Кристиан Кампманн (р. 1939)

ПРИБЕЖИЩЕ

Перевод А. Афиногеновой

И так, фирма приняла на работу негра. Эрлинг пригласил его домой, и они с Маргрет единодушно решили, что Джо — славный малый. Но вскоре этот черный американец нашел себе белую девушку, датчанку, «ничего страшного, разумеется, я хочу сказать — этого еще не хватало…» Только Джо бывал у них гораздо реже, и вечера вновь стали скучными и бесцветными. Маргрет, не выпуская из рук вязания, исподтишка наблюдала за мужем — он не находил себе места — и тщательно следила за своими словами: к чему рисковать семейным покоем.

Как-то раз — по телевизору передавали последние известия — Эрлинг воскликнул:

— Подумать только! Нашим малышам одному уже четыре, другому — два, мне вот-вот тридцать стукнет, а мы все никак с места не сдвинемся!

Маргрет ушла на кухню — кусты наконец-то подросли, теперь уже никто не будет заглядывать в окна. Дети могут играть спокойно. Пусть едет без меня.

Но его приятель, Бёрге П. Ольсен, — они пришли в фирму одновременно и тесно общались, даже вечера вместе проводили, так что пришлось несколько раз закатить Эрлингу сцены и запретить эти идиотские хождения по пивным! — так вот этот Бёрге П. Ольсен сбежал из заведения оптовика Адельборга и поступил в фирму кухонного оборудования, хотя был специалистом по электрическим часам, и получал теперь втрое больше. Этого не может быть, сказала Маргрет. Еще как может! — закричал Эрлинг с горячностью, какой она уже много лет в нем не замечала, и выбежал из дома. Маргрет задумалась. Пыталась не думать. А на следующий день он объявил ей о своем решении. Она не возразила.

Его мать не давала им житья, сыпала соль на раны, доводила до исступления.

— Да, милая Маргрет, ты знаешь, я вам никогда не докучала, но это так увлекательно, что я просто не могу оставаться в стороне. Эрлинг давно мечтал поехать в Америку. Когда он женился на тебе, я боялась, что он откажется от этой идеи. Будет вынужден отказаться. Подумай только, сколько он сможет там зарабатывать, ведь там нет этого социалистического налогообложения, которое высасывает всю кровь из невинных людей… И карьеру сделает. Его отец гордился бы им.

— Давайте сперва дождемся виз. И потом Эрлингу нужно получить место.

— Место, место. Какая же ты все-таки пессимистка. Впрочем, я это всегда знала…

— Просто я боюсь. И ты бы боялась… на моем месте.

Ничего не выйдет из этой затеи, думала Маргрет, уж больно сложно.

Но все устроилось. Они продали автомобиль и дом с садиком, кусты которого доросли до окна. А вот сложностей было с лихвой. И когда Маргрет ступила на чужой берег, от нее осталась лишь высохшая оболочка, под которой кровоточила израненная душа.


Прожив несколько недель в гостинице, на что ушли все их сбережения, они переехали на Западную 76-ю улицу, рядом с Центральным парком. «Там жить нельзя, — говорит вице-директор фирмы, терпенье его вот-вот лопнет. — Там одни цветные живут, негры и пуэрториканцы». — «Ну и что, мы ничего не имеем против цветных, — отвечает Эрлинг, не обращая внимания на предостережение. — В Дании один из наших самых близких…» Но вице-директор уже ушел.

Ровно в восемь утра Эрлингу полагается быть в конторе, поэтому им приходится вставать в полседьмого. Дети продолжают спать, пока Эрлинг и Маргрет поглощают толстые ломти французской булки, по консистенции напоминающей вату, которую обязательно надо держать в холодильнике, чтобы не заплесневела…

— Куда ты сегодня?

— Кажется, в Трентон. Окрестности Трентона.

— И как там?

— Гораздо хуже, чем здесь. Дерьмовые домишки с лужайками.

— Интересно, — говорит она таким тоном, что Эрлинг поспешно прощается. — Дерьмовые! — кричит она ему вслед.

С понедельника по пятницу Эрлинг и еще один сотрудник фирмы ездят в Нью-Джерси, где продают электрические кухонные часы шести модных расцветок и кофеварку «брик-фикс». «Вы спите, миссис, а она работает, потому что вы включили часы. Вы спускаетесь вниз, а кофе уже готов. У нас есть модель, которая по желанию может включать радио…»

Торговля успешнее всего идет в районах, застроенных одинаковыми, стоящими вплотную друг к другу, похожими на коробочки домами. Телеса домохозяек выпирают из тесных клетчатых шорт, головы сплошь в бигуди. Многие из покупателей темнокожие.

— Ты скоро увидишь — они хотят иметь все самое новое и дорогое, — объяснил коллега. — Обрати внимание на их кухни: морозильник, гриль, посудомоечная машина — весь набор. И посмотреть, до чего шикарные автомобили. Это все Кеннеди виноват, проклятый либерал…

Эрлинга так и подмывает напомнить коллеге о равноправии, но он молчит — к чему портить хорошее настроение? Настроение достигает своей высшей точки вечером, когда они обедают в Ньюарке и пропускают «еще по маленькой, чтобы вернуться домой в добром расположении духа». Усталость, облегчение от того, что отработан еще один дневной заработок, делают свое дело — в голове пусто, в пыльной дымке светятся серо-золотые небоскребы; гудки буксиров высвобождают мальчишеские надежды, которые, почти угаснув за все эти годы, сейчас вновь расправляют крылья, преисполнившись уверенностью в осуществимости мечты.

Эрлинг пожимает плечами:

— Замечательно, черт побери, у нас здесь в Штатах. Еще по маленькой для настроения.

Горя желанием исполнить обещание, он едет на Пятую авеню, в универмаг, покупает тончайшие платки, ленты, искусственный цветок и приходит в себя — мрачный, с головной болью, — лишь когда жена сердитым шепотом, чтобы не разбудить детей, выговаривает ему:

— Что это такое? Что это такое? Зачем мне все это? Лучше бы купил то, что необходимо. С твоей-то зарплатой.

По датским меркам пятьсот долларов в месяц — зарплата не маленькая; в Нью-Йорке же этих денег едва хватает. Гайморит у старшего обошелся в девяносто монет. Эрлинг не слышит слов жены — она хочет домой.


Утром, проводив Эрлинга, Маргрет выпивает еще чашку кофе и выкуривает сигарету, листая номер «Тиденс квиннер» — журнал присылает мать Эрлинга. Натыкается на свадебную фотографию своей школьной подруги — она снята на фоне какого-то имения.

На ее месте могла бы быть я. А я сижу в этой дерьмовой клетушке. Так-то вот! Посещением туалета, где она семь дней недели изучает колонку с советами врача, завершается единственное спокойное время суток, ибо даже ночью Маргрет не в состоянии избавиться от ощущения нужды и тесноты — в сон врывается шум уличного движения, кислый запах липкого тела мужа ударяет в нос каждый раз, когда она переворачивается на другой бок. Она чувствует себя усталой еще до того, как будит детей.

Отчаявшись, Маргрет отказывается от намерения вымыть пол и окна — каждое утро они покрыты слоем скрипящей грязи. Едва сдерживая вдруг подступившие слезы, она принимается поливать средством от насекомых все трещины, и реальные и выдуманные, потом стоя выпивает кофе — ноздри раздуваются, глаза сверкают — и внезапно размахивается и швыряет недопитую чашку об стену, по растресканной поверхности которой ползет жирный таракан. Раздается крик детей — она заперла их в спальне. Вечно у меня не хватает на них времени. Кофе стекает по стене. И как бывает при зубной боли, когда кончиком языка то и дело трогаешь больной зуб, точно желаешь убедиться, что боль действительно невыносима, так и сейчас она вызывает в памяти мучительные подробности: слева от дивана — швейная машинка, аккуратно разложенные мелочи — здесь они валяются как попало в картонной коробке; белый стульчик Трине, ее горшок под ним; двуспальная кровать, внушающая чувство уверенности и надежности; кусты под окном, за которыми теперь ухаживают чужие люди.

Эрлингу повысили зарплату.

— Значит, теперь каждые полгода ты будешь получать прибавку в пятьдесят долларов?

— Отнюдь. Прибавку я получу, только если того пожелает С. X. Некоторых сотрудников еще ни разу не повышали.

— Дома было как-то надежнее.

— Кому, черт возьми, охота возвращаться домой?

— Мне охота, Эрлинг.

— Почему это вдруг? — спрашивает он игриво, и такой тон означает, что он не воспринимает всерьез ее слова и вопрос задал лишь потому, что у него сейчас разговорчивое настроение.

— Я боюсь. — Маргрет не может сдержать слез.

— Дорогуша, — теперь в его голосе сквозит раздражение, — ну чего тебе бояться?

Она всхлипывает.

— Здесь так ужасно, я почти не осмеливаюсь выходить с детьми на улицу, один негритенок прямо вырвал куклу из рук Трине. Мне потом пришлось эту куклу мыть горячей водой, я так испугалась, она могла чем-нибудь заразиться. Со всех сторон только и слышишь всякие ужасы, а один пьяный схватил меня за плечо, возле супермаркета. Или возле прачечной? Нет, возле супермаркета, да, именно там, у него был такой отвратительный нос, он хотел денег, этот негр, ты бы видел его нос, это… А Бетти, ну знаешь, соседка, так на ее подругу напали средь белого дня прямо на Семьдесят шестой улице. Здесь повсюду грязь, если бы здесь не было так грязно…

Эрлинг сажает ее на колени.

— Господи. И только-то. Их бояться нечего: просто они намного непосредственнее нас, как дети. Они и мухи не обидят. Они ведь тоже люди, верно? А грязь — не думай об этом, мне, например, безразлично, если в квартире будет чуть-чуть пыльно.

Голова у нее наливается свинцовой тяжестью, глаза закрываются, его рука обнимает ее, и она заползает в норку, прижавшись лицом к его надежной груди.


Письмо от Джо. (Старина Джо, я совсем забыл про него, а ты?..) Адрес на Лонг-Айленд. Мой лучший друг, пишет Джо, только позвони и передай привет от меня, он с ума сойдет от радости.

Голос друга по телефону звучит несколько сдержанно.

— Джо? Ах да, теперь вспоминаю, он женился на какой-то… О, вы тоже из Дании? Забавно… Приезжайте как-нибудь с женой к нам, если это не слишком сложно для вас…

— Нисколько, — заверяет Эрлинг и бодро добавляет: — В воскресенье. И детей с собой прихватим.

— Вы хотите приехать в это воскресенье?

— Да-да, — подтверждает Эрлинг, хотя Маргрет дергает его за рукав, — воскресенье нам подходит. So long!

…У нас еще нет здесь таких настоящих друзей, пока нет, но: «Дорогая мама. В воскресенье мы были у наших хороших друзей. Они цветные. Да, в этой стране не все так терпимы, но мы не поддаемся этим предрассудкам. Люди боятся друг друга, вот в чем беда…» Мысли о предстоящей поездке долго не дают Эрлингу уснуть, но в конце концов мозг его затуманивается, и он погружается в дрему: негритянские руки наполняют бокалы вином, тело вибрирует в такт мягким звукам джаза, толчки нарастают, сосредотачиваются в низу живота и выплескиваются наружу белой волной, он и его друзья растворяются в этой пене с удивительным ощущением единения…

Маргрет со стоном переворачивается на другой бок. Он проскальзывает в ванную, прижимая руку к намокшей в паху ткани пижамы. Черт знает что, я уже целую вечность не спал с Маргрет. Почему мы постоянно чувствуем себя такими измотанными? Он становится на цыпочки, упирается бедрами в холодную раковину и, испытывая острое наслаждение, совершает омовение. Потом достает из холодильника пиво и усаживается на кухне у открытого окна. Пропитанный запахом помоев ветер обвевает кожу, не принося прохлады. Поют свою песню машины. В этом городе всегда кто-то не спит, мчится вперед и вперед, а дома — ничего не меняется, осталось таким же, как было, когда мы уехали…


Поездка в метро заняла больше часа. У Эрлинга под мышками расползлись темные пятна пота. Трине упала на пол и испачкала праздничное платье. Кьелль, хныча, цепляется за ноги матери. Наконец они выбираются на улицу, и воздух, точно влажное одеяло, накрывает их с головой.

…Мы едем за город — обещал Эрлинг ей и детям, но улица, по которой рывками движется их такси, забита транспортом; между двухэтажными лавками, похожими на театральные декорации, сверкают металлические фасады бензоколонок; гигантские щиты с рекламой зубной пасты гарантируют немедленный результат. По обеим сторонам улицы, насколько хватает глаз, теснятся деревянные домишки — прямо-таки следы поноса какого-то великана. А по нашему дому, в Дании, бродят чужие люди.

— Не ожидала увидеть здесь такое?

— Я вообще ничего не ожидала, — отвечает Маргрет, и ей становится чуточку жалко мужа.

Они высаживаются на улице, обсаженной тщедушными деревцами, которые тем не менее дают ощущение прохлады. Лужайки небольшие, но ухоженные. Сбившись в кучу, они медленно приближаются к дому — там стоит черный спортивный автомобиль. Когда Эрлинг нажимает на звонок, Трине начинает плакать.

Дверь распахивается. Милашка, думает Эрлинг, груди выпирают, торчат соски. Интересно, какого они цвета? Трине рыдает. Он трясет дочку, а взгляд его добирается до губ хозяйки (…Мы здесь еще ни разу не пробовали настоящего бифштекса с кровью, Маргрет готовит какую-то преснятину…)

Она красива, эта дамочка, отмечает Маргрет, а одета как шлюха — черные блестящие кожаные брюки и облегающий красный свитер. В ее-то возрасте. И золотые туфли. А все Эрлинг со своими дурацкими идеями. Слабый взмах рукой, очевидно, означает: заходите. Она считает нас кем-то вроде эскимосов, не умеющих говорить. Ох уж эти мне мужчины с их идеями.

Они входят прямо в комнату, и Маргрет сразу же обращает внимание на золотистый цвет потолка. Очень типично, думает она и видит, как женщина берет на руки Трине, которая тут же вцепляется ей в волосы. Только бы экзему не заработала или еще что-нибудь в этом же роде.

— Если вам надо поменять ей пеленки, — обращается хозяйка к Эрлингу, — там, наверху, их полно.

— Пеленки! Она уже давно не ходит в пеленках.

— Боюсь, она обмочилась, давайте поднимемся с ней наверх. — Толстые губы растягиваются в улыбке.

Черт, ради меня может не улыбаться. Мальчик захныкал, как только Маргрет повернулась к нему спиной. Кивком головы она приказывает мужу взять ребенка и идти за ней. По дороге в детскую она мельком замечает небесно-голубое супружеское ложе и слышит, как Эрлинг спрашивает: «А сколько вашему?», и в его тоне ей чудятся чувственные нотки.

— Чуть больше двух месяцев. Муж пошел с ним гулять. Они…

— А моей девочке скоро четыре года, — обрывает ее Маргрет, — и она уже пару лет не пользуется пеленками. Правда, Эрлинг?

— Да-да.

— Возьмите пока пеленку. А трусики мы повесим сушиться в ванной.

Какое высокомерие сквозит в ее словах! Старая карга. Скорее бы домой.

Женщина пеленает Трине и пробует ее успокоить. От заплаканного личика дочки взгляд Эрлинга скользит вниз и упирается в два красных вызывающих бугорка. А то местечко, говорят, у них ярко-розовое. И он поспешно говорит:

— У вас очень красивый дом.

— Спасибо. Нам он тоже нравится. Знаете что — спускайтесь с мальчиком в гостиную, поставьте пластинку или еще чем-нибудь займитесь, а мы, женщины, пойдем в ванную.

Ишь раскомандовалась. Какая-то негритянка смеет распоряжаться моим мужем. Нет-нет, цвет кожи тут, конечно, ни при чем. И все-таки…

В гостиной мальчуган принимается прыгать на диване. Эрлинг рассматривает корешки книг, названия которых ему ничего не говорят.

Ванна пошикарнее, чем у самого оптовика Адельборга. Золотые краны — не настоящие, разумеется, но все равно. Маргрет крепко держит Трине, которая, похныкивая, тянется к той, другой женщине. А та садится на край ванны, упирается локтями в колени и, закрыв глаза и наморщив лоб, трет кончиками пальцев виски. Маргрет стоит неподвижно, обхватив девочку за плечи. Снизу доносится грохот падающего предмета.

Наконец женщина поднимает голову. Господи, думает Маргрет, сейчас она начнет поверять мне свои горести, жаловаться, как трудно приходится цветным. Маргрет кажется, что ее возмущение вызвано неприязнью, но вдруг понимает, что, напротив, она жаждет доверительности со стороны этой женщины. Она спускает Трине на пол и садится на крышку унитаза.

— Я двоих потеряла, — говорит женщина.

Они убили ее детей, забили насмерть двух ее малышей. Маргрет не знает, куда девать глаза. Раковина с черной каймой по краю. Та же марка дезодоранта, что у меня. У Трине горит лицо, только бы не поднялась температура.

— Я месяцами лежала в постели, и все равно их не спасли. Но теперь у нас есть Джимми…

В гостиную входит человек с белым свертком в руках. Он пересекает комнату и, не выпуская из рук младенца, поднимает с пола лампу. Ставит ее на стол. Эрлинг встает с дивана, мальчик, открыв рот, во все глаза смотрит на вошедшего.

— Лампа погнулась, — говорит человек, и Маргрет, остановившейся на лестнице, кажется, будто он обращается к младенцу.

— Привет, Берт, — кричит женщина, кладя руки на плечи Маргрет. — Посмотри, кто приехал! Друзья Джо из Скандинавии.

Мужчина осторожно опускает младенца на стол, поворачивается лицом к лестнице, наклоняет голову.

— Рад видеть вас, — говорит он, глядя в пол. Оборачивается и повторяет то же самое Эрлингу, который подходит к нему и берет его руку.

— Мы тоже очень рады, правда, Маргрет?

— Конечно, — говорит Маргрет.

— Все в порядке? — спрашивает Эрлинг.

— Да.

— Прекрасно, — говорит Эрлинг.

Заткнись, думает Маргрет.

— Но мы не знаем, как вас зовут, — говорит женщина, стоя у подножья лестницы.

Маргрет произносит свое имя в двух вариантах — датском и американском.

— Это слишком трудно. Я буду называть вас Марги. А меня зовут Сью. Просто Сью… Берт, знаешь, мы с Марги уже подружились.

Неприязнь к этой женщине почти улетучилась, отмечает про себя Маргрет.

— Очень приятно, — говорит Берт.

— А меня зовут Эрлинг. Это Кьелль, а это Трине.

— Берт.

На обеденном столе — наваленные горкой жареные цыплячьи ножки, грудки и крылышки, блюда с кукурузой, жареными томатами и еще чем-то, что Эрлинг посчитал за печенье к десерту. Оказалось, что это кукурузные лепешки. Сью ест их, намазывая патокой. Берт поливает патокой и мясо и овощи.

— Я вижу, вы удивляетесь, — говорит он Эрлингу. — Так обычно едят на юге, откуда я родом.

— Нет-нет, я вовсе не удивляюсь.

— Какая симпатичная у вас столовая, — говорит Маргрет.

— Спасибо, — говорит Сью. — Мы тоже довольны.

Эрлинг лихорадочно ищет тему для разговора. Обстановка за столом несколько скованная, ему хочется разрядить ее, сказать что-нибудь по-настоящему приятное, у Берта почему-то вид довольно угрюмый, как кажется Эрлингу, такое впечатление, будто он нас в чем-то упрекает, но ведь все эти наболевшие расовые проблемы — это не наша вина…

— У нас в Дании, — говорит Эрлинг, — в одном крупном городе есть директор школы негр… Говорят, он пользуется большим уважением.

Сью откликается мгновенно:

— Берт тоже когда-нибудь станет директором. Он преподает математику.

— Неужели? — говорит серьезно Эрлинг. — Чрезвычайно интересно.

— Действительно, — вставляет Маргрет, и Эрлинг понимает, что она как бы извиняется за него. Он съедает три порции клубничного мороженого. Трине спит на диване в гостиной.

Маргрет помогает Сью вымыть посуду. Дома у меня не было настоящей подруги, и мать Эрлинга вечно вмешивалась во все.

— Сью, приезжай как-нибудь ко мне утром. Попьём кофе, поболтаем…

Кьелль заснул на диване. Эрлинг и хозяин дома сидят на свободной половине. Берт мурлычет какую-то мелодию и большими пальцами ног отбивает на полу такт.

— У вас есть тараканы? — спрашивает Маргрет в кухне.

— Нет. Мы как раз отчасти из-за этого и переехали.

Эрлинг, тихонько насвистывая несколько тактов, наклоняется вперед, перенося тяжесть тела на ступни, но остается сидеть. Берт откашливается.

— Вы жили в Гарлеме? — беспечно спрашивает Маргрет.

— В Бронксе.

— А мы живем на Семьдесят шестой улице.

Берт поднимает с пола журнал и бросает его на журнальный столик. Эрлинг рассматривает свои руки.

— Там полно пуэрториканцев, да? — говорит Сью.

— Ага, и… — Маргрет чуть было не сказала «негров». И словно заметив ее смущение, Сью говорит:

— Вам, наверное, очень хочется выбраться из города?

— Почему? Нам и там хорошо.

— Нью-Йорк — ужасный город. Ни за какие деньги я бы не согласилась жить там с маленькими детьми.

— Ну, не такой уж он скверный.

Сью пожимает плечами и улыбается:

— Вообще-то, конечно, этот город удивительный, потрясающе интересный. Но ты ведь знаешь, что испытывают родители.

Маргрет кивает.

Эрлинг откидывается на спинку. Я должен что-то сказать.

— Да, — произносит он, и хозяин дома мгновенно выпрямляется и выжидающе смотрит на него. — Да… так вот… да…

Ему кажется, что губы Берта кривятся в издевательской усмешке. Он ненавидит меня, без всякого сомнения. Но это, черт побери, несправедливо — я лично не сделал ему ничего плохого.

Эрлинг поспешно направляется в кухню.

— Знаешь, сколько уже времени? Нам пора домой. Мне завтра рано вставать.

— Разумеется, — отвечает Маргрет неожиданно приветливо, — мне тоже. И улыбается Сью.

О чем, интересно, эти двое здесь сплетничали?

Берт подвозит их на машине к метро.

— Жарко, — говорит Маргрет.

— Да, для сентября жарковато, — говорит Берт.

— У нас в Дании всегда прохладно, — говорит Маргрет.

— Иногда здесь в сентябре тоже бывает прохладно, а иногда жарко, — говорит Берт.

Эрлинг молчит. И не принимает участия в сердечном прощаний Маргрет с Бертом.

Дома они нарушают молчание, лишь уложив детей.

— Тебе не стыдно было так вести себя? — спрашивает Маргрет, не глядя на мужа.

— Стыдно? Это ему должно было быть стыдно! Нахал!

— Ты просто неподражаем.

— Зачем тогда было звать нас в гости?

— Эрлинг, если ты не хочешь вернуться домой, я уеду одна с детьми.

— И у кого ты будешь жить? У матери?

— Какой же ты противный.

Она плачет и чувствует, как его рука гладит ее по волосам, осторожно проводит по щеке. Рыдания усиливаются. Он кладет голову ей на грудь… Маргрет позволяет ему увести себя в комнату, где она ложится на пол, чтобы скрип дивана не разбудил детей. Эрлинг стоит над ней, расставив ноги.

— Посмотри, — говорит он, — видишь какой?

— Да-да. Ну иди же ко мне. Уже поздно.

Каждое утро они просыпаются слишком рано.

Когда он приходит в контору, рубашка на нем вся мокрая от пота. Однажды секретарша передает ему просьбу никуда не отлучаться, пока не придет вице-директор. У Эрлинга начинаются спазмы в желудке, к горлу подступает тошнота. Но ведь «брик-фикс» так хорошо продавался!

— Эрл, — говорит вице-директор и хлопает его по спине, — отличные новости, парень. С. X. решил вас повысить. Довольно орошать негритянские пригороды. С сегодняшнего дня вы получаете кабинет и одну машинистку на двоих. Добро пожаловать!

Эрлингу протягивают виски с содовой. Его охватывает ликование.

— Да, забыл сказать, — летит ему навстречу голос. — Вам увеличивают зарплату до семисот пятидесяти долларов в месяц. Теперь вы сможете перебраться в приличный район. Идите домой и расскажите жене. А потом я и моя жена ждем вас на коктейль в директорской столовой. В полшестого, о’кей?

Эрлинг на седьмом небе от счастья — никогда раньше вице-директор не спрашивал его согласия. В баре, откуда он собирался позвонить Маргрет, он бросает на стойку десятидолларовую бумажку, заказывает двойное виски и, стоя, выпивает его. Из подмышек обильно струится пот. Эрлинг пережидает, пока перестанет качаться пол, и выплывает на улицу: а мать-то считала, что из меня ничего не выйдет, ха! Скоро отца переплюну, черт бы меня побрал. И Бёрге я уже обскакал… А тот негр считал себя важной шишкой…

Тени здесь землисто-серые, но, если откинуть голову назад, глаза слепят солнечные блики, отражаемые от стекол верхних этажей; Эрлингу приходится прислониться к стене. Да, теперь старик будет сброшен с пьедестала, его дурачок-сын на всех парах делает карьеру… Эрлинг сворачивает за угол и тут же попадает в людской поток. Кругом рекламы новых фильмов — «Tease for two», «Sin around the world», «Sexy Susan», «A summer’s lust»[29]. Он глазеет на громадные груди изображенной на рекламном щите девицы: сквозь промокшую разорванную ткань блузки видны соски, рядом — обнаженный торс мужчины, он стоит над девицей, раздвинув ноги в сапогах для верховой езды, и замахивается плеткой. Мигают красные лампочки: «Playland + Fascination»[30], внутри в безжалостном неоновом свете видны сидящие в ряд существа, устало загоняющие шары в лузы, какая-то старуха опускает десятицентовик в щель автомата-гадалки, читает полученную карточку и исчезает, улыбаясь про себя. В тесной книжной лавке Эрлинг забивается в угол, стараясь унять возбуждение, — больно уж соблазнительны сотни грудей, глядящих на него с полок и столиков. Она была похожа на шлюху, и груди как зверушки, так обычно говорят, а ее муж — громадная жирная обезьяна, не быть ему никогда директором…

…В полудреме он набивает рот сандвичами, не замечая, что ест, и запивает их пивом… Он просыпается весь в поту в вагоне подземки — дьявольщина, проехал свою остановку, надо было взять такси. Теперь мы можем себе это позволить.

— Ты пьян, — говорит Маргрет, но, услышав новость, обнимает его и всхлипывает. — Просто не верится, — повторяет она раз за разом. — Послушай, дети сейчас у Бетти. Ее нянька собирается пойти с ними в Центральный парк. Пусть идут, а?

— Разумеется. Прекрасная мысль.

Маргрет бежит к соседке и вскоре возвращается с улыбкой на губах.

— Наша Трине, до чего она все-таки славная.

Маргрет увлекает Эрлинга в постель, и они просыпаются, только когда приходят домой дети.

В стеклянных башнях гудят солнечные колокола. Лифт возносится на сорок первый этаж. Маргрет смеется, Эрлинг легонько ее целует. Да, ей тоже есть чему радоваться — я спас ее от прозябания. Голова жены вице-директора чуть заметно подрагивает, в фиолетовых волосах — голубые искусственные цветы.

— Откровенно говоря, — говорит жена вице-директора, — разве существуют другие формы счастья, кроме полного забвения или крошечных успокаивающих пилюль?..

В другом конце комнаты Маргрет беседует с вице-директором. Она великолепна, моя Маргрет.

С высоты пятьдесят третьего этажа здания Американской радиокорпорации Манхеттен напоминает корабль. И мы поселимся так же высоко, когда разбогатеем. Бьющий в окна свет размывает очертания гигантских небоскребов, делая их невесомыми. Маленькая компания пригубливает напитки, под глухие удары контрабаса души собравшихся соединяются в одно целое. Внизу переливается огнями город, и лишь один квадрат остается темным — Центральный парк.


Прямо посередине стены — таракан. Маргрет замахивается туфлей. Шлеп! Вот тебе, дружок, секунду назад ты был еще жив, а сейчас уже мертв; такова жизнь… Да, надо признаться, это большое подспорье, что нянька берет детей гулять в парк…

Эрлинг врывается в комнату, высоко подняв руку с конвертом.

— Гляди, вот тебе дом. В субботу едем смотреть. Ну, что скажешь?

Белый дом на фотографии гораздо больше, чем у этого дурака Адельборга.

— А у нас хватит денег?

— Угу.

— А мне всегда казалось, что ты предпочитаешь жить в городе, в центре событий.

— Э, это я просто так говорил. Тогда ведь и не могло быть по-другому, верно?

— Мой большой сильный муж.

В субботу за ними на машине заезжает маклер по продаже недвижимости. Маргрет испытывает гордость за Эрлинга, видя, с каким почтением относится к нему маклер.

— Вы и ваша жена влюбитесь в этот дом с первого взгляда, обещаю вам. А район, вы будете без ума от места. Там живет несколько еврейских семейств, но все чрезвычайно респектабельные люди — состоятельный деловой народ, как вы сами. В окрестностях есть, правда, совсем небольшой негритянский квартал, кстати, весьма живописный, но там, где поселитесь вы, живут только белые. Вы будете в восторге.

Маргрет в восторге, как только входит в дом. Три просторные комнаты. Она отсылает мужчин на второй этаж, а сама бродит по пустым помещениям. Здесь и детям будет гораздо лучше, а у дороги я высажу кусты. Впервые Маргрет радуется тому, что они уехали из Дании. Она вспоминает пьяные обещания Эрлинга, когда он рассказывал ей о прибавке. Он изменился? Изменился, конечно. И все равно хорошо, что мы сюда приехали, дома он чуть было совсем не свихнулся.

Они подписывают контракт.

— Дороговато, зато какой дом, а скоро я получу еще одну прибавку.

— Ну, ну, дорогой, не слишком-то зарывайся.

— Марги! Here’s a check for you. Send the kids[31]в парк и пойди купи себе какую-нибудь обнову.

— Ты с ума сошел?

— Not at all[32]. Просто мы будем жить like real americans now[33]. Вступим в гольф-клуб. Он только для избранных, you know[34], евреям туда доступ закрыт.

— Так. А неграм?

— Глупый вопрос.

Маргрет завороженно смотрит на женщину в зеркале. Продавщица осторожно застегивает молнию. Черное облегающее платье впереди закрыто до горла, а спина полностью обнажена.

— А как же быть с бюстгалтером?

— Он вам не нужен.

— О, спасибо. Но четыреста тридцать долларов…

— Качество, мисс, фирма…

Она берет такси — господи, я и так уже истратила кучу денег. Машина сворачивает на тенистую дорогу, ведущую к Центральному парку. Запах пыльной травы. Интересно, Трине уже дома? У Маргрет не хватает терпенья ждать лифта, и она взбегает на третий этаж, возится с ключом.

— Эгей, — кричит она и распахивает дверь. Посреди комнаты стоит Бетти.

— Случилось несчастье, — говорит она.


Сменяли друг друга времена года, но Маргрет этого не замечала: летом было чересчур жарко, зимой — чересчур холодно. Она сидела дома, где кондиционер и камин поддерживали постоянную температуру, Кьелль ходил в дорогую частную школу — «не потому, что мы имеем что-то против коммунальных школ, отнюдь не потому, что там много цветных, а просто, чтобы мальчик получил хорошее образование, хорошее образование необходимо, если хочешь чего-то достигнуть…» Летние каникулы их сын проводил в лагере в горах, как и все его товарищи в их квартале. Эрлинг, возвращаясь с работы, играл в гольф с парой-тройкой своих друзей. А Маргрет обычно ложилась отдыхать.

…Нет, вовсе не доказано, что это было делом рук негра, но я думаю, это все-таки был черный. Эрлинг бесится, когда я ему это говорю, но я знаю. И куклу у нее из рук в тот раз тоже черномазый вырвал. Этой шлюхе в черных брюках и золотых туфлях легко заноситься, это ведь не ее ребенок…

Иногда они играли в бридж. Но чаще всего проводили вечера вдвоем. Эрлинг помогал ей вымыть посуду и варил кофе. А потом включал телевизор.

ОПОРА

Перевод А. Афиногеновой

Они сидели друг против друга.

— Бирте, — вскрикнула она. Перезвон церковного колокола, возвещающего заход солнца, заставил ее вскочить со стула.

Он не двинулся с места. Медленно, невыносимо медленно, так, что в горле у нее запершило от сдерживаемых слез, он опустил газету. Ей показалось, что он ее не видит, а в его словах: «Бирте. А что с ней», — не было ни вопроса, ни ожидания ответа. Она вновь села.

— Она уже должна бы была быть дома, — сказала она, хотя только что твердо решила промолчать.

— О господи…

Нет, она не вырвала у него из рук этот проклятый листок, она даже не заорала. Просто произнесла кротко, насколько сумела:

— Тебе, разумеется, безразлично, если с твоим ребенком что-нибудь случится.

— Перестань кричать, — сказал он, все еще загораживаясь газетой. — Почему это вдруг с ней должно что-нибудь случиться?

— Я боюсь, — ответила она, глядя в окно. Когда она снова перевела взгляд на мужа, она увидела протянутые к ней руки.

Она упала в его объятия и прижалась носом к нежной коже под кадыком. Исходивший от него запах туалетной воды, табака и нота вернул ей уверенность. Его ладонь, лежавшая на ее бедре, вывела ее из оцепенения. Она сжалась в комочек, точно стараясь стать как можно меньше, и с легким раскаянием подумала: «Я нехорошая, набрасываюсь на него с упреками, и он прав, что осадил меня… Лезу к нему со всякими глупостями, ищу поддержки… А он меня никогда и пальцем не тронул…»

— Она ведь обычно является домой не раньше, чем этот проклятый колокол перестанет трезвонить, — сказал он добродушно и добавил: — Ну ладно, золотце мое, — тем спокойно-властным тоном, который призывал ее прийти в себя и дать ему возможность продолжить чтение.

— Конечно, это просто я такая дура.

— И вовсе ты не дура, и не смей говорить подобные глупости, душечка.

— Ты и сам видишь, какая я глупая болтушка.

— Неправда, душенька, ерунду ты говоришь.

Он приласкал ее — ласки были сдержанными, поскольку в любую минуту в комнату могла войти дочь, — желая сгладить слабое ощущение вины за то, что недостаточно серьезно отнесся к ее страхам. Она отозвалась на ласку и поцеловала его в распахнутый ворот рубашки, из чего он, весьма довольный, заключил, что она не обиделась. Она у меня славная. Вот только волнуется из-за любой ерунды. Какой-нибудь неожиданный пустяк буквально сбивает ее с ног.

Теперь совесть его была чиста, а от ее поцелуев у него пропала охота читать.

Аромат травы и сирени, заливистая песня дрозда вызвали у него легкую грусть, от которой тихая гладь его будничной жизни подернулась рябью. Он умел справляться с подобного рода ощущениями, даже порой нарочно растягивал их, тешась при этом мыслью о своем богатом внутреннем мире. Когда же он наконец спускался с небес на землю, домашние хлопоты жены казались ему чуть ли не оскорбительно-назойливыми. «И о чем же это ты так глубоко задумался?» — могла спросить она, выслушав его упреки по поводу того, что она полирует мебель с таким усердием, будто речь идет о жизни и смерти. Однажды она сказала что-то вроде того, что я, мол, охотно брошу домашние дела, если ты предложишь мне что-нибудь более увлекательное, и он с изумлением увидел в ее глазах слезы. От неожиданного красноречия жены он прямо онемел; и все равно, если бы она и не нарушила привычного молчания, он не смог бы рассказать ей об этих своих удивительных переживаниях. Как бы то ни было, она продолжала так же сосредоточенно, как и прежде, пожалуй, лишь с чуть большим пылом, тереть столы, комоды, шкафы и стулья, а его пальцы листали литературный журнал, и глаза скользили по гладкой бумаге, не видя ничего, кроме заголовка: «Кризис театра».

Он стряхнул с себя воспоминания и посмотрел в сад, где белели цветы бузины, похожие в сумерках на человеческие лица. Ни ей, ни ему молчание не было в тягость. Они сидели, обнявшись, щека к щеке, и взгляды их были устремлены на дверь в тот момент, когда она распахнулась.

Ну вот, малышка наконец и явилась. Не опоздала, страхи жены, как всегда, оказались напрасными.

Но почему она так медлит?

Обычно девчушка с порога бросалась ему в объятия, и он уже было открыл рот, чтобы с мягкой укоризной позвать ее, но тут заметил пятна на ее юбке.

Прихрамывая, девочка сделала несколько шагов и остановилась. Изо рта текла кровь. Он увидел, как жена подбежала к дочке. И, чувствуя подступающую к горлу тошноту, вдруг осознал, что мысленно регистрирует происходящее и свою реакцию. Вот жена быстро, но осторожно вытирает краем передника кровь с подбородка дочери, вот целует ее в лоб, их лица сливаются, переплетаются, как гроздья сирени, а он в это время думает — почему я не зажигаю света? И откровенно, без уверток отметил, что не в силах и пальцем пошевелить. Он не сдвинулся с места и тогда, когда жена, вымыв девочку, крикнула с порога: «До свидания». Меня все-таки не вытошнит, решил он и заметил в луже крови на ковре обломок зуба. В глазах у него потемнело, он перегнулся пополам, и его вырвало.


Окна были распахнуты настежь, ковер он вымыл с мылом, и все равно в нос бил кислый запах рвоты.

Он попробовал читать, но слова не соединялись в одно целое и теряли свое упорядоченное нормальное значение — они нападали на него поодиночке, заряженные новым, опасным смыслом, заставляющим соловьиные трели звучать скорее как жалобы или насмешки.

Он сел возле телефона, но тревога согнала его со стула. Зажав руки во влажных подмышках, он бесцельно слонялся по комнате. На мгновение в нем возникла потребность в высшей силе, в которой можно было бы обрести опору, но это чувство тут же сменилось гневом на тех, кто воспринимает несчастье как доказательство необъяснимой — ни для них самих, ни особенно для других — милости их бога. «Я, черт возьми, не верю в бога», и сразу же с новой силой возжаждал существования этой высшей силы, ибо богохульство благодаря заложенным в нем прочным основам веры, приобретало черты реальности. Вот если бы он мог крикнуть: «Бог, ты злой, ты злая случайность!» — и, несмотря на страх, чувствовать себя сильным, бросая этот вызов всевышнему! Но бог и все с ним связанное уже давно превратилось лишь в запах бутербродов и мокрой одежды в серой комнате, где он готовился к конфирмации.

Ноги сами понесли его наверх, в спальню. На кровати была вмятина, здесь она, наверное, сидела, утешая дочку. Он открыл платяной шкаф, провел руками по ее платьям и, закрыв глаза, зарылся головой в прохладную ткань. Он вдыхал ее аромат, и в этом аромате слышалось все: звук быстрых шагов по дому и ее: «Ну отложи же газету хоть на минуту», — и ее робкая улыбка, когда он хвалил приготовленный ею обед или когда она замечала, с каким вожделением он любуется ее телом. Он попытался мысленно представить себе ее облик, но в памяти всплывали только какие-то незначительные детали — морщинки на носу, когда она подтрунивала над ним, протестующий взмах руки.

Он лег на кровать и уткнулся лицом в ее подушку. И теперь ясно увидел ее — она решительно уносит девочку, а он по-прежнему беспомощно сидит на стуле. Он слышит ее спокойный голос, она прощается и уверяет, что перелома нет. И его поразило, что она действовала так, словно и не ждала от него никакой помощи.

Ее ночная сорочка холодила щеку, вызывая воспоминания о густой волне распущенных волос, в этот момент она превращалась в существо, чьи пухлые губки и ждущий взгляд в его представлении с трудом можно было связать с женщиной, которая постоянно что-то чистила, мыла и сердилась, если он воспринимал ее усилия как нечто само собой разумеющееся. Когда свет уличных фонарей, дробясь в шевелящихся кронах, ложился колеблющимися пятнами на ее лицо, черты ее ускользали от него, растворялись. Глаза оставались в темноте, а нижняя половина лица внезапно высвечивалась, и тогда были видны губы — черные и загадочные… По стене крадутся тени, но бабушка слышит малейший шорох. «Это свет с улицы», — говорит она и заботливо подтыкает со всех сторон одеяло… Вереница дней, проведенных с бабушкой, сливается в один ясный и солнечный: бабушка, напевая, сама протягивает руку к пирожному в витрине, дородная продавщица улыбается и говорит: «Оно еще теплое», и он, прежде чем вонзить зубы в глазурь, растягивает удовольствие, вдыхая сладкий запах… Морозную мглу разрывает вой сирен, бабушка, еле волоча ноги, истекая кровью, приближается к нему, пальто запачкано, тротуар усеян зубами… Он, как корабль, скользит по заснеженному пространству, и оно вздымает к небу свои белые поля, словно руки, а груди, выгибаясь, почти касаются его губ…

В горле пересохло. На ночной рубашке осталось мокрое пятно от слюны. Он чувствовал себя обманутым: в современных булочных так уже не пахнет. Захотелось понять хоть что-нибудь из того, что обещал ему мимолетный сон, но, когда он попытался его восстановить, последние смутные воспоминания улетучились окончательно.

— Больно уж легко ты ко всему относишься, — сказал он, вставая.

— Вовсе нет, — ответила она, повернувшись к нему спиной и пряча туфли в шкаф.

— Ты, похоже, вроде бы даже довольна.

Она обернулась, юбка, прошелестев, упала к ногам.

— У меня камень с души свалился. А у тебя разве нет?

— Ну, разумеется, — сказал он, почему-то совершенно — необъяснимо — не испытывая должной радости. Изнеможение? Бессилие? Он отказался от мысли выяснить причину.

— Сколько, ты сказала, она пробудет в больнице?

— Всего неделю. Легкое сотрясение мозга, и несколько зубов выбито.

Она улыбнулась — как бы про себя, отметил он, — и легла. Вздыхая и постанывая, она принялась обеими руками массировать себе лицо.

— Легко отделались, правда?

Свет заливает комнату, как будто ничего не случилось. Твой ребенок искалечен, а твоя жена ведет себя так, точно ты еще должен кого-то за это благодарить.

— То, что произошло, ужасно. Бессмысленно. Ну почему это случилось именно с ней?

— Можно, конечно, и так на это посмотреть, но я, во всяком случае, рада.

Мышцы затылка свело, ей никак не удавалось снять напряжение — а все из-за его дурацкого разговора по телефону, его бездействия. Он оскорблен, потому что я справилась без его помощи, подумала она, задремывая. Нехорошо так думать, упрекнула она себя, и от этого неожиданного, не ко времени, самокопания сон как рукой сняло. Вовсе он не оскорблен. Он выше этого. А может, ему безразлично… Нет… Да, пожалуй, безразлично, как была безразлична медсестра, протянувшая свои красные руки к Бирте. Я не отдам ее, они ей сделают больно… Но руки взяли Бирте, словно он была куском мяса… Нож вспарывает брюхо, болтаются подвешенные туши на скотобойне, во дворе, рыча и бросаясь на потроха, кружатся медсестры…

Почему она молчит? Лежит отвернувшись. Ему стало не по себе — а что, если она не спит и сейчас разразится гроза? Надо что-то сделать, думал он, не двигаясь с места. Но вскоре понял, что его пассивное выжидание оказалось правильным, потому что она дернулась и, всхлипывая, легла к нему лицом.

— Ты ведь сильный, правда? — Она обняла его.

Он тихонько перевернул ее на спину и лег на бок, тесно прижавшись. Вытащил заколку из волос.

— Правда ведь? — повторила она боязливо.

— Конечно.

Она вздохнула.

— Я бы ни за что не справилась без твоей поддержки.

Издевается она над ним, что ли? Он не осмеливался взглянуть ей в глаза.

— Ты был так спокоен, — сказала она, кладя целую горсть заколок на тумбочку.

Вот оно что! Хочет представить меня настоящим сильным мужчиной. Он почувствовал некоторое удовлетворение, разгадав ее маневр. Комната в ярком свете лампы показалась ему зловещей.

Она наконец расслабилась, сонно оглядела спальню, стены дышали зноем. В низу живота защекотало, ее тело ощутило присутствие мужчины. Она закрыла глаза и потерлась бедром о его бедро.

— Ну ладно, пора укладываться, скоро уже три, — сказал он и резко встал.

Она окончательно проснулась, голова работала до жути четко. Через четыре часа вставать, стиральная машина битком набита грязной одеждой, дочка же расшиблась, да, хорошая он мне опора, нечего сказать, я бы и одна справилась. Она ушла в ванную. Когда она вернулась, он уже лежал в пижаме под одеялом. Глаза его были закрыты. Она с шумом села на пуфик возле туалетного столика и стукнула баночками о стеклянную поверхность. В зеркале она увидела, что он открыл глаза.

— Ты скоро? — спросил он.

Она была возмущена и чувствовала себя несчастной. Он меня оттолкнул. Я устала не меньше его, но пусть не думает, будто меня можно так просто зажечь.

— Хорош мужчина, — сказала она в зеркало и тут же пожалела о своих словах.

Он зажмурился и чуть обиженно, по-детски, скривил губы. И как всегда, она похолодела от страха. Она его оскорбила! Но он заслужил это. Постыдился бы изображать такое отчаяние, какое он имеет право страдать? А, ерунда, делает из себя мученика, пыталась она убедить себя, но сказать это вслух не решилась. И тут заговорил он:

— Что ты во мне, собственно говоря, нашла?

Она ответила не сразу, и он в ожидании ответа немного успокоился. Хотя этот извечный вопрос он сейчас задал под влиянием глупого, незнакомого чувства страха, неуверенности он не испытывал, слишком часто он его задавал, и всегда слышал один и тот же, вполне обыденный, но утешительный ответ. И теперь, когда он вновь обрел почву под ногами, ему вдруг захотелось, чтобы она сказала что-нибудь новенькое, что-нибудь, что могло бы вызвать у него тревогу.

Она все еще молчала. Подошла к комоду, выдвинула верхний ящик, взяла пачку сигарет и со стуком задвинула ящик обратно. Она, никогда раньше не курившая, содрала с пачки обертку и вытащила сигарету. Потом внимательно огляделась, избегая смотреть на мужа. Прикусив нижнюю губу, снова выдвинула ящик, заглянула в него и задвинула, но не до конца.

— Дай мне зажигалку, — попросила она, и он не узнал ее голоса.

Он потянулся за зажигалкой, лежавшей на тумбочке. Стоя немного в стороне от кровати, она неловко наклонилась вперед и прикурила, спалив при этом чуть ли не треть сигареты. И присела на край кровати у него в ногах, опустив левую руку на колено.

— Видишь ли… — сказала она.

Почему я ничего не делаю? — вертелось у него в голове. Тем не менее он продолжал лежать молча.

Она быстро и уверенно загасила недокуренную сигарету сдержанно-резким движением и, вытянув руки на коленях, наклонилась вперед, устремив взгляд на пальцы ног.

— Ты — моя опора, — сказала она таким ровным голосом, что он не мог определить, говорит ли она серьезно, шутит или же находится в том оцепенении, какое обычно предвещает взрыв.

— Неужели? — Птичий гомон за окном, казалось, вытеснил все остальные звуки. Он не был уверен, что она его слышала.

Но она сказала:

— Да-да, именно так. — И рухнула на одеяло.

Она скорчилась, прижав кулаки к животу, и лицо ее исказила гримаса, превратившаяся в беззвучные судорожные рыдания.

Казалось, прошла целая вечность, прежде чем у него в мозгу оформилась четкая мысль: а я только глазею.

Как он ни старался, но вызвать у себя угрызений совести не сумел. Она немножко поспит, и все уладится. Ну почему она не может успокоиться? Он пошевелил рукой, погладил ее по плечу.

— Ну-ну, — услышала она, — завтра тебе будет намного лучше, дорогуша.

Сейчас она ненавидела его за такое равнодушное утешение и все же не могла скрыть облегчения — хоть чего-то она добилась. Скоро все будет позади. Она зашевелилась, поддаваясь его все более нежным ласкам, глубоко вздохнула и дала волю слезам. Он всегда пугается, когда я устраиваю сцены, подумала она и развеселилась, не переставая плакать. Перевернулась на спину и потянула его на себя. Она обвила руками его крепкое тяжелое тело, и рыдания, достигнув высшей точки, медленно, сладострастно сошли на нет. Она взяла неловко протянутый носовой платок и, улыбаясь, громко высморкалась. Свет широкими полосами падал на кровать.

— Дай мне сигарету, — попросила она.

— Ты ведь не куришь, — сказал он, но тем не менее проворно вскочил и подошел к комоду, радуясь ее беззаботному тону.

— Не видишь разве, что сейчас мне это просто необходимо? — Заданный бодрым голосом вопрос оборвался всхлипом, и, не в силах сдержаться, она опять начала плакать.

Он тянул время в надежде, что она скоро успокоится. Но она продолжала рыдать. Он стоял у комода и растерянно смотрел на нее. Внезапно она вздохнула и вытерла слезы.

— Испугался? — спросила она. Сутулая фигура мужа, его бегающий взгляд вызвали у нее жалость, и она поспешила добавить:

— Ну дай же мне сигарету, милый!

Он со вздохом нагнулся, вставил ей в рот сигарету и дал прикурить. Она сделала затяжку, закашлялась так, что на глазах выступили слезы, и положила сигарету в пепельницу.

— Ну как? — спросил он осторожно.

— Устала как собака.

Кончиком языка он раздвинул ее губы. Она уклонилась от поцелуя.

— Я так перетрусила, — сказала она.

— По правде говоря, ты вела себя весьма хладнокровно.

— Какие вы, мужчины, все-таки странные…

Он умиротворенно улыбнулся: и чего болтает, глупышка, вовсе она не считает его странным. Но возражать поостерегся.

Они попытались заснуть. Но сон почему-то не шел, и, услышав скрип ее кровати, он сказал:

— Знаешь, я почистил ковер.

— Чем?

— Мылом, разумеется.

— Надо было нашатырем. Но все равно молодец.

— Я то и дело попадаю впросак, да?

— Ну что ты, — сказала она бодро и спустя некоторое время сонно пробормотала:

— Твое слово — закон.

Загрузка...