Ихилу Шрайбману
Пестро, многоцветно, пышно, с буйными плясками под дикие напевы, с невнятным раскатистым шумом змеился, устремляясь к площади по извилистым улицам, карнавал. Шипели шутихи, взрывались петарды, звенели тарелки, грохотали барабаны, трубы выдували из конических жерл расплавленную медь. Город был оглушен звуками, ослеплен иллюминацией.
На помосте посреди площади восседал на бутафорском троне в личине царя Артаксеркса горделивый и властный правитель карнавала.
Повседневная суета, будничные заботы догорали в огромном праздничном костре, который был виден изо всех уголков ночи.
Вокруг огня, спрятав лицо под маской довольства и беспечности, а тело — под расписными рогожными нарядами, разгульно веселилась и ликовала толпа, радуясь непривычному безделью.
И когда между ряжеными показался с открытым лицом, с тощей котомкой за плечами незнакомый странник, они стали бросать на него недоуменные взгляды, перешептываться, шушукаться и в конце концов разразились смехом.
Чудовищно раздутое брюхо толпы тряслось, подпрыгивало вверх-вниз, и казалось, вот-вот лопнет. Тысячи рук превратились в огромный, как бревно, указательный палец, уставленный на пришельца.
— Кто он?
— Почему без маски?
— Судить его!
— К царю!
Дикой морской волной толпа подхватила ошарашенного странника и, словно на берег, выбросила его к подножью бутафорского трона.
— Говори, — сурово молвил Артаксеркс, — но говори правду. С чем пожаловал?
Странник несмело поднял на него свои растерянные глаза — глаза ребенка.
— С миром…
Затихшая было толпа снова захохотала. Сидевший на троне вскинул руку, призывая народ к тишине, и задал новый вопрос:
— Кто ты?
Пришелец обвел грустным взглядом ряженых, окружавших его тесным кольцом и, натолкнувшись лишь на размалеванные равнодушные личины, тихо сказал:
— У каждого человека есть на небе своя звезда. И когда она падает с неба, жизнь его угасает…
— Довольно! Стара песня!
— Хватит болтать!
— Ему про утро, а он про вечер!
— Говори, кто ты!
— Я?.. — странник развел руками. — Пастух упавших звезд.
Несколько мгновений стояла над площадью мертвая оцепенелая тишина. И вдруг царственный Артаксеркс оглушительно, на весь город чихнул, а потом, утерев нос полой мантии, прогнусавил:
— Да ведь он шут…
Толпа подхватила:
— И правда, что шут!
— Полоумный!
— Блаженный!
…Громче прежнего звенели тарелки, били литавры, ревели трубы, еще бесшабашней стали пляски и песни — безумие продолжалось…
И кончился карнавал.
С востока по опустевшим истоптанным улицам потянулся золотой нитью тихий новорожденный рассвет.
Пришло время собирать разбросанные камни.
Шурх… шурх… шурх…
Странник с длинной метлой в руках убирал площадь.
Шурх… шурх…
Он сгребал в кучу смятые маски, фальшивые бороды и парики, блестящие пуговицы, обломки деревянного трона.
Потом он взял в руки головню из ночного кострища — и все это сжег.
День, омытый весенними соками, кто-то вывесил сушиться над городом. В такие дни обязательно случаются чудеса. В чудесах самое удивительное то, что они действительно случаются.
На углу улицы Горького и Тверского бульвара стоял человек с красным, похожим на картофелину носом и продавал цветы.
— Фиалки! Живые фиалки! — выкрикивал он. — Пучок — полтинник. Даром отдаю!
Но прохожие шли своей дорогой, бежали, торопились.
— Фиалки! Фиалки! Пучок — полтинник! Себе в убыток!
Цветы высунули из плетеного лукошка свои фиолетовые милые помятые личики и рассматривали желтыми забавными глазками большой незнакомый мир, вслушиваясь в шумные голоса города.
— фиалки! Живые фиалки!
Вдруг словно с неба упал возле торговца некий молодой человек. Описывать его внешность, пожалуй, не стоит, скажем только, что он был без крыльев.
— Послушайте, — сказал он, — что вы делаете? Разве можно продавать цветы?
Продавец нахмурился.
— А ты кто такой? Дружинник?
— Вы меня не поняли, — терпеливо объяснил молодой человек. — Я спросил вас: разве можно так поступать с цветами? Ведь не вам принадлежит их жизнь.
Красноносый опешил.
— Тебя и правда не поймешь. Ты что хочешь? Чтобы я раздавал их задаром?
— Ну разумеется. И не просто раздавали, а дарили. От всего сердца. Это же лесные цветы, вы не знали?
Нос торговца из красного стал сизым.
— Слушай, парень, — процедил он, — таких умников, как ты, здесь навалом. — И он мотнул головой в сторону спешащих прохожих, показал на шумные улицы, на город. — А если ты и впрямь такой добрый, дуй в лес, нарви там фиалок и дари их на здоровье кому угодно.
— А с этими что будет?
И молодой человек поднял с асфальта лукошко.
— Слышите, они сами просят, чтобы их подарили…
Он зарылся лицом в цветы.
— Понюхайте, — шепотом сказал он, закрывая от удовольствия глаза. — Они впитали в себя соки обновленной земли, их ласкали первые лучи весны, звезды доверили им свои тайны. А у вас все это идет по твердой цене. Да разве можно оценивать полтинниками такие сокровища?
Торговец стоял как пришибленный, его лицо удивленно морщилось. В какой-то миг ему даже показалось, что он знает этого молодого человека давно, с тех пор, может быть, когда сам был молод и щедр. И на душе у него вдруг, стало тепло и радостно. Он запрокинул голову к прозрачному чистому небу и сказал так, словно там, высоко-высоко, кто-то и в самом деле слышал его:
— Скажи, а ведь хорош сегодня денек!
Потом он почесал в затылке и спросил с хитрецой:
— А все же — кто ты?
Но там, где только что стоял странный молодой человек без крыльев, никого уже не было. Лишь теплый ветерок пробежал по заросшему щетиной лицу торговца.
— Но ведь он был здесь… — торговец огляделся. — Разговаривал… А может, я прикемарил чуток? Нет, явно последний стакан портяшки был лишним…
Его взгляд упал на лукошко с цветами.
— Э-эх! — гикнул он лихо, словно собрался пуститься в пляс. — Фиалки! Живые фиалки! Берите, люди! Берите даром!
Люди шли, бежали, торопились.
Шла ночь, и время бродило босиком по сонной земле, тревожа влюбленные души.
Он почувствовал жар ее прикосновения, яблоневый запах ее волос, и вдруг его закружило в водовороте.
Он хотел открыть глаза, но веки были слишком тяжелы. В ушах звенело. Его тело стремительно сжималось, сокращалось в размерах, и он превратился в младенца. Словно со стороны, он видел себя таким, каким был в первые дни своей жизни.
Вот мама держит его на руках, подносит к груди, сдавливая пальцами сосок. Он чувствует, как маленькая спелая виноградинка щекочет его язычок, вертится вокруг него, и нежная теплая сладость разливается по небу. Легкое дыхание матери гуляет по его лицу, колышет пушок на его макушке… Он слышит, как рядом, совсем близко бьется материнское сердце.
Она лежала возле него и ощущала у себя на лбу его горячую жесткую ладонь. Проведя пальцем по его грешным губам, она стерла с них последнюю каплю сока — все, что осталось от райского яблока.
Узкая лесная тропинка стелилась под ногами странника. Утренняя тишина таилась за каждым деревом и кустом. Лишь изредка раздавался шелест в растрепанных кронах — последние сны возвращались в свои гнезда.
— Кукушка, погадай мне, кукушка!
И разбуженная кукушка словно с неохотой повела счет.
— Ку-ку! Ку-ку!
Тропинка разматывалась клубком, заманивая странника все дальше в лес.
— Три… пять… семь… — считал он непрожитые годы.
Длинные, наискось упавшие лучи солнца были похожи на тонкие иглы для вышивания рассвета.
— Ку-ку! Ку-ку!
С каждым «ку-ку» глаза странника становились все шире, и уже не губы, а сердце считало:
— Восемь… десять… двенадцать…
Тени сползли с деревьев, где они ночевали, и разлеглись на росистой траве. Птичьи голоса слились в единый торжественный хор.
— Ку-ку! Ку…
Странник замер с непроизнесенным числом на устах.
Заброшенная, вся заросшая дикой травой, осевшая в землю могила прервала его путь.
Вглядевшись в полустертую надпись на замшелой надгробной плите, он по складам разобрал свое имя.
Странник осмотрелся, и ему вдруг показалось, что когда-то он уже бывал в этих местах, на этой поляне, дышал этим воздухом, вслушивался в утреннюю тишину, в кукованье кукушки.
Все это уже однажды было и теперь повторялось вновь.
И могила начала отступать, пока не исчезла вовсе.
Старый ученый стоял у распахнутого окна.
Радость только что совершенного открытия переполняла его сердце. Как жаль, что он не в ванне, — можно было бы выскочить из нее и, пугая прохожих, побежать по улицам с криком «Эврика!».
Нет, без шуток, мир раскрылся для него по-новому и выглядел чуточку менее загадочным, чем минуту назад.
— Мое открытие, — размышлял он, — поможет людям чувствовать себя уверенней на земле…
Вечер широкой ладонью прижимал к горизонту солнце, и из него брызгами разлеталось по небу чистое расплавленное золото. Высокие облака ловили эти брызги и, как говорится, уплетали их за обе щеки. В воздухе посвежело, запахло закатом.
— Какая невероятная, непостижимая красота! — шептал про себя ученый. — И как прекрасна именно эта непостижимость! Да, мое открытие многое объяснит людям, но ведь в мире станет одной тайной меньше…
Его радость угасала, как уходящий день.
— Да, человек будет богаче, но не утратит ли он еще капельку души, не станет ли ему скучнее жить на свете? И кто скажет, что для человека важнее — знать или стремиться к знанию…
Он вернулся к письменному столу и начал безучастно перелистывать свою рукопись. Со спины он был похож на ребенка, разобравшего на части любимую игрушку.
Он, она и их пятилетний сын. Семья возвращается из зоопарка. В глазах мальчишки весь мир кажется обновленным: солнце похоже на большущую золотую черепаху, медленно сползающую с неба, строительные краны — это горделивые, с вытянутыми шеями жирафы, а голубой поезд метро, выбегающий из туннеля на горбатый мост, — ящерица, выглянувшая из порки.
Вскоре мальчик устает от сравнений. Да и день выдался жаркий.
— Хорошо кенгуренку! Весь день сидит у матери в сумке — и никаких проблем.
Родители переглядываются.
— Да, — отвечает мама, — но у меня-то нет такой сумки.
— Зато у папы есть сильные руки.
— Хитер, — усмехается отец, подхватывая сына и сажая его к себе на плечи. — Держись крепче!
Мальчик изо всех сил вцепляется в папину шевелюру.
— Больно!..
Он хватается за папин нос.
— Теперь, — гундосит папа, — мне нечем дышать.
Ручонки мальчишки елозят по отцовскому лицу вверх-вниз, но где бы они ни задержались, отцу не по себе:
— Ничего не вижу!
— Ничего не слышу!
— Слова не могу сказать!
— Ох, — вздыхает малец, — жалко, папа, что ты не олень: я бы ухватил тебя за рога — и тебе хорошо, и мне!
Очарованный странник стоял на вершине холма и увлажнившимися от восторга глазами смотрел на мир.
Тучная земля лежала перед ним, словно отдыхая после обильной трапезы. Спекшееся солнце было похоже на кугель, славный субботний кугель, только что из печи! Переливающиеся блики в прудах и озерах золотились, как завитушки растаявшего жира в рыбацкой ухе.
Отягощенные плодами сады с нетерпением ждали часа, когда люди освободят их от сладкого бремени.
Изнывающим виноградникам грезились прохладные погреба, дубовые бочки, бродильные чаны, где скоро заиграет их молодая кровь. И лишь от одних этих грез в воздухе витало пьянящее марево.
Из-за горизонта набежали редкие облака, похожие на туго набитые мешки пшеницы. И плыл над разморившейся землей предсмертный рев забиваемой скотины.
— Мир мой, мир мой! — прошептал странник, зажимая уши. — Будь всегда, вовеки таким, каким я тебя вижу!
В парке тут и там дымили и тлели подожженные кучи опавших листьев.
Сизый дымок тянулся вверх, растворяясь в воздухе и разнося по городу грустную весть:
— Догорает лето!
Последние листья облетали на дорожках парка, и девочка лет пяти собирала их в букет.
Неподалеку на длинной скамье сидел ее дед. Глаза его были закрыты, и казалось, что он дремлет.
«Ты любила эту пору, — думал он. — Ты помнишь, в такой же осенний день мы с тобой встретились…»
Оголенные черные деревья стояли вокруг сгорающих листьев, как скорбные родственники вокруг умирающего.
«Иногда мне кажется, что ты просто ушла от меня, ушла и не сказалась. Глупо, да? За двадцать пять лет, что мы прожили вместе, я никогда не думал, что ты меня бросишь, но теперь… теперь позволь мне упрекнуть тебя в этой малости».
Тишина набросила на парк густую серую сеть. Только вороны резким карканьем кой-где разрывали ее. «В бессонные ночи я — счастливый человек. Всем своим существом я чувствую, как неразрывно мы связаны, твой поцелуй, как божья коровка, дышит у меня на щеке… Ай, этот поцелуй!»
Девочка прижала к груди большую охапку желтых листьев. Их краски бросали теплый отсвет на ее лицо.
«Любящие связаны друг с другом таким крепким узлом, что даже смерти не под силу его разрубить…»
— Дедушка! Дедушка! Ты только посмотри на эти листья! Ты знаешь, почему они такие красивые?
Ее слова бегут к нему по асфальту, как пушистые, недавно вылупившиеся цыплята.
— Потому что все лето их целовало солнце!
Пришел благословенный час. В материнском лоне волны вдруг неожиданно резко шевельнулся плод — еще не рожденное дитя, и это движение отдалось в ней пронзительной болью. Поверхность моря заволновалась, как тугой живот женщины, лежащей на родильном столе.
Низкая туча мутными подслеповатыми глазами следила за тем, что происходило внизу, равнодушно, как повитуха, принявшая за свою долгую жизнь не одного младенца.
Волна все росла, все рвалась вверх, взывая к туче о помощи. Ее болезненные стоны слились постепенно в непрерывный хриплый крик.
Но старая туча молчала, дожидаясь своего часа.
Волна больше не могла терпеть. Она бросилась на берег и откатилась. Мгновенным прикосновением молнии туча перерезала пуповину, и в ложбинке на мягком песке остался, точно в колыбельке, комок новорожденного янтаря. Над ним суетливыми няньками метались чайки. И грянувший после долгой паузы гром разнес по всему небу счастливую весть.
Восьмидесятилетние глаза не устают радоваться.
Сколько нового они повидали на своем веку — электричество, радио, полеты в космос… Кажется, ничто на свете уже не могло бы их удивить. А вот поди ж ты, они и сегодня полны детского восторга и удивления.
— Ах, посмотри, до чего люди додумываются!
Зато у восемнадцатилетних глаз есть готовый ответ на все вопросы.
— Что вас так удивляет? Время такое… прогресс, цивилизация, кибернетика…
И они затуманиваются пеленой равнодушия.
Но когда те же восемнадцатилетние глаза вдруг приметят какой-нибудь помятый самовар, оглохший патефон или запыленный подсвечник, как живо они вспыхивают:
— Ах, старина, ах, ретро!
И восьмидесятилетние, и восемнадцатилетние глаза смотрят на один и тот же мир, но видят его из разных времен.
Они ехали в одном троллейбусе, на одном сиденье. Она — молодая девушка, он — мужчина средних лет.
Опа сидела у окна и грустно выцарапывала ногтем на замерзшем стекле овальные сердечки, большие и поменьше.
Он держал в руке билет и от нечего делать разглядывал его. Неожиданно улыбнулся, повернул голову к соседке, оценил ее грустный вид и сердечки на стекле, после чего спросил:
— Вы верите в счастье?
Она растерялась.
— Не знаю… А что?
— Да ничего. Вот у меня счастливый билет. Остается только поверить…
Она с любопытством глянула на прямоугольный клочок бумаги с неровными краями.
— Знаете, — сказал он, — мне сейчас выходить. Возьмите его себе. А там — сами увидите…
Троллейбус остановился, и он вышел.
— Чудак, — решила девушка и прильнула к окну, пытаясь разглядеть его в темноте. Но улица уже была пуста. Зато сердечки на стекле подтаяли, потекли тонкими угловатыми ручейками.
Она сидела и улыбалась, сама не зная чему.
— Теперь, — повторила она, — остается только поверить…
Среди заснеженных полей — стояло забытое местечко, со всех сторон открытое ветру, голоду и нужде.
Усталый странник с тощей котомкой за плечами брел по насквозь продрогшим улицам, а за ним плелась, прихрамывая, шелудивая собачонка.
Горбатые скрюченные домишки жались друг к другу остывшими стенами, чтобы хоть чуточку согреться. Их бельмастые окна смотрели в пустоту — искали вчерашний день.
Ветер завывал в пустых дымоходах, рыскал по окоченевшим чердакам.
На бугре, укутанная белым снегом, как набожный еврей в талесе, стояла всеми покинутая синагога, и двери ее старчески кряхтели на проржавевших петлях.
Странник разрыл в снегу под прогнившим забором рассохшуюся колыбельку, вытащил из котомки дудочку, и вскоре в каждом уголке умершего местечка слышался печальный напев:
— Ду-ду-ду-ду-у-у… ду-ду-ду-ду-у-у…
Она сидела на его кровати, перебирая лады свирели и подобрав под себя ноги, как восточный божок. Рыжие прямые волосы падали на ее грудь, словно, стесняясь своей наготы, она набросила на плечи шелковую цыганскую шаль.
Свирель играла в нем. Каждый звук простой мелодии сначала рождался в его сердце. Как пастушка, она пасла его любовь, а он пасся у ее колен подобно послушному агнцу.
Да, он был счастлив, так счастлив, что даже начинал сомневаться, наяву ли происходит все это или во сне. Бросая порой незаметные взгляды на ее гибкое тело, он думал: «Конечно, обман. Я сплю и вижу сон. В жизни так не бывает».
И чем дольше он об этом думал, тем тише звучала в нем любовная песнь свирели.
…Утром его разбудили холод и тишина. Они таились в каждой складке скомканных простыней.
— Пастушка, где ты? — спросил он и огляделся.
Никто не ответил.
Еще с минуту он оглядывал свое пустое жилище. В углу под потолком паук плел паутину. Из крана на кухне капала вода, и каждая капля упрямо долбила тишину. За стеной слышался заливистый плач соседского ребенка.
«Глупец, — горько усмехнулся он, — у тебя было все, и ты разом все потерял».
Вставая с постели, чтобы жить дальше, он нечаянно наступил на свирель, которая валялась у кровати. Но этого он уже не заметил.