В молодости, студентом консерватории, жил я, с первого до последнего курса, в строительном общежитии. Как я попал к строителям? Очень просто: они тоже любят музыку. У них есть свой клуб, своя самодеятельность, свой танцевальный ансамбль. С танцорами особых трудностей не возникает — танцевать любят все, — а вот с музыкантами приходится туго. Вернее, не с музыкантами, а без музыкантов.
Но и этот вопрос был решен в обычной для тех лет манере; назывались мы, конечно, народным коллективом, а были все до одного профессионалами. Денег нам почти не платили, зато дали места в рабочем общежитии.
Мне эта работа нравилась: появилась возможность ближе познакомиться с фольклором, да и практика сама по себе никому не вредит.
Когда я пришел в общежитие (в одной руке чемоданчик, в другой — скрипка), комендант Кирилл Хвилимонович, отставной военный, оглядел меня с головы до ног и, задержав взгляд на моем инструменте, дружелюбно спросил:
— Артист?
Я почувствовал на своей спине крылья.
— Скрипач, к вашему сведению.
У меня во взводе тоже был один вроде тебя — на губной гармошки у сортири грав… — комендант покрутил пальцем у виска. — Я из него за мисяц человека сделал.
Мои крылья поникли и облетели, но Кирилл Хвилимонович ободряюще хлопнул меня по плечу.
— Не журысь, — сказал он, — не пропадешь.
После такой интродукции мы поднялись на второй этаж, и он показал мне мое новое жилище. Это была узкая, вытянутая в длину комната с одним окном и одной этажеркой для книг. В углу высился шкаф на две персоны, тоже один. У стола — два стула, две тумбочки, и, по идее, коек тоже должно было стоять две. Но их почему-то было три: две вдоль боковых стен, а третья — сразу за дверью. Все предметы в комнате имели свой инвентарный номер. Даже висевший над столом портрет Хемингуэя с бородой и в свитере был снабжен табличкой под номером сто двадцать шесть. Прославленный автор «Иметь и не иметь» смотрел на жильцов своими мудрыми улыбающимися глазами и скрашивал казенную серость комнаты напоминанием о «празднике, который всегда с тобой».
— А много здесь народу живет? — спросил я.
— На трех койках, — раскатился по трем этажам бас коменданта, — должны спать не более трех хлопцев.
И чтобы придать своим словам больше веса, он добавил: «Смотри, шоб у меня без чепе…»
Уходя, Кирилл Хвилимонович взял с меня слово, что когда-нибудь я обязательно сыграю ему полонез Огиньского. «У симфониях я, конешно, не разбираюсь, але от цього полонезу никоды не откажусь».
По правде сказать, мне до тех пор не везло с квартирами. За четыре года в музыкальном училище я успел поменять несколько хозяек. А виновата была скрипка. И правда, надо иметь железные нервы, чтобы ежедневно принимать хорошую дозу «скрипина», да еще в собственном доме. В последний раз я жил у одной пожилой, чрезвычайно интеллигентной вдовы. Во всякой случае, губы у нее всегда были накрашены и она беспрерывно курила «Казбек». Едва увидев меня, Кира Самойловна (так звали вдову) воскликнула, что безумно любит музыку. Меня это сразу насторожило, потому что и прежние мои хозяйки начинали с таких признаний. Более того, как скоро выяснилось, первый муж Киры Самойловны был виолончелистом. Правда, они прожили вместе всего год («У него был скверный характер, хотя играл он обворожительно»). Брак со вторым мужем длился целых четыре года («Между прочим, зоотехник, золотой человек, но мамочка у него была…» — и при слове «мамочка» Киру Самойловну перекашивало).
Вообще Кира Самойловна обожала рассказывать о своей тяжелой жизни с целой вереницей мужей. Последний из них скончался от инфаркта. По ее словам, все они без исключения были крайне интеллигентными людьми. Но заводить с ними детей она почему-то не решалась.
В подробности своей личной жизни Кира Самойловна по странному стечению обстоятельств начинала посвящать меня как раз тогда, когда я брался за скрипку. То ли она напоминала ей о молодости, то ли моя исполнительская манера затрагивала ее сердечные струны. Не успевал я взять в руки смычок, как открывалась дверь и Кира Самойловна появлялась на пороге с мешком очередных излияний. Впрочем, рассказчицей она была прекрасной и предпочитала изображать события в лицах («Не влюбиться в меня было просто немыслимо. Жаль, вы меня не знали — копия Мэри Пикфорд, а чтобы вы лучше себе представили, Сары Бернар»).
Ее бесконечные рассказы совершенно не оставляли мне времени для занятий. Если прежние хозяйки не выдерживали меня, то теперь изнывал я. А куда денешься? Снова искать квартиру?
Спасительную соломинку протянул мне мой земляк, тоже музыкант, кларнетист. К тому времени он уже учился на третьем курсе и подрабатывал в том самом клубе строителей, с которого я и начал рассказ. Выслушав историю моих горестей, он бездушно рассмеялся.
— Хозяек надо воспитывать. У меня бы она по струнке ходила.
И вдруг спросил:
— К нам в ансамбль не пойдешь? Бабок маловато, но крыша над головой гарантируется: все-таки строители.
Я растерялся. Играть в самодеятельном ансамбле? Как на это посмотрит профессор? Не повлияет ли это на мою технику, не испортит ли стиль, вкус?
— Брось важничать! — отмел мои сомнения кларнетист, — Все на пользу — еще лучше лабать будешь. На днях я переговорю с кем надо — и ол-райт. Привет хозяйке!
Спустя неделю я прощался с Кирой Самойловной.
— Заходите, не забывайте, — просила она, нервно дымя папиросой, — я вам еще не все рассказала,
Она чмокнула меня в щеку, и я унес с собой, как сувенир, карминный отпечаток ее морщинистых губ — поцелуй Мэри Пикфорд.
То, что комендант любил полонез Огиньского, меня, разумеется, очень растрогало. Но не с ним предстояло мне жить в одной комнате. Подавляющее большинство обитателей общежития составляли работяги, вкалывающие по целым дням на свежем воздухе, и, понятно, вечерами для полного счастья им не хватало только моих скрипичных экзерсисов.
Пианисты обычно завидуют скрипачам: рояль под мышку не возьмешь, а эти — где станут, там играют. Но, может быть, именно потому, что скрипка не рояль, скрипачу приходится без конца подыскивать себе все новые укромные уголки. Но что сетовать? Спасибо вам, папа с мамой: вы позаботились о моем музыкальном образовании.
К счастью, мои соседи по комнате (да и по смежным комнатам тоже) оказались на редкость выдержанными парнями, и нервы у них были что надо. Мой сожитель, прораб Иося Гринберг, через две недели знал репертуар первокурсника наизусть. Особенно ему нравились «Упражнения» Шрадика. По субботам и воскресеньям я начинал занятия именно с них. И — не без задней мысли. Дело в том, что эти монотонные нудные пассажи действовали на Иосю, как лучшая колыбельная. Уже после первых тактов с его койки доносилось тихое посапывание. Только что он с любопытством, живописно подперев голову рукой, слушал меня, и вот — уже в отрубе.
А стоило мне прерваться, — я ведь не автомат! — мой преданный слушатель испуганно вскакивал и, уставясь на меня осоловелыми растерянными глазами, шептал: «А? Что такое? Почему не играешь?» И приходилось его успокаивать: дескать, ничего не случилось, все в порядке, сейчас продолжу.
Иося был на три года старше меня и учился заочно в политехническом. В Кишинев он приехал из небольшого городка Сторожинец, что под Черновцами. И так как дорога оттуда пролегала через Бельцы, он считал меня почти что своим земляком. Мы быстро подружились и все пять лет делили, как говорится, поровну радости и печали. Хотя какие печали могли у нас быть тогда? Разве что любовные, но о них — чуть позже.
Вернувшись после работы, Иося сбрасывал туфли посреди комнаты и плелся к постели. Туфли были здоровенные, разношенные, больше похожие на галоши, С утра до вечера им приходилось совать носы в глину и песок, в цемент и алебастр, так что к концу дня на них было больно смотреть. Иося садился на край кровати, согнув сутулую спину, и закуривал свой неизменный «Беломор». Некоторое время он молчал. Я устраивался напротив и терпеливо держал паузу.
— Все! — выпаливал Иося, налившись гневом — Завтра подаю заявление!
— Опять?
— Ты еще спрашиваешь? Лопнуло мое терпение!
Он даже не замечал, что стряхивал пепел на собственное одеяло.
— Представляешь, сегодня снова приезжали с записочками от начальника участка. Этому дай олифы, тому насыпь цемента, третьему — банку белил! Ворюги! Мафия!
— Да ладно, — пытался я успокоить Иосю. — С тебя взятки гладки. Начальник велел — ему и отвечать.
— Начальник? — Иося еще больше накалялся. — Не частная все-таки лавочка! Я не ребенок и знаю, что многое можно списать, но, в конце концов, кого мы обманываем? Самих себя!
Я ничего не понимал в делах моего друга, но боль его чувствовал.
— Или вот, — продолжал Иося, — звонит главный из треста и требует снять с дома бригаду маляров и послать ее по такому-то адресу. Видите ли, надо подлизаться к одному боссу из министерства и освежить ему квартиру. Я горю, у меня сдаточный объект, а он людей забирает. Как потом наряды закрывать? Люди не виноваты.
— И что же? Ты послал маляров?
— Послал… только не маляров. И не по тому адресу.
Иося выпустил пар и повеселел. Я знал, что никаких заявлений он завтра писать не будет и с работы не уйдет, а снова потопает на свою стройку и будет до хрипоты спорить с теми, кого так крепко называет «мафией».
В выходные дни распорядок дня был особый. По субботам все отсыпались до полудня, потом брались за стирку и глажку, а вечером комнаты пустели. Кирилл Хвилимонович становился в дверях и каждого уходящего отечески напутствовал: «Смотрите, хлопцы, без чепе». А если кто приводил подругу, комендант исподволь осматривал ее критическим взором и изрекал свой любимый афоризм: «Соблюдайте нравственность койко-мест».
Следующий день начинался с воскресной радиопередачи «С добрым утром!» и заканчивался программой «Для тех, кто не спит». С утра до вечера общежитие гудело от музыкального винегрета: «В мае все случается, короли влюбляются…» Или: «На тебе сошелся клином белый свет…» Но и Пьеху, и Лещенко перешибал знаменитый в те годы мармеладный тенор Валерия Ободзинского: «В каждой строчке только точки после буквы „эл“…»
Таинственное слово, начинавшееся с буквы «эл», никому, очевидно, не давало покоя в нашем мужском общежитии.
Третью кровать в нашей комнате занимал… Да, с ней происходило нечто загадочное. Сама она ничем особенным не выделялась: четыре ножки, две спинки, сетка слегка провисает, но жить можно. Она даже не скрипела, если, конечно, на ней не спать.
И все же было в ней что-то роковое: на этой кровати никто не задерживался, точнее — не залеживался. Иося даже назвал ее «транзитной койкой». Те, кому она доставалась, как-то скоропостижно попадали в объятия Гименея. Мы с Иосей уже не удивлялись, когда очередной наш сосед вдруг приходил где-нибудь под утро и, счастливый до глупости, приглашал нас на свадьбу. Все это мы предвидели еще тогда, когда он, не помышляя ни о какой женитьбе, впервые занимал злополучную кровать.
Но не бывает правил без исключений. Расскажу только о двух из них. Некоторое время с нами жил высокий худощавый парень с рыжими приказчицкими усиками, которые он время от времени перекрашивал в черный цвет. Мы называли его Корреспондентом, а числился он в клубе руководителем агитбригады. В первые дни после получки Корреспондент вел разгульный образ жизни, приличествующий скорее гусару, нежели приказчику. Его окружала толпа дружков, но деньги, как заметил еще Шолом-Алейхем, круглые, и не успевали они укатиться от Корреспондента, исчезали и его приятели. Но гусар оставался гусаром. На последний рубль он брал такси и подъезжал к ресторану «Интурист», где заказывал чашечку кофе. Вечером он «подъезжал» уже к Иосе с просьбой подкинуть трояк.
— На днях я должен получить гонорар, — уверял он, — так что спи спокойно…
Почти каждый вечер наш сосед засиживался допоздна, трудясь в поте лица над своими корреспонденциями. Стол был завален множеством газет, журналов, всевозможных вырезок. Корреспондент вкалывал. Он переписывал информации и статейки из разных газет, менял названия, переставлял абзацы, стриг, клеил, правил, и язык его работал непрерывно, заклеивая конверты. Материалы неутомимого репортера разлетались по всей стране. Поразительно! Такую аферу вряд ли придумал бы и Менахем-Мендл, предприимчивый «человек воздуха». Сами посудите: не надо никуда бежать, спешить, ехать, расспрашивать очевидцев, добывать сведения, сочинять, волноваться, пробивать… Знай сиди с карандашом и авторучкой, переписывай и клей. А гонорар капает и капает. Из десятков перелицованных Корреспондентом заметок две-три обязательно где-нибудь да появлялись. Иной раз даже «Маяк» откликался на сообщение «нашего внештатного корреспондента».
— Пресса, — говаривал он, развалясь на стуле в матросской своей тельняшке и так называемых «семейных» трусах, — пресса — это седьмой континент! У кого только нет печатных органов: у летчиков, учителей, железнодорожников, строителей, экономистов, артистов, связистов… не говоря уж о том, что в каждом крупном городе есть своя «вечерка». И неужели все они скопом не прокормят одного, бедного, но гордого художника слова?
— Но ведь нечестно!
— Почему? Разве я извращаю факты или высасываю что-нибудь из пальца? Напротив! Я катализирую всесоюзный обмен информацией, несу ее массам.
Иногда Корреспондент уставал от культуртрегерства и шел, как он выражался, «по бабах». Заманив в общежитие очередную поклонницу своего таланта, он гасил свет и вывешивал на двери табличку «Фотолаборатория». Это должно было служить предостережением нам с Иосей.
Не знаю, чем кончилась его журналистская карьера, но из клуба Корреспондента скоро поперли: видать, он был таким же режиссером, как и газетчиком.
Однажды вечером, вернувшись с Иосей из кино, мы застали в комнате нового обитателя. Он был, по нашим понятиям, староват — лет тридцати. К тому же наличествовал животик с небольшим соцнакоплением. Новенький лежал на «транзитной койке», почесывая волосатую грудь, и мечтательно смотрел в потолок. Увидев нас, он вскочил и приветливо протянул руку.
— Зовите меня просто Яшей. Инженер и убежденный холостяк. Вредных привычек у меня нет, но есть затрудняющая женитьбу: по ночам я, бывает, похрапываю.
Мы с Иосей переглянулись.
— Но если вы привыкнете к моему храпу, — продолжал инженер, — мы заживем замечательно. Трое в одной комнате — это почти что трое в одной лодке. Не хватает только собаки.
— Зато есть скрипка, — Иося указал на меня.
— Так ты скрипач? — еще больше обрадовался Яша. — Меня тоже в детстве учили. До полонеза Огиньского дошел…
«Еще один меломан, — подумал я. — Интересно, какой фокус он выкинет?»
Фокус оказался простой. В ту же ночь был мне страшный сон: я лежу на лесной поляне, окруженный стадом медведей. Они ревут так громко, что мои барабанные перепонки чуть не лопаются. Хочу убежать, но боюсь, что медведи меня разорвут. Внезапно поляна разверзается, и я проваливаюсь прямо в ад. Там жарко, страшно и пахнет серой. Я кричу, бегу и — просыпаюсь.
Иося сидел на кровати, как факир, по-турецки подобрав ноги, с головой, обвязанной полотенцем. Одну за другой он зажигал спички, но с «транзитной койки» несся такой храп, что спички гасли.
— Крепко ты спишь, — вздохнул Иося. — А я уже больше часа наслаждаюсь этим духовым оркестром.
— Может, посвистеть? Говорят, помогает.
— Уже свистел.
— И что?
— …! По уху его свистнуть!
И вдруг Иосю озарило.
— Может, сыграешь пару «Упражнений» Шрадика?
— Среди ночи? Ты хочешь, чтобы меня выгнали из общежития?
— А ты тихонечко… пианиссимо… Иначе я за себя не отвечаю.
Искусство требует жертв. Но жизнь порой требует их еще больше. Я достал из футляра скрипку, сел на край инженеровой кровати и начал играть. Никогда больше в жизни я не вкладывал в свою игру столько экспрессии.
Яша храпел и, казалось, еще громче, чем прежде.
Зато Иося уснул. Шрадик действовал на него безотказно.
Пришла моя очередь жечь спички.
Юность без любви — что птица без крыльев. Живешь, но не летаешь, смотришь на звезды, но дух не захватывает.
Ее звали Дорой, и вскоре на этом имени сосредоточилась вся моя жизнь. Она занималась в консерватории по классу фортепиано, и я полюбил фортепиано больше скрипки. Я все забыл и забросил: учебу, друзей, книги. Заря занималась от света ее лица, и ночь обнимала землю, как черные волосы Доры окутывали ее плечи, когда она поднимала глаза к небу и тихо, словно про себя, шептала: «Нет, это еще не моя звезда». Я готов был умереть, чтобы снова родиться — ее звездой.
Как назло, вокруг моей Доры вертелся еще один воздыхатель, хирург из городской клиники. Он был старше меня лет на шесть, и это обстоятельство, как считал Иося, работало не в мою пользу. «Понимаешь, — объяснял мой друг, — эти шесть лет как шесть гирь на чаше весов. Твой соперник — самостоятельный человек с дипломом, со специальностью в руках и твердым окладом. А ты, студентишка, живешь на стипендию. Швах твое дело».
— Как ты можешь? — возмущался я. — Тебя послушать, получается, что главное в жизни — твердый оклад!
— Я не то хотел сказать… Если девушка встречается сразу с двумя, это верный признак, что она приглядывает себе третьего.
— Что-то не пойму твоей арифметики, — прикинулся я, хотя на самом деле Иосина проницательность меня задела. И не потому, что он открыл мне глаза, а потому, что я сам не додумался. И мне захотелось в свою очередь его уколоть. — Что ты понимаешь в любви? Твое дело — процентовки и наряды, бетон и цемент.
Иося побагровел. Он взял со стола пачку «Беломора» и, как обычно, щелкнул по ней пальцем. Но, видно, не рассчитал щелчка: из надорванной пачки выскочили сразу несколько папирос и разлетелись по комнате. Иося не стал их собирать.
— Ладно, — ответил он хмуро, — кто-то должен разбираться и в процентовках. Где уж нам, дуракам, чаи с вами пить?
После первой зимней сессии я уехал домой на каникулы. Целых две недели не видеть ее, не слышать ее голос! К тому же я чувствовал, что Иося был в чем-то прав, и то боялся победы хирурга, то пытался вообразить себе призрачного третьего счастливца. Надо было что-то предпринимать; я решил покорить Дору талантом. Я где-то читал, что несчастная любовь дает импульс к творчеству. Взять хоть того же Генрика Венявского, прославленного скрипача. Он завоевал свою милашку чудесной «Легендой». А я… я сочиню целую ораторию. Нет, лучше симфоническую поэму. С посвящением: «До-ре!» И эти ноты лягут в основу главной темы.
Накупив кучу партитурной бумаги, я приступил к делу. Но вскоре стало ясно, что когда поэма будет завершена, посвящать ее придется уже Дориным внукам. Нет, лучше напишу сонату. Трехчастная соната — тоже крупная форма.
Увы, трехчастная соната свелась у меня к фортепианной миниатюре под неожиданным названием «Ноктюрн пилигрима». Мне не терпелось показать его Доре, и, к несказанному огорчению родителей, я вернулся в Кишинев, не дождавшись конца каникул.
Прямо из общежития я помчался к любимой. Она скучала и явно обрадовалась мне: обняла и даже поцеловала где-то возле уха. Вдохновленный таким приемом, я протянул ей свой опус.
— Тебе, Дора.
— Ноктюрн? Мне? Ты сам сочинил?
Ома села к инструменту и раздались первые звуки посвящения. «До~ре…»
Что сказать? Я был счастлив. Я почти покорил ее. Правда, она не позволила мне слишком много и, с неожиданной силой высвобождаясь из моих рук, говорила рассудительно: «Ты уж как-то слишком горяч… Не торопись».
Через месяц она вышла замуж («Ты его не знаешь, он не местный»).
— Музыкант?
— Ну что ты? Физик-теоретик. Заканчивает аспирантуру. Но музыку он тоже очень любит.
— Особенно полонез Огиньского?
— Что?
— Ладно, я так спросил…
У меня оставалась скрипка, и впереди еще были четыре с половиной года в общежитии строителей.