Глава четырнадцатая Ночь

По вечерам желтое море наступало на порт Атрани.

Лишь несколько белесых лепестков качались на волнах. Это были лунные отблески.

Тени вдали все удлинялись, пока наконец не спускались сумерки и не окрашивали горизонт какой-то непонятной кровью, струящейся с неба.

В ритме собственной крови я слышал безмерную потерю — бесконечную, сладкую, невосполнимую, пульсировавшую в том же ритме.

Казалось, у неба внутреннее кровотечение, выплескивающееся на воду.

Наступающая ночь дарует слабость, которая погружает тело в сон.

Какая ночь наступает с приходом ночи?

Всегда одна и та же вечная ночь.

Ибо нет ночи, которая не была бы вечной.

Под конец каждого дня наступает вечная ночь.

Каждый раз, под конец каждого дня, снова приходит бесконечная звездная ночь. Она всегда здесь. А вот по утрам, когда в болезненном свете зари просыпается томление тела и беспощадное наше сознание, совсем не всегда настает безупречно ясный, лучезарно-светлый день.

*

Аргумент касательно сна. Я полагаю, что сон не хочет ночи, в которой он тонет.

Более того, я полагаю, что можно сказать, что животные и люди, засыпая, бегут от тьмы.

Ночное забвение гораздо сильнее ночи, уничтожающей образы. В нем есть мысль. В нем есть любовь.

Когда мы закрываем глаза и смотрим сны, мы все равно видим, во что бы то ни стало видим образы, мы не полностью погружены в сон.

Видеть сны — значит бежать от тьмы, заволакивающей глаза млекопитающих, то есть зверей, которые для воспроизведения своего образа предпочли потаенное и темное вынашивание.

В образах есть что-то общее с бегством, а лазейка — это мрак, самое сердце мрака, от которого сон обороняется при помощи зрительных образов — стихийных, непроизвольных. Человек видит сны не потому, что ему так хочется. Возможно, стыдливость, непонятная человеческая выдумка, родилась раньше человека; во всяком случае, она так часто посещает его сновидения, что задаешься вопросом: а ведь пугающий бесформенный мрак, пожалуй, более непристоен, чем сновидения?

Впрочем, некоторые психозы менее устойчивы к непристойности, чем сновидения и кошмары (последние — не более чем неудачное прочтение сновидений, плохо подготовленное чтение текста, всегда ошеломленного собственными повторами. Сновидение — это еще и лихорадочная тоска по прошлому).

*

Сновидение желает, чтобы исполнилось желание, воплощает его в галлюцинации, сближающейся с ним по форме; оно заочно, in absentia[42], сливается с тем, чего ему недостает.

Это опережающее visio[43]. Необоримое зрение. Неотвратимая видимость.

Второй аргумент таков: будущее, по-видимому, берет начало в сновидении.

Скопления звезд в небе (sidera) были вроде животных: ежегодно уходили и возвращались, жили, и их приход возвещал новое время года — так появление стада возвещает плотоядных хищников, которые его выслеживают, и парящих над ним стервятников.

Любовь тоже есть сон, который сбывается: в нем повторяется переживание матери и младенца, возвратно-поступательное движение от лица к лицу, вечное мерное движение от лица к лицу, ощущение собственного «я», проступающее в отношении между ворожащим и завороженным.

Еще до разделения на две разные формы, между которыми возможна эта ворожба, любовь позволяет уловить подлинность ощущения (матери к зародышу) и подлинность мысли в глубине речи (означающего к означаемому).

Все эти открытия иллюзорны, поскольку совершались в разное время. Они не поддаются синхронизации. Они анахроничны. И все же они хорошо знакомы любовникам: словно в них внезапно с вулканической яростью врывается то, что было когда-то прежде.

*

Аргумент касательно символов. Любовь неизменно тщится доказать, что два противоположных пола не противоборствуют, а сочетаются как означаемое и означающее. Эта ее суетливость имеет, в сущности, лингвистическую природу и порождает символы, symbola[44]. Symbola — это на самом деле fulgura[45]. Древние греки при заключении сделки или на погребении разбивали глиняную посуду и когда соединяли края осколков, их fragmenta[46] сходились, словно смыкающиеся челюсти. Греки называли их symbola. Словно веки, опускающиеся на глаза, в которых уже поселилось гостеприимство и дружеская признательность. Первыми деньгами были сломанные копья — они словно поверх законов дружбы уравновешивали любой обмен. Два противоположных пола, соединенные любовью, смотрят друг на друга словно поверх сексуальности и верят, что соединяются, как глиняные черепки. Любовь — это мания обмена. Обмен, разрыв symbola и их новое соединение были придуманы благодаря завороженности. И словно fulgura, они исчезают во тьме.

*

Недоразумение, заложенное в любви, заключается в том, что самец и самка противопоставлены совсем не так, как означающее и означаемое.

Но женщина и мужчина ошибаются, глядя друг другу в глаза.

*

Любовники больше, чем другим знакам, подчинены символам, то есть недоразумению, путающему половые различия и человеческую речь. Любовники считают себя элементами невыразимой, сверхнеобыкновенной речи, они воображают, что представляют собой какое-то невиданное и неслыханное до сих пор, неведомое ни семье, ни окружению, ни соседям имя собственное. Они путают органы воспроизводства с органами речи. <…>

*

Аргумент IV — антиправовой. В «Философии права» Кант решительно определяет брак как «соединение двух лиц разного пола для пожизненного обладания половыми свойствами друг друга».

Брак жестоко сталкивается с любовью, ведь любовь — это непредсказуемая идентичность.

В любви два наделенных крайне отличающимися половыми признаками существа ничем не обмениваются: они считают себя идентичными.

*

В обществе неповторимость каждого человека полностью подчинена речи — иначе говоря, обмену с другими людьми или каждого со всеми сразу. Этим и определяется общество (имя деда переходит к внуку, фамилия мужа к жене и т.д.). Любовь — событие вневременное, из-за этого события личность женщины или мужчины внезапно перестает подчиняться обмену, которым распоряжаются посторонние силы. Это разорванное родство, попранное положение, высмеянный класс, прерванная генеалогия. Любовь ускользает от социального контекста, от инициации, от ритуального времени, от генеалогического долга, от семейных уз, от смены имен, власти, имущества. Все эти силы сразу же пытаются взять реванш у любовников, которые от них ускользнули.

Попытаемся дать универсальное определение любви: будем считать влюбленными тех, кто влюбляется без посредников и без ведома общества. Любовные отношения — это завороженность, которой подчинены только двое, это обмен, касающийся только двоих.

*

Целомудренное следствие. Любовь — в противоположность браку — признает сексуальность, но случайно, ненароком. Те, кто завораживает друг друга, слышат ее оклики невольно, не столько телом, сколько душой, по внутреннему проводу, подключенному к напряжению изначальной сцены. В любви к сексуальному наслаждению стремятся не в первую очередь. Оно важней всего для вожделения, но совсем не для любви. И оно не имеет ни цели, ни практического смысла, как в браке.

Оба любовника восстанавливают для себя эту сцену, она ошеломляет их, они в нее погружаются только потому, что оба ищут источник, в котором были зачаты. Утверждаю: влюбленные могут заниматься любовью, потому что она застала их врасплох.

В показаниях маршальского суда XVII и XVIII веков обрюхаченная девица нередко утверждает, что совратитель застал ее врасплох. С ее стороны это, возможно, вовсе и не ложь, и не бессмысленное лицемерие, и не притворство.

Возможно, молодые люди ничего плохого не хотели: просто шли вместе (со-итие по-латыни «co-ire») да и сбились с пути.

*

Завороженность покоится на двух словах: край — и перехлест через край.

Каждый вечер перед храмом Пестума море выплескивалось во тьму.

Мы каждый вечер спускались.

Там в морском воздухе под шум моря мы любили ужинать.

Перед ужином, попивая вино, мы смотрели, как ближе к горизонту, на неразличимой линии утеса, море бледнеет.

И в этой красоте мы принимались за ужин.

*

Ритмы ночи и дня, так же как ритмы волн и приливов, сочетаются, прилаживаются друг к другу, дробятся, вздрагивают, выплескиваются на берег, возобновляются.

*

Громада океана не имеет формы. Это колыбель всего, что не имеет формы, вот почему по ней проверяются все ощущения. Они растворяются в океане бесформенной массой — ведь у них, совсем как у моря, нет скелета, — отступают и возвращаются, точно океанские волны. А потом опять выплескиваются за кромку прибоя. Все, что растворено внутри нас, здесь обретает форму и беспредельно расширяется. Все, что внутри нас бессвязно и неясно, оживает от его смутного прикосновения.

Смутное, смутное море.

Волны, как сообщающиеся сосуды, сглаживают уровень воды, тело и море переливаются друг в друга и достигают равновесия, бесконечно выплескиваясь и никогда не возвращаясь в тот единственный изначальный источник, который заманивает их, смыкает их объятие. Море — это изначальность.

*

Чувства происходят от настроений, а настроения — от обмена между облаками, и оттенками, и клочьями тумана, которые встарь носились между первым океаном и первым солнцем — задолго до того, как воздвиглась суша и завелась животная, телесная жизнь.

*

Каждый вечер мы с М. спускались по бесконечным лестницам с утеса. Внезапно мы выходили к древней насыпи, и песчаный берег и ночь поглощали море.

Взбираясь на бурый и темно-серый песок, волны отбрасывали на него черную тень, похожую на верхнюю челюсть доисторического животного, и закапывали эту тень в песок, а потом отступали и снова бросали ее вперед, и тень перерождалась во тьму, не имевшую ничего общего с ночью.

Я чувствовал, что теперь и в моей жизни появилась какая-то забегающая вперед тень.

Я внимательно разглядывал тени от порождавших их волн.

Загрузка...