В городке его знали все, от мала до велика. Матери пугали его именем непослушных детей, как пугают, к примеру, лешим или Бабой Ягой: «Вот Иоська идет! Сейчас он тебя сунет в торбу!» И маленький плакса сразу затихал: прятал лицо в маминых ногах, вцеплялся ручонками в ее платье и даже не смел оглянуться, как будто страшный Иоська Бабай уже стоял сзади, прямо за его трепещущими плечиками, плечистый, весь обросший волосами, с жуткой своей избитой рожей и, конечно, с огромной торбой, куда можно было бы уместить половину местных шалунов.
Настоящий Иоська — полная противоположность тому Бабаю, который рисовался пугливому воображению детей, маленький круглый Иоська в длинной, до пят, шинели, в пыльных изношенных сапогах, в мятой армейской фуражке с отломившимся козырьком, которая придавала ему вид отслужившего четверть века николаевского солдата без кола и двора, заблудившегося в наших днях, — настоящий Иоська слонялся тем временем возле железной халабуды, где продавали свечи, мыло и керосин.
Правда, физиономия у него и впрямь была побита и торба действительно имелась. Тут мамаши детей не обманывали. Однако она была не так велика, как дети себе представляли, — обычная кошелка, с какими женщины ходят на базар. Она болталась у него на левом боку, подвязанная веревкой, как сумка у почтальона, и носил он в ней то засохший поминальный калач, то ломоть черного хлеба с куском брынзы, то пару луковиц или круг колбасы… словом, что бог посылал и сердобольные люди давали. Попрошайкой, боже упаси, Иоська не был, под окнами не ходил и у базарных ворот с протянутой рукой не сидел. Он честно зашибал свою нищую копейку, помогая хозяйкам относить домой жестяные канистры с керосином. Это и был его хлеб насущный — маленькая, впрочем, краюшка. Потому-то его и можно было всякий день видеть у железной будки, где Бер-керосинщик, косоглазый мужичина, весь пропитанный огнеопасным духом, — не дай бог спичку поднести! — продавал керосин, бензин, черные, в трещинах, брикеты хозяйственного мыла, иголки для примусов и слипшиеся от долгого лежания стеариновые свечи.
Само собой понятно, что в летнюю пору Иоське приходилось туго. Другое дело зимой, когда топят печи и у хозяек уходит больше керосина — на освещение и растопку. А летом… летом, случалось, Иоська целыми неделями перебивался с хлеба на квас. К тому же иные хозяйки поумнели: зачем им мучиться с примусами и керогазами, когда в городе появилась такая новинка, как газовая плита, и одного баллона с этим самым газом хватает почти на месяц? Таким уже не приходилось бегать каждый раз к Беру, гробя на это дело полдня, и тем более им не нужен был Иоська с его дюжими руками и ногами, которые были готовы за рубль (старыми деньгами) доставить вам хоть двадцать литров керосина куда хотите, пусть вы даже живете в окраинной махале.
Бер-керосинщик ему однажды сказал:
— Да, Иоська, боюсь, мы скоро останемся без работы.
Иоська почесывал косматый затылок: и кто только его придумал, этот непонятный газ? Кому было плохо, что он, Бабай, мог заработать свою пару копеек? Еще хорошо, что остаются поминки.
Да, поминки не раз выручали его в трудную минуту. И к тому же потом кое-что перепадало. Хоть невелика Иоськина торба, но пару дней можно было прожить. И даже старая цыганка, у которой он квартировал, в таких случаях харчилась при нем. Еда — не деньги, Иоська не попрошайка. Конечно же, нехорошо, когда человек умирает и в мире становится еще пустынней. Не зря Иоська пролил столько слез по чужим людям, но разве он виноват, что они умирают? Там, на поминках, ему однажды объяснил напористый старикашка, что людьми (и, значит, Иоськой тоже) правит бог. Он сидит наверху, на небесах, и сам выбирает, кого прибрать к себе раньше, а кого позже. В божьи дела никто не может вмешаться, даже самый главный министр.
— Бога не проведешь, — твердил старикашка, глядя на Иоську голубыми глазами, потряхивая козлиной бородкой и грозя пальцем, словно именно он, Иоська Бабай, скрывает что-то от бога. — Высоко сидит, далеко видит.
А Иоське нечего было прятать ни от бога, ни от людей. Вот Беру-керосинщику — другое дело. Однажды Бер украдкой влил в большую бочку с бензином пару ведер керосина. Оглянувшись, он встретил изумленное Иоськино лицо, на котором точно было написано: «Что ты делаешь?» Глаза керосинщика злобно блеснули, и он гаркнул: «Пошел вон, бешеная собака!»
Иоська также знал, что за ним лично следят сразу два бога: еврейский и украинский, потому что отец у Иоськи был евреем, а мать — украинкой. И тем не менее ни тот, ни другой бог не защитили его родителей и маленькую сестренку от злодеев, которые однажды ворвались к ним в дом, вывели отца с матерью и сестричкой во двор и, приставив к стенке сарая, застрелили. Иоська видел все своими глазами. Он успел спрятаться в кукурузе до того, как два пьяных полицая ввалились в ворота. Мама и отец лежали рядом, словно спали. Мама упиралась затылком в стену, ее голова была приподнята, длинные черные волосы колыхались под легким ветерком и рассыпались по ее лицу. Сестренку Иоськи она по-прежнему держала на руках, только еще крепче прижимала к сердцу.
В тот самый день с Иоськой что-то случилось. Так он был здоров как бык, но вот голова… Стоило ему услышать плач ребенка, он пускался бегом и громко выл, как бездомная собака. Злые мальчишки изводили его нещадно: они разнюхали Иоськину слабость, и, сойдясь вокруг, плакали лживыми голосами. Иоська вырывался от них, а они догоняли и дразнили:
Иоська-собака, бешеный пес,
Дохлую кошку в торбе принес!
Тогда Иоська останавливался, срывал с головы свою фуражку без козырька и начинал изо всех сил бить ею себя по лицу, кусать себе руки и кричать одному ему понятные слова: «Пика-пока, пика-пока!» Мальчишка катались со смеху, а он еще больше входил в раж: «Пика-пока!» Потому-то лицо у него всегда было опухшее и разбитое.
Где же они, эти боги? Куда они смотрят и что видят?
Правда, изредка случалось, что украинский бог нет-нет да и напоминал о себе. На площади, рядом с церковью, торчала единственная в городке колокольня, упиравшаяся в небо позолоченным крестом. Когда там, на звоннице, били на разные лады в колокола, Иоська догадывался, что украинский бог наконец-то услышал его «пика-пока». Тогда Иоська, где бы он ни был, оборачивался лицом к церкви, бухался на колени и истово крестился. Мальчишки не унимались, из расчемканного носа капала кровь, но Иоська ничего не слышал и не чувствовал.
Колокола звенели-надрывались, заполняли гулами все вокруг, и постепенно, как эхо, в Иоськиной голове начинал отзываться им другой перезвон. Эти новые звуки приходили издалека, со сгоревшего хутора, где у самого шляха стояла когда-то покосившаяся, наполовину вросшая в землю кузница. Там работал его отец, коваль Гершко, со своими подмастерьями. Иоська бежал по траве с узелком. Серебристая роса щекотала его босые пятки, и он невольно смеялся. Его звонкий голос сливался с перезвоном молотков из кузни и уносился высоко в чистое небо. Ах, если бы у него были крылья! Он бы взлетел вон к той крохотной пташке, что черной точкой висит у него над головой, и вместе с ней играл бы над зеленой долиной, захлебываясь от радости и восторга. Но нет, жаворонку придется подождать: сначала Иоська отнесет отцу обед. Мама наказывала ему, чтобы он нигде не задерживался: и так она завозилась сегодня с сестренкой. У Иоськи теперь есть сестренка, ее зовут Маричкой. Она еще совсем крошка, но Иоська уже любит ее. Стоит ему поманить ее пальцем и позвать: «Маричка, Маричка!» — и она сразу тянет к нему из колыбельки пухлые ручки. После рождения Марички отец стал приходить домой совсем поздно — Иоська смотрел уже третий сои. Зато по пятницам, в канун святой субботы, он возвращался из кузни, когда солнце только склонялось к закату. В такие дни Иоська садился на плетень и высматривал отца издали. Увидит — бегом домой: «Батько йде!» Через минуту Иоська вылетал во двор с ведром воды в одной руке и куском мыла, завернутым в лист лопуха, в другой. Через плечо у него был переброшен чистый рушник. Отец тем временем уже стаскивал у сарая почерневшую, пропахшую потом в тлеющими угольями рубаху, вешал ее на гвоздь, торчавший из-под стрехи, нагибался и командовал: «А ну, браток, лей помалу!» Иоська старался. Он ловко зачерпывал кружкой воду и опрокидывал ее на подставленную спину, а уж потом начинал лить тонкой струей. Отец своими грубыми заскорузлыми ладонями намыливал шею, тер под мышками, разбрызгивал воду во все стороны и фыркал при этом, как соседский конь: «Фр-р, фр-р!» Иоська обмирал от удовольствия. В хату они входили вместе. Мама протягивала отцу на вытянутых руках чистую белую сорочку со шнурками на груди. Сорочка была субботняя, праздничная, она сама ее вышивала. И вся семья садилась вечерять: отец, нацепив картуз, во главе стола, справа от него — мама с Маричкой на руках, слева — Иоська. Ах, как он любил эти ранние долгие вечера в канун субботы с вкусными запахами украинского борща!
Колокольный звон понемногу затихал в воздухе, и вместе с ним расплывалась, как радужное пятно керосина на поверхности лужи, чудесная картина, которая накрепко врезалась в больную память Иоськи. Он облизывал разбитые губы, словно сохранявшие еще вкус маминого борща. Но слезы, пот и кровь имеют одинаковый вкус, и Иоське Бабаю он был хорошо знаком.
Ни одной молитвы, ни еврейской, ни православной, Иоська не знал. Если два его бога слышат, они поймут и без молитв, только бы захотели услышать. Иоська наверное знал, что в церковь надо входить с непокрытой головой, а в синагогу наоборот — в фуражке. Но ни в церкви, ни в синагоге Иоська нм разу не был, конечно же, не потому, что его не пускали, — нет! Он просто боялся, как бы украинский бог не обиделся за то, что он заглядывает в синагогу, да и еврейский бог приревновал бы, если бы Иоська переступил порог церкви. Тут были свои тонкости. Боги могли поскандалить из-за него, а когда боги ссорятся, страдают люди. Зачем же ему, Иоське, причинять неприятности всему белому свету.
И все-таки он чуть больше любил украинского бога, потому что тот, пусть изредка, напоминал ему о детстве звоном колоколов.
Старая цыганка смеялась над ним: «Сумасшедшая собака, сдались тебе эти боги, если ты им не нужен!» Но Иоська хорошо помнил слова голубоглазого старикашки: без бога в сердце человек — не человек. Они запали ему в душу, потому что Иоська Бабай очень хотел быть человеком, а не бабаем или сумасшедшей собакой.
Шло время. Маленькие шалуны, которых еще вчера пугали Иоськиной торбой, слава богу, подрастали и теперь сами травили его, как бешеного пса. Керосиновая железная халабуда стояла, как и прежде, на старом месте, но на ее дверях появился большой висячий замок. Бер-керосинщик вышел на пенсию. Время от времени Иоська видел его на базаре. С тех пор как Иоська остался без заработка, ему пришлось сесть у базарных ворот и, держа между ногами перевернутую фуражку, просить подаяния. Сам он до этого, может быть, никогда не дошел бы, но старая цыганка не давала ему житья: «Плати за угол, а иначе — на улицу!» Что же ему оставалось?
Бер-керосинщик, впрочем, его не забыл. Теперь он разгуливал расфуфыренный, в темно-синем костюме с начесом, в красной клетчатой рубахе. Приходя на базар, он непременно останавливался возле Иоськиной фуражки и снисходительно спрашивал: «Ну?.. А когда же ты выйдешь на пенсию?» — и глаза его привычно разбегались в разные стороны. Потом он доставал из внутреннего кармана кожаный лоснящийся бумажник и, солидно покопавшись в нем, доставал целковый — бумажный рубль (уже на новые деньги). Он шёл своей дорогой, а Иоська вертел в руках подачку, подносил бумажку к носу, принюхивался к ней, и ему чудилось, что она пахла воровской смесью бензина с керосином.
И так день за днем Иоська Бабай тащился по улицам из домика старой цыганки до базарных ворот и от базарных ворот к домику старой цыганки, изменяя этому маршруту только тогда, когда в городке случались поминки. Люди умирали, жизнь вокруг шла своим ходом, менялась, преображалась, и только он, Бабай, оставался прежним: та же торба на левом боку, та же армейская фуражка без козырька, та же долгополая шинель с плеча жалостливого старшины-артиллериста, те же сапоги (если их износишь вконец, потом можно носить до смерти). И лицо его ни чуточки не менялось. Оно, как и прежде, частенько бывало опухшим, разбитым, с присохшими кровавыми ссадинами…
И вдруг однажды Иоська исчез. Не стало Иоськи Бабая — все! Как в воду канул. Конечно, никто его особенно не хватился: ни Бер-пенсионер, ни старая цыганка, ни хозяйки, которым он когда-то нашивал керосин, ни тем более рассеянные злые мальчишки — словом, никто. Правда, иной раз его имя еще приходило кой-кому на память: «Вот придет Иоська Бабай!..» А случалось и так, что в каком-нибудь уличном разговоре вдруг проскальзывало: «Послушайте, что-то не видать эту бешеную собаку». Одни пожимали плечами, что должно было означать: да и черт с ним! Другие высказывали предположение, что Иоську наконец забрали в сумасшедший дом, а третьи… Но почти все замечали одну странность: Иоська Бабай исчез в тот самый день, когда снесли с площади высокую старую колокольню, поддерживавшую небо своим позолоченным крестом.