округлыми и частыми — винтообразными, но наконец винт остановился.

— Что же, мы их не возьмем?

Вопрос был оскорбительно прямолинеен. Крен, очевидно, не понимал, что путь к решению проблемы преграждала целая гора непреодолимых практических трудностей.

— Это же неудобно, Крен, милый, разве вы не понимаете? Людям просто некуда будет деть ноги.

Он снял борсалино и размашисто помахал паре. Они стояли все так же полуотвернувшись, но ответили ему застенчивым кивком.

— Ладно! Поехали!.. — Крен взял один из особо тяжелых чемоданов. — Кантуй зад в машину!

На мгновение в глазах актера потемнело, и он ощутил злость, контролировать которую был почти не в силах. Роль, самая близкая и дорогая ему, роль Рейнхарда Поульсена, подчас требовала почти нечеловеческой выдержки. И он не понимал, что тому причиной, ему казалось, он хорошо чувствует ее и отвечает всем ее требованиям, если не идеальным, то, во всяком случае, практическим… А решение, которое он только что принял, было ведь чисто практическим. Это ж и дураку ясно! Может, эти люди поедут на подножке автомобиля или усядутся верхом на запряженных лошадей? Лишь бы уехать! Покрасневший от гнева Рейнхард Поульсен открыл дверцу автомобиля, ступил на палубу качающегося корабля и опустился на покрытое парусиной сиденье. Он сел точно посередине его и уставился взглядом вперед, хотя периферийным зрением отлично видел и начальника станции, и его жену, и пару из Копенгагена, и Крена, который, грохоча подметками по мостовой, подносил чемоданы и укладывал их в багажник. Один чемодан пришлось поставить на переднее сиденье; он не был таким уж большим, чтобы рядом не мог уместиться человек, второй пассажир мог бы свободно сесть сзади, по любую сторону от Рейнхарда Поульсена. Крен наконец-то кончил погрузку и вскарабкался на импровизированные козлы — подвешенная на рессорах колымага осела вниз и вбок, потом вернулась в прежнее положение, когда кучер устроился поосновательнее. Он взял вожжи, крикнул свое гортанное «Но!», и они тронулись. Повозку качнуло раз, другой, закидало вверх, вниз и в стороны, и она затряслась, набирая скорость, пока темп езды не выровнялся и они не выехали на асфальт шоссе.

Проехав по нему совсем немного, повозка свернула вправо, и дорога сменилась глубокой песчаной колеей, колдобины которой были заполнены, по-видимому на пробу, сухим спрессованным вереском. Прежний шелест ветра и легкий стук копыт стихли, лошади пошли шагом, наступила мягкая, нарушаемая лишь поскрипываньем сбруи тишина. Был уже полдень, и солнце стояло высоко. Рейнхард Поульсен поправил на голове шляпу. Крен надвинул свою панаму еще глубже. Он изредка чисто машинально похлопывал вожжами по крупам лошадей.

— Тащишься как черепаха, — сказал он не оборачиваясь.

Рейнхард Поульсен счел за лучшее пропустить слова мимо ушей. Вокруг было так много нового, интересного — на обочинах колеи качались колокольчики, вокруг светлых крыльев ветряных мельниц трепетали ласточки — нет, теперь не время глядеть назад. Нужно с оптимизмом смотреть в будущее и наслаждаться природой, что же до транспортных проблем Крена и всех его выкрутасов, то это его, кучера, личное дело.

— Вот был бензин, и жизнь была, — продолжал тот, — а сейчас чё?

Опять был, была… Что ж, было! Рейнхард Поульсен отлично помнил то время. Было время, когда ничего не стоило приказать шоферу и ему подобным заткнуться, и никто бы его за это не осудил, кроме, конечно, самого шофера. Правда, тут же признал он, в Венсюсселе и тогда ничего подобного не было, может быть, именно потому он и предпочитает его всем другим местам. Здесь всегда жили свободные люди. В Венсюсселе не покомандуешь! Хорошее настроение снова стало возвращаться к Поульсену, и он решил возобновить разговор. В конце концов, тему можно переменить.

— Много приезжих в этом году?

Кучер не ответил, кнутовище, укрепленное сбоку от него, все так же торчало наподобие флагштока, и все так же — вниз-вверх, вперед-назад, вниз-вверх, вперед-назад — ходили ходуном крупы лошадей.

— Не-е… — наконец-то выдавил он.

На нос актеру села муха, он махнул рукой и прогнал ее, муха полетела обратно к лошадям, но ее сменила другая, которой тоже захотелось как-то развлечься. Он прогнал и ее, но она упорно возвращалась, и под конец, потеряв терпение, Рейнхард Поульсен тонко взвизгнул:

— В этом году много мух!

— Чё? — не понял Крен.

Рейнхард Поульсен крикнул ему:

— В этом году много мух!

Кучер промолчал, вместо ответа актер услышал эхо, отозвавшееся из юго-западных дюн, он глубоко перевел дыхание, и муха влетела ему прямо в рот, так что пришлось долго откашливаться и отхаркиваться, чтобы удалить чертовку. Крен обернулся и посмотрел на него. Этот тип улыбался.

— Мух? Мух у нас хватает.

Больше за всю дорогу не было сказано ни слова, но, когда впереди, точно из-под земли, вынырнули здания пансионатов, а еще дальше, в дюнах, показался его собственный дом, Рейнхард Поульсен вновь почувствовал, что к нему возвращаются радость и вкус к жизни, он даже приподнялся и энергично замахал шляпой, увидев на террасе ближайшего пансионата постояльцев — те сидели за послеобеденным кофе и высматривали, приставив ко лбу ладонь козырьком: кто-то там едет в их любимом красном автомобиле? Тут и дорога стала ровнее, Крен дал какой-то свой знак лошадям, и те заметно прибавили шагу, чуть ли не перешли на рысь. Не снижая скорости, они проехали оставшийся отрезок пути и подкатили к последнему пансионату; хозяин его с хозяйкой и детьми (дети давно уже вели все дело) вышли из парадного, приветственно замахали новому гостю, помогли выбраться из экипажа и стали, как всегда, уверять, будто только по приезду Рейнхарда Поульсена они узнают, что наступило наконец настоящее лето. Он улыбался и пожимал руки, а увидев, что из окон второго этажа высунули головы еще несколько гостей, опять снял борсалино и взмахнул им, галантно кланяясь галерке.

— Вы, конечно, не будете против того, чтобы сидеть за столом с адвокатом Верховного суда? — прошептала ему на ухо одна из хозяйских дочерей.

Сначала он ничего не понял, но она продолжала:

— Вы ведь будете обедать у нас?

— Естественно…

Естественно, он будет обедать здесь, неужели она думает, он будет возиться с кастрюлями и поварешками у себя в дюнах?

— Отдельных столиков больше нет, пансионат перегружен… и вот я подумала… старший брат сказал… мы решили, что, может, адвокат Верховного суда и Поульсен… Рейнхард Поульсен сядут за один стол?..

— Надеюсь, это временно?

— Ох, вы знаете…

— Я хочу сказать, пока не освободится?..

— Ну конечна же, наш дорогой Рейнхард Поульсен получит столик… совершенно отдельный…

— Гм… — недовольно промычал он. Весь вопрос был, кто этот адвокат Верховного суда? Если тот, что в свое время… когда Шарлотта… положение было бы двусмысленное… хотя вообще-то это давняя история… другое время… сейчас совсем другое время… все не так… видимо, даже здесь, в пансионате… С виду все вроде бы в порядке, но что-то произошло. Общий столик! Просто наглость!

Суета, поднятая его приездом, наконец улеглась. Крен повернул назад и снова поехал на станцию. Чемоданы аккуратной горкой высились у входа. Рейнхард Поульсен договорился со служителем, что тот отнесет их к нему домой, в дюны, и отправился туда налегке: плащ переброшен через левую руку, на голове шляпа, на ногах мягкие мокасины. Было жарко, ноги увязали в песке, но чем ближе он подходил к своему участку — белому холму, окаймленному с севера и юга порослью песчанки, — тем лучше становилось настроение. Рейнхард Поульсен шел в гору в самом буквальном смысле слова, за это приходилось платить по́том, но если ты целеустремлен (а он всегда целеустремлен), то все должно даваться легко, как в игре. Подбадривая себя, он запел, и плавные модуляции его голоса, так прекрасно передававшего все нюансы исконно датских мелодий, мерно поплыли над дюнами.

Ты, в душе таящий грусть,

Выйди в поле, в рощу…

Стадо овец, мирно пасшееся неподалеку, при приближении актера нервно бросилось врассыпную, но тот совсем расшалился и, сорвав с головы борсалино, грациозно взмахнул им, приветствуя животных. От этого овечий переполох отнюдь не уменьшился, и, лишь отбежав на безопасное расстояние, животные воззрились на него и заблеяли.

Он отпер дом, вошел внутрь и стал жадно вдыхать зимние запахи плетеной мебели и сухого бессмертника. Потом он распахнул окно, и на мгновение ему показалось, что в дом ворвалось само море. Еще немного погодя, сбросив с себя городскую одежду, в одной шляпе, актер встал посреди комнаты и игриво сделал несколько танцевальных па; обнимая рукой воображаемую даму, он кружил ее и напевал:

Вилья, о милая Вилья…

Он побрел в чулан с инструментом и нашел там связку фанерных табличек, которые каждый год, перед тем как вернуться в город, заботливо собирал и прятал. Он сам сделал их, все до одной, выпиливал, насаживал на колышки, красил. Фон он загрунтовал белилами, а буквы выводил красной краской. Таблички было видно издалека, и в назначении их не мог бы усомниться никто. На каждой было написано:

ЧАСТНОЕ ВЛАДЕНИЕ, ВХОД ВОСПРЕЩЕН.

Втыкая таблички в песок вдоль границ участка, он все еще ощущал прилив бесшабашной веселости и глуповатого счастья. Разве не об этом мечтал он весь год, отдавая всего себя другим, щедро черпая и черпая для них священный нектар из глубин своей души? Разве не ради этих минут приносил он в жертву публике всего себя, весь свой талант и силы и превращался из живого человека в орудие искусства, орудие их — всех этих совершенно посторонних ему людей, их сообщества, их высоких идеалов? Это было нелегко, это изматывало, изнашивало до дыр, но стоило всех усилий, потому что под жирным слоем грима, задыхаясь под тяжелыми костюмами и неудобными накладными носами, он знал, чувствовал каждую минуту: наступит одно прекрасное время года, и он станет самим собой — свободным, независимым и безвестным, он будет наконец предоставлен лишь самому себе.

Он сравнительно легко перенес ужин в обществе адвоката Верховного суда — тот оказался вовсе незнакомым господином. Рейнхард Поульсен тут же потерял к нему интерес, адвокат как адвокат. Едва покончив с кофе, перекинувшись словечком-другим со знакомыми и, как положено, сердечно хохотнув по поводу чего-то, он устремился обратно через дюны, чтобы не упустить ожидавшее его великолепное зрелище. На пути он обогнал супружескую пару из Копенгагена, они, по-видимому, тоже торопились к месту, откуда удобнее любоваться закатом. «А, значит, добрались-таки», — подумал Рейнхард Поульсен и сделал вид, что не заметил их. В сердце своем он стремился к чему-то большему, чем случайная встреча, к тому, что обрел, лишь ступив на террасу своего дома и обратив лицо к морю. Вот оно наконец — долгожданное мгновение, полное и столь драгоценное единство всех фибр его души и тела, его истинное «я».

Солнце удивительно быстро и величественно скользило вниз к глади моря, облака восходили ввысь и расступались в стороны, силуэты чаек застывали в воздухе, четко прорисовывая глубину пространства, звуки, казалось, лучились из высокого купола небес, и вот… вот солнце ударилось о горизонт, и все существо Рейнхарда Поульсена пронзила сладкая боль, породив в его груди музыку, тончайшую мелодию, которая звучала все громче и громче, наполнялась многоголосьем, переходила в целую симфонию звуков с ясно различимыми в ней партиями человеческого сердца, искусства, общества и природы… мелодия все росла, становилась более мощной, пронзительной, нестерпимой, она просилась наружу и наконец сорвалась с губ, когда он, простирая руки к морю, задекламировал своим глубоким, неповторимым по звучанию голосом:

Радость, пламя неземное,

Райский дух, слетевший к нам,

Опьяненные тобою,

Мы вошли в твой светлый храм.

Ты сближаешь без усилья

Всех разрозненных враждой.

Там, где ты раскинешь крылья,

Люди — братья меж собой[26].

Загрузка...