Любовь — это отсутствие выбора. Любовь с первого взгляда — это завороженность ударом молнии, временное измерение которого — продолжительность вспышки.
Выбор среди женщин и мужчин касается только брака. Здесь решающий голос принадлежит обществу; более того, общество рождается в институте брака. Речь идет о функции. В наиболее древних формах мифа, аналогичного тому, который мы называем «Суд Париса», упоминаются три луны (новолуние, полная луна, луна на ущербе).
Затем мужчина должен выбрать между тремя женщинами (юной, в расцвете детородного возраста, старой).
И наконец, женщина должна выбрать между тремя мужчинами (мужем, сыном, братом).
Ханбури имеет возможность спасти жизнь лишь одного из троих стоящих перед ней мужчин. Она дрожит. Она поднимает глаза.
Сначала ее взгляд падает на мужа. Затем она смотрит на сына. Наконец на брата.
И все же она решает спасти брата.
Она объясняет свой выбор. Повернувшись к мужу, она берет его за руку и отпускает ее. Она говорит:
— Я могу соединиться с другим мужчиной.
Повернувшись к своему ребенку, она гладит его по щеке и говорит:
— Я могу выносить другого ребенка.
Повернувшись к брату, она говорит:
— Я не могу воскресить наших умерших родителей, чтобы заставить их зачать мне нового брата.
Так решила Ханбури, какого мужчину предпочесть.
Загадка содержит столько ответов, сколько пожелаешь.
Индийский ответ прекрасен. Женщина говорит: «Только с братом я могу говорить о прошедшей поре моего детства. Мужу всегда будет неведома та девочка, которой я была. Дитя, выношенное мною в моем чреве, мечтает только о том времени, которого я не увижу».
Какую женщину должен выбрать мужчина?
Гера — это домашний очаг, самая близкая женщина, мать, бабушка. Афина — это война, самая далекая женщина, экзогамная, девушка, захваченная силой. Афродита — женщина прекрасная, зрелая, плодовитая, полная, детородная. Та, кого доисторические авторы неправомерно называют Венерой, а американцы смехотворным именем Звезда.
Нам трудно представить, что, когда мы говорим об освобождении от чар, имеется в виду что-то вроде развенчания знаменитости.
Самые прекрасные мифы зловещи, потому что отдают предпочтение правой руке и будущему.
Группы разговаривают на языке, который сами изобретают, отмежевываясь от других групп. Языки никогда не бывают личным творчеством. Их употребление никогда не бывает индивидуально. Повествование на любом языке, а вслед за ним мифы, на нем основанные, никогда не говорят об отдельном человеке — всегда о группе; эта группа властвует над роженицей и вплетает свой голос в голос каждой матери, которая представляет себе, что ее новорожденный младенец уже говорит от лица этой группы: недаром же его черты повторяют черты отца и на него давит непререкаемый авторитет отца его матери, женщины, которая произвела его на свет.
Следует понять социологическую роль мифов, дающих предписания.
Повествователем мифов никогда не может быть один человек.
Это всегда группа.
Это всегда группа, пережившая охоту, которая формирует группы: охоту одной группы на другую (войну).
Любовь — это личный враг войны.
Для общества асоциальность (отшельничество) или общество двоих против всех (неженатая, бездетная, неприметная пара) — враги.
Любовь — это отношения между людьми, в которых общество не бывает посредником. Любовь есть внутренняя мысль, где коллективное «что люди скажут», докса[82] не фигурирует в качестве третьего лица. Потому-то с точки зрения всех мифов любовь представляет собой негативную сцену.
Любовь — это антиобщественная связь.
Главная мораль на свете: счастливой любви не бывает.
Само собой, это неправда: главная мораль никогда не бывает истиной. Или, вернее, общественная мораль противоположна правде отдельного человека. Общественная мораль изначальна. Она диктует каждому обновляющему и продолжающему ее элементу следующую заповедь: между людьми не может быть никакой связи, посредником или организатором которой не было бы общество.
Общество, которое изобретает или открывает свое собственное путешествие (мифическое, затем героическое, затем историческое, затем национальное и т.д.), мыслит любовь как испытание, из которого следует выйти победителем. (То есть поставить любовь на колени, сделав ее или смертельной, или невозможной, или несчастной.) Точно так же группа должна преодолеть на какое-то время свою прожорливость, чтобы сплотиться, сохраниться, функционировать, выжить, не только самовоспроизводясь, но и упрочивая генеалогические и иерархические связи, которыми не управляет биологическое воспроизведение. Трагический конец влюбленных был на протяжении тысячелетий единственным happy end для любой группы; ей всегда был предпочтительнее брак мужа и жены и чтобы вся родня и супруги пребывали в добром здравии, то есть чтобы коллективная стратификация была соблюдена.
Человеческая любовь — в противоположность любым формам сексуального насилия — не придает значения удачному выбору партнера, собственническому чувству, продолжительности связи, моногамной привязанности и верности.
Так определяли любовь доисторические люди. Такое объединение в пары наблюдается у приматов, у птиц, где оно связано с закреплением за собой партнера и с выкармливанием потомства.
Следует задаться вопросом о выборе партнера — но не по критериям, навязанным обществом, и вообще в обход всех мыслимых социальных соображений.
Любовь, которая рождается из невольной убийственной завороженности, разъединяет группу. В мифе о Парисе (греческом герое, олицетворяющем предпочтение в любви: люди пригласили его вершить суд после того, как об этом умоляли богини) нас трогает, что он — отвергнутое дитя, подкидыш, изгой общества, приговоренный к смерти обществом, в котором его отец — царь. Это человек, живущий вне общества, который выбирает антиобщественную связь (если отрешиться от того, что война, в противоположность тому, во что хотели верить древние греки, есть самая общественная человеческая деятельность из всех возможных).
Охота на себе подобного, ведущая к его убийству, свойственна человеческим сообществам.
Человеческое сообщество — единственное в мире живых существ, в котором нет запрета на убийство себе подобного.
Человеческая жестокость, в противоположность животной свирепости, — последствие освобождения от чар.
Аргумент I. Любовь моногамна, поскольку ее рождение мономорфно. Един отпечаток. Едино ее ошеломляющее давление. Едино прошлое.
Аргумент II. Любовь — это моногамная страсть, потому что различия между влюбленными только сексуальные.
Аргумент III. Ее рождение — это главное рождение. Этот вокальный и сексуальный гипноз не имеет конца. Когда любовь приходит к концу, она не разрушается. Любовь бесконечна. Ведь любовь — это рождение навсегда, пускай забудется лицо, увиденное впервые во время забытой встречи, и имя, пускай исчезнет язык, усвоенный с опозданием, и память, цепляющаяся за этот язык, как плющ за неровности в стене.
В этом случае любовь — моногамия, которая об этом не знает. Лицо, которого мы ищем, — это только ночь.
Странная мономорфия: сплошная ночь, и тело, которое было прежде этой ночи, и отсутствующий образ.
Любовь продолжает сплошную ночь, накладывая табу на то, что можно видеть глазами.
Во II веке до нашей эры жила Чжо Вэньцзюнь. Жила она в деревне и в возрасте семнадцати лет потеряла мужа. Она вернулась в город и вновь поселилась в доме отца, который был богатым купцом. Случилось, что этот последний как-то утром принимал у себя ищущего работу Сыму Сян-жу[83], двадцатилетнего, бедного, образованного ситариста. Чжо Вэньцзюнь просунула голову в дверь. И сразу отпрянула, потому что у отца кто-то был.
Еще не успев узнать имени, возраста, положения молодого человека, с первого взгляда она без памяти влюбляется в Сыму Сян-жу.
Они находят способ общаться между собой в течение дня. Она не может противиться влечению: вспоминая своего бывшего супруга, она берет в руку член Сымы Сян-жу, распускает свой пояс, раздвигает бедра и садится на него. Они привязываются друг к другу день ото дня все с большей страстью.
Чжо Вэньцзюнь просит Сыму Сян-жу, чтобы он все бросил и похитил ее. Он повинуется.
Молодая вдова не боится ни стыда (перед памятью покойного мужа), ни бедности (по сравнению с богатством отца). Она становится бедной торговкой спиртным.
Сыма Сян-жу ни в чем не отказывается от своих привычек. Он читает. Он поет.
В конце концов состарившегося отца Чжо Вэньцзюнь трогает постоянство любви, которую его дочь испытывает к ситаристу. Он женит их. Он дарует новой чете свое прощение. Дает им состояние. И тогда граждане города вешают отца.
В любой культуре, в любую эпоху любовь — это непреодолимое влечение, которое нарушает запрограммированный общественный обмен.
В Древнем Китае подчинение страстному чувству и слушание прекрасной музыки всегда связаны.
То, что древние римляне описали как fascination или fulguratio, древние китайцы обозначили как подчинение гибельному пению. В обоих случаях то же непреодолимое упоение. То же властное господство чистого Прошлого.
Нет разницы между музыкой и любовью: вслушиваясь в подлинное чувство, невозможно не лишиться разума.
Аргумент IV. Сексуальность никогда не говорит. Половые различия старше любого языка. Именно язык (общество) говорит за сексуальность, изобретает воображаемые приказы для того, что молчит, проповедует приятный или надежный выбор, зоологическое наслаждение, — фантазии о нем и его изображение потрясают культуру, которая тоже ведь есть порождение языка, объединяющего группу.
Никогда об асоциальной связи не говорят ни отшельник, ни изгнанник, ни подкидыш, ни влюбленные, но всегда общество, которое радуется своему существованию. Которое бесконечно любит себя, поскольку жаждет непрерывного самовоспроизведения.
Потому-то дискурс, властвующий над любовью, никогда не растет из нее, но происходит от общества-языка — иначе говоря, от того, что называют мифом.
Если миф определяет повествование, повествователем которого является общество, этот повествователь есть глубоко усвоенное тройное правило: внутреннее «что-скажут», внутренний форум для обществ в городе на агоре, аудиметр для нарциссических аудиовизуальных обществ. Этот миф (то есть религия, то есть общество-речь) запечатлевает в теле каждого при его рождении вместе с именем родственные связи, оси времени (прежде всего предков и потомков), пространства и завета, оси воздействия между поколениями и полами, оси наследования и присвоения имущества, должностей, положений, отношений.
Все отношения, не только половые, в некотором роде просеяны через исходное сексуальное сито, которое воспроизводит общество, пускай даже никто из его членов никогда не имеет об этом истинного или хотя бы неопровержимого представления.
Там, где жизнь, входя через широко распахнутую двустворчатую дверь (гетеросексуальность репродуктивного объятия и личная смерть), хотела освежить, обновить, разнообразить виды, общество хочет воспроизвести, повторить, гомогенизировать, отождествить, патриотизировать, укоренить.
Аргумент V. Всё есть секс. Всё есть политика. Всё есть речь. Всё есть родство. Эти четыре предложения выражают совершенно одно и то же. Все эти четыре правдивые формулы намекают на человеческое сексуально-смертельно-неотенично-возвышенное глубокое влияние.
<…>
Аргумент VI. Можно дать определение человеку: сексуальность, подчиненная группе и языку.
Любовь — это бунт.
Любовь гордо отвергает стремление человеческих сообществ держаться подальше от той сексуальности, которая имеет хождение в животном мире, — по крайней мере такой она кажется людям.
Любовь — это то, к чему человеческое общество применяет санкции.
С точки зрения всех других обществ приматов, человеческое общество определяется как животное общество, пожертвовавшее частью своей сексуальности в пользу общественного блага.
Ребенок всегда в большей или меньшей степени предок по отношению к своим родителям, поскольку член его отца готовит ему место в завораживающем теле его матери, в свою очередь завороженной его собственным отцом.