М. согласилась совершить со мной паломничество, которое я задумал в начале зимы 1995 года. Когда мы прибыли в Китай, наша страсть к скитаниям и развившаяся благодаря ей тоска не имели себе равных. Я кашлял без передышки. Тогда я не харкал кровью. Напичканный антибиотиками, я был в великолепном состоянии. Я плавал в этом мире. Превратившись в призрак, то есть став неуязвимым, я прохожу на западе Пекина мимо скорбного жилища Цао Сюэциня[64], холодного, грязного, с разбитой стелой, с живым быком и ослом, ложем из замшелых кирпичей. Я прохожу мимо всего того, что меня поразило. Вот и лес провинции Хэнань. Мне сказали, что никто из иностранцев никогда еще в него не заходил, кроме одного японца, университетского преподавателя в период вторжения[65], который там и умер.
Мы заблудились в лесу провинции Хэнань.
Мы были в черном лимузине, не годившемся для расползшейся глины здешних дорог, в которой мы то и дело увязали. Из зарослей появлялись нагие крестьяне и приходили нам на помощь. Мы часами двигались по кругу. Шофер, переводчик и М. были бледны и напуганы. Шофер высказал свою просьбу — вернуться в Чженчжоу. Кашляя, я отверг его предложение. Подобно капитану Гаттерасу из иллюстрированной книги с большими картинками, тревожными и серыми, которую мой дед приказал переплести век назад, я склонялся к тому, чтобы неизменно двигаться на север.
Здесь я хочу отчитаться об опыте разрушения чар. Никогда еще никакое переживание не ошарашивало меня так, как это случилось перед могилой Чжуан-цзы[66], которую мы искали в лесу в кромешной тьме. Именно в селении Шанцю я понял кое-что о древнеримской тайне. Дальний Восток, упорная замкнутость и независимость сельскохозяйственной империи китайцев, сибирские и синтоистские ритуалы не раз позволяли мне проникнуть в суть охотничьего, а затем аграрного Рима, зажатого между этрусской и пунической властью. Именно в крошечной китайской неолитической деревушке я постиг тайный смысл слова de-siderium.
Прощай, завороженность. Здесь я испытал чувство меланхолического бессилия, которое примешивается к любому желанию. Крайнюю радость этого символического бессилия. Все становится неслиянным.
Суть прощания с желанием.
Буддизм превратил в радость то, из чего наше общество сделало образец для всех печалей, дав этому наименование депрессии. Для всех горестей — почти вплоть до самоистребления. Во всяком случае, до символического суицида (почитаемого на Дальнем Востоке как освободительный экстаз на грани сознания и жизни).
Деполяризация того, кто достиг полюса.
Заблудившись, машина въехала в настоящее селение. Мы направились в йамен. Чиновник корчится от смеха: он говорит, что мы непременно проезжали по лесу через селение Шанцю. Он садится в коричневый джип. Мы снова едем в лес.
День близится к концу.
Снова кабаны и черные свиньи, на поводках или привязанные к деревьям.
Снова глинобитные хижины, деревянные мостики через длинные и глубокие канавы и примыкающие к ним лужи.
Все погружено во тьму. Между верхушками деревьев мы различаем постепенно сгущающиеся тучи на золотисто-желтом небе. Обнаженные мужчины по трое или четверо тянут плуги по редким полянам.
В этом полумраке джип останавливается.
Холмик, прикрытый соломой: это могила моего учителя. Идет дождь. Откуда-то прибегают голые ребятишки, под дождем тянут нас за полы одежды. Старик из местных возвращается с кистью и склянкой с чернилами и протягивает их мне.
Я понимаю, что должен по его просьбе подписать длинный лист, который он разворачивает сверху донизу. Крестьяне растягивают длинное бумажное полотно во всю длину с севера на юг. Я устраиваюсь перед развернутой бумагой с запада на восток, хотя они не понимают, почему я встаю именно так, и мы совершаем круг, словно странные звезды на соломенном бугорке.
Старик держит чернильницу под дождем и кружится вместе с нами.
Между двумя приступами кашля под дождем я горизонтально пишу кистью.
Мэр очень серьезно спрашивает меня, что я написал. Я говорю, что высказал мертвому учителю почтение, которое испытываю по отношению к нему. По правде сказать, я Чарли Чаплин в этом Хэнане.
Наступила кромешная тьма.
Мы прибыли в другое селение, затерянное посреди леса. Льет как из ведра.
Детей несметное количество, несмотря на чудовищный ливень; они напирают на нас со всех сторон, на М. и на меня.
«Дитя деревни» — таков буквальный смысл названия Чжуан-цзы.
Чжуан — деревня.
Цзы — дитя.
Это паломничество — анекдот из Чжуан-цзы.
У меня появляется очень странное ощущение.
Темно.
Я ничего не вижу.
Ощущение самозванства, ощущение ночи полностью завладели мной. Ночь даже больше, чем нереальность.
Это родное селение Чжуан-цзы. Любая деревня — это деревня. Это Чжуан. Крошечная неолитическая деревня в лесу, ночь и дождь, который все усиливается.
Проливной дождь — и тут мне сообщают, что мы подъезжаем к улочке Чжуан-цзы. Волхвы Мельхиор и Бальтазар останавливаются. Они протягивают руку: они показывают мне овраг в лесу.
— Это улочка, где он жил в бедности, — говорят они.
Тополя. Каштаны. Разумеется, это улочка.
— Это была его улочка, — повторяют они.
По-прежнему идет дождь.
Прошло две тысячи триста лет.
А дождь все так же размывает овраг.
Я почтительно улыбаюсь. Я склоняюсь столько раз, сколько положено, но больше в это не верю. Я верю в инсценировку притчи, которая определенно смахивает на даосскую или, если уж говорить всю правду до конца, буддистскую.
Как бы то ни было, я уже давно вслепую иду по лесу. Я промок. Группа селян поворачивает назад, меня тянут за руку.
В этом втором селении, в лесной глуши провинции Хэнань, меня, промокшего до нитки, в темноте толкают в спину, затем внезапно хватают за руку, что-то крича мне в самое ухо. Прямо у моих ног мне показывают колодец Чжуан-цзы: он на уровне земли, круглый, диаметром тридцать-сорок сантиметров, обложенный старыми обожженными кирпичами, белеющими во тьме. Мы все освещены и почти ослеплены электрическим фонариком, который держит ассистент местного фотографа, прибывшего запечатлеть западного ученого, поклонника подозрительного философа — эгоиста, релятивиста, антиобщественника и парадоксалиста, прозываемого Чжуан-цзы. Тщетно я наклоняюсь: ночь, дождь застилает глаза, дна не различить. Мне хочется бросить сигарету, чтобы разглядеть, как блестит в глубине колодца темная вода. Мне хочется. Я не осмеливаюсь из необычайной боязни проявить себя нечестивцем перед всеми этими прекрасными лицами, улыбающимися и разглядывающими этого не-японца, который не плачет над черной ямой в ночном лесу.
Влечение — это разрушение чар. Внезапно крайности сглаживаются. Дикая тропка — это не улочка. Дыра — не колодец. Всякий центр мира затерян в глубине первобытного леса. Все в сердце тьмы. Поздно. Льет как из ведра. Мы снова садимся в машину. Нам предстоит опять пересечь лес по направлению к народной коммуне округа Цинь Лянь Ци. Трогаемся в путь. Но нам не удается сразу покинуть Сына Хижины, поскольку мы увязли. Дождь усилился и в одно мгновение переполнил канавы. Шофер просит нас выйти из машины через верх. Мы с М. скользим, падаем, помогаем себе руками. Поднимаемся, измазанные глиной, как голые и блестящие от воды ребятишки, которые окружают нас и смеются, несмотря на несчастья, изо всех сил стараясь быть вежливыми и помогая нам своими ручонками и криками. Дождь, ночь отмывают нас. Такая безумная экскурсия — это путешествие внутрь себя. Это шаманический путь, odos. Конечно, находится петух и несколько заляпанных глиной кур, которые с презрением разглядывают нас. Они старше ребятишек, схвативших нас за руки и тянущих под ливень.
Вот оно, мое ночное озарение: ошпаренное безразличие.
Ошпаривать — как подходит этот странный глагол (не такой уж странный, когда идет дождь) для перевода санскритского слова «нирвана».
В темноте свечи или короткие фитили масляных ламп светятся внутри глинобитных избушек.
Электричества нет; радио нет; телевидения нет; телефона нет; холодильника нет; проигрывателя нет. Никого внутри земляных домов. Все снаружи, под проливным дождем, окутанные ночью, со своими черными свиньями, серыми козами, мокрыми курами, голыми ребятишками, желтыми кукурузными початками.
Разрушение чар, обнажение, сглаживание крайностей связаны между собой. Они влекут за собой отторжение от общества того, кто отказался подчиниться. Они призывают избавление, которого он ждет.
Под дождем, в лесу, я хотел поклониться этой могиле, как древние египтяне — святыням Абидоса.
Но похоже, что ни кургана, ни стелы больше нет.
Возможно, их никогда и не было (старый анахорет предписал, чтобы его тело было положено среди ветвей дерева, а плоть досталась птицам).
Внезапно все это стало не важно.
Чтобы его почтить, мне было достаточно вдыхать воздух, который он вдыхал, и идти по той же пыли, где ходил он.
Скользить по грязи, где скользил он.
Я схватил руками нечто зыбкое. Я проник в поток. Я вошел в контакт с его смертью.
На месте того, что люди, желая угодить гостю и его пристрастиям, послушно называли следами пребывания учителя на земле, я обнаружил отсутствие полюса.