Восемнадцатого августа 1818 года капитан Джон Росс обнаружил в Гренландии людей, проживавших там с эры палеолита. Они кричали его матросам:
— Не убивайте нас! Не убивайте нас! Мы не призраки!
Но они были шестидесятитысячелетними призраками. Датчане не зря вступили в союз с американцами, которые много раз доказывали свою способность хорошо убивать и от оружия и набожности которых чернокожее население Африки и индейцы американских прерий вымирали целыми нациями. И в самом деле, датчане уничтожили найденную народность. Немногие эскимосы, выжившие благодаря охоте на тюленя с помощью костяных гарпунов, сохранились на территории Европы и стали теперь членами ЕЭС.
Он снова чувствует головокружение, он впадает в забытье, он падает в обморок, наконец он падает в объятия, из которых некогда произошел и которые вновь поглощают его.
Наслаждение сродни смертному сну, а смертный сон сродни смерти. Вожделение Нукарпятекака больше не хочет видеть. Он гасит фитиль, пылающий в тюленьем жире. Вожделение так сильно, что женщина — это всего лишь женщина, женщина без имени, женщина без слов, то есть неназываемая. То есть с которой он никогда не разговаривает. (Или женщина с еще табуированным именем, «женщина среди всех женщин», если легенда, как я полагаю, восходит к палеолитическому времени.) Когда под покровом темноты мужчина растворяется в женщине, вожделение оказывается таким сильным, что всякий человек, происходящий от женщины, погружается в женщину весь целиком. Охотник на медведя вновь поглощен ночью, рудиментарной ночью, женским половым органом изначальной пещеры, в которой он был когда-то зачат и обрел тело.
В мифе об исчезновении Нукарпятекака фигурирует не настоящее иглу, но иллулиак — временное иглу, поставленное на период ловли нерестящегося лосося.
Спальное место на языке эскимосов называется иллек (южная стена) и располагается напротив иппат (места для светильников, северной стены). Так что каменный светильник из легенды, наполненный тюленьим жиром, со служащим фитилем скрученным пучком сухой травы, поставлен с неправильной стороны.
Она, улыбающаяся женщина без имени, которой поручено добавлять жир в светильник, наконец обретает песню. И кажется, что радость, характеризующая ее во всех без исключения эпизодах легенды, не просто продолжается в ней за пределами ночи любви, а возобновилась благодаря этой ночи.
А от него, охотника на медведей, не остается ничего, кроме пустой лодки на берегу.
Этот миф выражает нечто очень древнее (женщина без лица, смех как у Аматэрасу, зыбкий матриархат, божественное продолжение рода, табуированное личное имя, присмотр за масляным светильником, при помощи которого женщина поддерживает огонь, подобно тому как ее чрево поддерживает продолжение рода). Удивительнее всего, что мужчина в легенде представляет грязь, молчание, асоциальность; каяк, на котором он рыбачил, прогнил.
Эта гниль относится не к человеку, а к его жертве. Лососю.
Нукар — это лосось. Он не возвращается в женщину — он поднимается к своему истоку.
Его замшелая лодка, его шелушащееся тело символизируют рвущегося против течения на нерест лосося, который достигает своего начала и умирает, отметав икру.
Безымянная женщина в конце легенды не только мочится, когда она приседает: она высиживает яйца. Молоки и икра. Описанное здесь метание икры совпадает с дряхлостью — человеческим возрастом, за которым следует немедленная смерть. Возникновение синхронно концу. Нукарпятекак — это человек-лосось. Женщина — исток. Когда она мочится, легенда уточняет, что это происходит выше весеннего лагеря и озера. Нукарпятекак превращает ее в обновленный, весенний, освободившийся ото льда, струящийся источник, где нерестится лосось. Она поет.
Легенда об исчезновении Нукара говорит следующее: на определенном уровне видеть означает исчезнуть. Таков человек, который вожделеет и исчезает в предмете своего вожделения.
Это вечная тема завороженности.
Полумрак, погасить свет, чтобы отдаться той, которой принадлежат источники и лососи, — такова тема избавления от мифа. Это значит разрушить завороженность. Это значит вырвать глаза у зрения. Именно во тьме человек вожделеет; при свете лампы, которую женщина оживила, или под ее взглядом, или перед ее постоянной улыбкой он постоянно теряет сознание. Он бесконечно засыпает. Он умирает.
И наоборот, в темноте он вожделеет.
Гипногогия — это загадочное испытание. Она предполагает колоссальную потерю непроницаемости.
Когда человек засыпает, последние четверть секунды для него — это точка воспарения в пространстве. Я настаиваю на том факте, что язык называет точкой то, что не имеет измерений.
В тот миг, когда граница между бодрствованием и ночным гипнозом начинает разрушаться, исчезает и граница между внутренним и внешним.
Кожи больше не существует, она истончается с головокружительной скоростью. Порог между Внутри и Вне сломан и перейден.
В этот момент космического головокружения лишенное кожи, границ и ног «я» (оно распростерто и парит), поглощая все, что его окружает, само полностью поглощено неким подобием рта, или полости, или таинственной пещеры.
Это стоит подчеркнуть: любой человек, который засыпает, ощущает себя как бы проглоченным. Этой парящей точке, уже рыхлой, но еще впитывающей в себя, представляется, будто она поглощена каким-то пространством, напоминающим свод то ли черепа, то ли вульвы.
Уснуть — это, как и любой восторг, довольно сложный опыт для некоторых людей.
Одно и то же слово во французском языке описывает оленя, который отшелушивает чешуйки своих рогов о стволы деревьев, и идущего на нерест против течения лосося.
Оно предшествует смерти, до пределов незнаемого, вплоть до противоположности всего того, что было ведомо. Вплоть до конца света. Вплоть до конца воды.
Человек — это лосось.
Всякое ложе — нерестилище.
Коитус — это смерть.
Еще точнее, если связать смерть и рождение, умереть — это выродиться.
Если умереть — значит выродиться, то рождающийся — это привидение.
Нукарпятекак развязывает действие в обратном направлении: он отдается течению. Он погружается в источник. Поглощенный источником, он дает толчок новому падению. Старый Нукарпятекак вскрыл женщину-источник, источник мочится, он снова журчит.
Нет разницы между понятиями родить, струиться, питать, возвращать весну, жизненные соки, кладку яиц и т.д.
Прежде чем умереть, рыбы, идущие вверх по ручью, чтобы отложить икру в струящемся источнике, краснеют, стареют, шелушатся и быстро нерестятся у начала потока.
Время больше не течет, оно отступает и внезапно описывает круг. От солнца к неожиданно возвращающемуся солнцестоянию.
Мы старые гниющие рыбы в лохмотьях, которым никогда не удастся перепрыгнуть через маленькие водопады, сделать маленький последний рывок, совершить падение, чтобы достигнуть крошечной капли воды, где отнерестились наши матери.
Рыбы, возвращающиеся в место своего рождения для нереста, — это люди в положении лицом к лицу. Женщина находится в положении родов. Мужчины залезают на женщин, чтобы в стороне от света дня и солнечного зрения в темноте и в воде излить в них молоки, — и, делая это, мы возвращаемся в место нашего рождения, мы приотворяем дверь самого древнего из домов.
Есть древняя любовь.
Древняя любовь обитает в недрах любви. Это не первая любовь: в эпоху древней любви у человека еще не было сформировавшегося «я», индивидуальности, речи, личности, положения и т.д. Это не была любовь, и только потом, переживая себя, но не сознавая себя, замалчивая себя, поскольку осознание и проговаривание изнутри невозможно, она стала в нас древней любовью.
Это не просто объятие — это еще и влияние. Это слияние. Это тотальная рыхлость. Это, еще прежде непреодолимого влечения, единое тело (мать-дитя) — тело, которое протягивает свои члены и в то же время готовится, стремится к повторному слиянию; это и есть неизбежное поглощение.
Охотники на лосося дают точную версию древней любви: подобно рыбе-тотему, там, где ты был зачат, ты будешь нереститься, изойдешь икрой и умрешь. Откуда ты вышел, то тебя и поглотит. В сексуальность и смерть ведет одна и та же дверь.
История Нукарпятекака движется по кругу подобно тому, как завороженность принимает форму солнечного полукруга. Зубры эпохи палеолита вывихивают себе шею, чтобы увидеть, что они из себя извергают. Любовь — это контакт с непрерывностью. Когда заблудившийся находит утраченное, оно его поглощает.
У эскимосов общество дублирует нерестилище: и смерть стариков, и рождение детей — это коллективные решения. Можно убивать стариков, как только у них отобрали их имя (как только их лишили имени). Можно убивать детей при рождении, если им не дали имени. Сколько мертвецов, столько и свободных имен. Сколько имен, высвобожденных смертью, столько и живых от зари мира. Если новорожденных больше, чем свободных имен (если рождающихся детей больше, чем стариков в ожидании смерти), их бросают собакам (а они-то имеют имена, потому что с ними — как с охотниками: собаки лишними не бывают). Речь — это общество. Настоящий сказитель мифов — это группа, а не говорящий. Как раз запас имен (даже не подсчет членов группы) и производит отбор социальной группы, будь она человеческая или собачья.
Возможно, наслаждение удовлетворяет. Я в этом не уверен. Но оно никогда не насыщает желания до конца.
Следует неустанно подвергать вожделение саморазрушению: это дверь любви; это порог. Останавливаться перед неистовством, неразборчивостью, непрерывностью, интимностью. Следует блюсти рамки половых различий (ведь они — источник внешних различий) под защитой знака, произвольности, фрагментарности, независимости.
Не впадать в зависимость, в монизм, из которого мы вышли при рождении, в слияние, в завороженное состояние, в растворение, в молчание.
Любовь играет с огнем, потому что играет с объединением двоих — даже до того, как они друг друга идентифицируют. Любовь — это само-завораживатель. Двое влюбленных — это два любящих само-завораживателя. Но это еще и два самозавораживания, в глубине своей любви любящие собственную модель — объятие — упадок — смерть (их собственного зверя). Играть с огнем — это значит каждому играть со своим зверем, с матерью до того, как мы с ней разделились, с той, что была обитаема, поедаема, той, что поедала сама себя в нас, играть с регрессивным дородовым плотоядением, послеродовым высасыванием и хватанием. Играть с огнем — это играть с собой до себя, это хотеть внедриться, вселиться в вульву, которая нас вытолкнула. Вырваться — действие, противоположное внедрению. Изойти. Здоровье противоположно безумию, как рождение — вырождению.
Следствие I. Вот почему влюблены большинство женщин и далеко не все мужчины. Женщины в образе противоположного пола не находят места своего рождения.
Следствие II. Вот почему гомосексуальность чаще оказывается мужской, а не женской.
Следствие III. Чувственность, излучаемая каждым, не направлена ни на кого. К стыду каждого, за любовью прячется безымянное и приятное истечение, в котором вид безотчетно черпает захоронение и возрождение. Чтобы не сойти с ума, мы пытаемся его очеловечить. Чтобы не стать безумными, как цветы, когда они распускаются. Безумными, как морские черепахи, которые скапливаются на одном-единственном пляже, громоздясь друг на друга, затаптывая друг друга, накрывая одна другую своими панцирями. Безумными, как лосось, который хочет умереть лишь там, где родился, где он становится существом из прошлого, нерестясь именно там, где появился на свет в результате нереста прошлых-существ-из-прошлого; и из этого нереста родится новое путешествие, ошеломительное, потому что это странствие туда и обратно, то есть по кругу, подобно звездам, — по крайней мере тем из них, что не падают. Истина в одном. Мы протягиваем руки к нашим мертвым матерям. Но живой источник — более бурный, чем мертвое лицо, которое мы ставим на место этого стремительного чувственного и безличного истечения, покрывающего нас стыдом. Именно с этого момента мы порой замечаем, что безымянная общность более глубока, чем личное безумие, пытающееся ее замаскировать, — безумие, с которым любовь пытается себя отождествить, хотя на самом деле может только ему поддаться. Убийственная и навязчивая бессонница бродит по миру и стремится в древние и дальние земли, где не ступала нога человека.