Влюбленные стремятся, отгородившись от остального мира, привязаться друг к другу самыми прочными, какие только возможны в этом мире, узами, не сравнимыми ни с какими семейными или общественными; во тьме, которая вырывается из сна и образа в бессонную ночь, они пытаются разыграть сцену объятий, в которой воспроизводят то, что привиделось им в ночных грезах. Женщина в этой сцене — Азиза. Они подменяют семейные и социальные узы взаимопроникновением наготы, сначала невидимой другим, затем в стороне от всех, скрывая свою подмену от чужих глаз, и наконец невидимые себе самим. Женщина в этой сцене — Клелия.
На клочке бумаги Клелия пишет Божьей Матери: «Мои глаза больше никогда не увидят его». Священник позволяет ей сжечь письмо на алтаре, а сам в это время служит молебен — во время проскомидии[86], в тот самый миг, когда освящает облатку (Communicantes in primis[87]): сжигая обет, его пересылают в другой мир.
Клелия должна сочетаться браком с маркизом Крешенци. Она заперлась во дворце Контарини. Фабрицио подкупает двоих слуг и представляется купцом из Турина, который якобы привез письма от ее отца. Слуга проводит его в апартаменты Клелии. Он поднимается по лестнице. Его бьет дрожь. Слуга отворяет дверь и исчезает: Клелия сидит перед столиком, освещенным единственной свечой. Увидев Фабрицио, она вскакивает, бежит, пытается скрыться в глубине гостиной, прячется за диваном.
Фабрицио бросается к столу — он хочет задуть стоящую на нем свечу.
Клелия выходит из своего укрытия, приближается к Фабрицио — и, к его величайшему изумлению, бросается к нему в объятия. В темноте они пять дней предаются любви.
Выйдя замуж и став маркизой Крешенци, в своем новом дворце Клелия по-прежнему — всегда в темноте, в оранжерее с замурованными окнами — отдается Фабрицио, от которого у нее рождается сын. Но влюбленному наскучивает мрак: он хочет видеть своего сына при свете. Клелия уступает. И вот все последние страницы романа освещены: умирает ребенок, умирает Клелия, умирает Фабрицио.
Миф о Клелии, придуманный Стендалем, заставляет меня вспомнить трагедию, написанную Софоклом об Антигоне.
Подспудный закон, которому подчинено общество, никогда не появляется на устах отдельного человека, к которому он относится.
Сокровенное слово, известное всему обществу, никогда не приходит на ум каждому из его членов; это умолчание и есть миф, а личное сознание находится в противоречии с этим непосредственным знанием.
Пульс и ритм дыхания произвольны: вот так же и социальная поляризация не подлежит выбору и не относится к сфере языка: ее источник — зоология, она древнее языка. Поляризация, не имеющая отношения к полу, генеалогическая, социальная, остается непостижимой и неосознанной. Всякое общество функционирует по умолчанию. Когда некая группа нос к носу сталкивается с проблемой, которую перед ней ставит какая-нибудь ее фобия, она нарекает эту проблему неписаным законом (у Софокла по-гречески nomos agraphos). Это письменный документ без письменности, который намертво врезан в душу группы (будь то инцест с матерью, будь то некрофилия, будь то колдовство, будь то зоофилия и т.д.). Плутарх поясняет это таким образом (Моралии, 83, 101): на то, что запрещает буква неписаного закона, запечатленная в глубине человеческой души, наложен не только запрет общества (то есть запрет, выраженный человеческим языком), но и запрет солнца. И дальше он пишет удивительную вещь: вот почему «неписаная буква возникает ночью во снах, но днем недоступна даже воображению».
Невообразимое не должно принимать форму видимых образов, которые искушали бы его подобно разным другим соблазнительным приманкам.
Таков клочок бумаги, сожженный Клелией на алтаре.
Сексуальность всегда будет неуместной, постыдной, алогичной, ненормальной, не то чтобы начисто лишенной смысла, но как бы вынесенной на грань сознания. Она всегда будет догуманной.
Это просто след — прежде всякого знака, до какого бы то ни было значения. Прошлое, которое невозможно разрушить. Эта невидимая буква — мужской половой член, который восстает от каждого сновидения. Невидимая разница в формах. Первая метаморфоза. Объятие двух тел, которые вздымаются и покрывают друг друга, есть первое слово живого. Это слово невидимо для тех, кто является его плодом, а его буквы — для тех, кто видит сны. Это невидимая сцена, в которой любовь черпает свое желание невидимости. Это образ, которого всегда недостает человечеству.
Следствие I. Постыдный акт возможен лишь под покровом тьмы и не может получить имени — потому что иначе он рискует проявиться прилюдно или под недреманным оком солнца. Скотоложству, к примеру, запрещено иметь образ, речь, символический знак, nomos и представать под солнцем.
Потому-то аргумент Плутарха немедленно наводит на мысль о зоофилии, замкнутой во тьме палеолитических пещер. Это еще не иконоборчество, как то, что замыслили впоследствии кельты, галлы, византийцы, мусульмане. Но это поползновение запереть образы во тьму. Это еще не попытка разбить икону, но это уже порыв укрыть неписаную букву от света, подальше от солнечного ока.
Следствие II. Придуманная Стендалем Клелия оживляет неписаный, невидимый, немыслимый закон Плутарха. Поскольку она отдается Фабрицио в темноте, объятий как бы нет. Ни тот ни другая не нарушают своих обязательств: именно возможность видеть ребенка освещает их и убивает всех троих (око солнца). Столь ошеломляющее завершение «Пармской обители» напоминает конец сказки про вампиров. Свет внезапно настигает чудовищ и безжалостно убивает их.
Следствие III. Ее губит заря.
Почему маркиза Клелия Крешенци отдается Фабрицио лишь под покровом абсолютной темноты?
Не потому, что ей стыдно, чтобы ее увидели во власти желания.
Если она осознала, что ее видно, ее самозабвение лишается всей своей ураганной бесформенности.
Лишь невидимость позволяет человеку целиком отдаться своим внутренним ощущениям и бросает душу на съедение чувствам.
Следствие IV. Стоит любви взять в свидетели посторонний взгляд, как она теряет свой беспокойный, жадный, алчный до другого (чистое alter) характер, который ее определяет. Начинает думать, как она выглядит, сдерживает бесстыдство, обдумывает жесты, страшится суждений со стороны — которые в конечном счете не слишком отличаются от взглядов. Показывая свою наготу, она принимает позу; теряя тайну, превращается в комедиантку или обманщицу; разоблачаясь, оформляет себя и, отказавшись от невидимости, начинает играть, как на сцене: то повернется в профиль, то аккуратно прикроется краем подвернувшегося под руку покрывала или веткой, протянувшей ей листву. Чувства подстерегают ее. Она пытается им противостоять, вспыхивает румянцем. Впрочем, любовь осветить невозможно; пожалуй, преувеличением было бы даже сказать, что она может светиться. Любовь способна лишь крепко сжать в объятиях, раздавив видимое. Все, что требует расстояния, размыкает это объятие.
Святая Люция вырывает себе глаза, чтобы отдаться жениху.
Клелия (во время своего превращения из Конти в Крешенци) разрушает миф о любви, которую питает к Фабрицио, гасит звезды, обрекая любовь на тьму.
Клелия не хочет видеть того, кто ее любит.
Следствие V. Бессознательное не любит сознания.
Клелия не хочет даже мельком увидеть тело, которым наслаждается. Наслаждаться и больше ничего не знать.
Человеческая сексуальность не любит яркого света — так вынашивание плода у живородящих происходит в темноте их утробы.
Наслаждение не любит освещения. Вспомним романы, мифы, фильмы. Главное, не рассказывайте мне, чем закончится! Молчите! Я не хочу знать, правда это или нет. НЕ РАССКАЗЫВАЙТЕ МНЕ КОНЕЦ!
Желание не знать. Страсть неведения. Экстаз и свет антагонистичны. Человек желает целиком принадлежать предмету своей любви и ни в коей мере не поддаваться размышлениям о нем — таково бессознательное.
Полному неведению (анти-любопытству) соответствует в качестве его противоположного полюса неутомимое душевное любопытство.
Такова история Психеи, сочиненная Апулеем в Карфагене в 160-е годы.
Подобно Фабрицио, Купидон всякий раз исчезал с первыми лучами зари. Душа-Психея горюет оттого, что не знает физического облика своего возлюбленного. (Physis переводится на греческий как fascinus, впрочем, именно в этом значении его употребляет греческий автор Лукий из Патр[88], которого Апулей переводит на латынь.) Психея говорит сестрам: «Со мной бывает так, что ночами ко мне приходит муж и весь он — только звук его голоса, кто он и каков — неясно мне (inserti statut), и света он бежит (lucifugam)».
Человеческая любовь, в противоположность животной сексуальности, боится света. Это одно из ограничивающих ее универсальных табу.
Психея вооружается закругленным лезвием, масляной лампой и котлом (чтобы скрыть переносную лампу). Однако слишком горячее масло из лампы обжигает руку ее мужа, и любовь (te vero fuga mea punivero) навсегда покидает их: обожженные руки превращаются в крылья. Купидон превращается в птицу и, не произнося ни слова, садится на ветвь кипариса перед окном спальни, где Психея заводит свои сетования.
Когда влюбленные покидают свои ночные тела, один усаживается вдалеке на ветку, а другая облокачивается на окно.
Любовь — это душа к душе.
Любовь творится в стороне от всех, подобно мысли, что творится в стороне от всех, подобно чтению, что творится в стороне от всех, подобно музыке, что постигается в тишине, подобно сновидению, что творится в темноте сна.
Почему я музыкант. Клелия говорит: «Открыть глаза — значит не чувствовать». Эрос говорит Психее: «Открыть глаза — значит потерять меня».
Истинный музыкант без колебаний скажет, что музыку нельзя слушать с открытыми глазами.
Следствие VI. Главное, внутриматочное повиновение отсылает к вынашиванию плода живородящими.
Слушание без голоса — это в то же время слушание без взгляда.
Чтобы познать мир, необходимо выйти из пещеры, но, выходя из пещеры, необходимо «открыть глаза как можно позже», как гласит одна индейская легенда об инициации.
Видимое и речь прерываются, следовательно, противостоят союзу двоих, а ласка непрерывна. Вот почему у людей любовь превращается в ночной союз.