Придя на работу первым, Манукянц встретил заведующего отделом Клепанова.
— Ну что ж, товарищ полковник, вам предоставляется возможность на практике подтвердить свое желание помогать людям! — хлопнув Манукянца по плечу, заявил тот.
— Н-да, — неопределенно протянул Манукянц.
— Честно говоря, — Клепанов раскрыл портсигар, протянул Манукянцу, тот отрицательно покачал головой, — мне как-то неудобно…
— Что?
— Говорю, неудобно: я-то ведь всего лишь рядовой, к тому же необученный и вообще запас второй категории, а вы — два просвета и три большие звездочки на плечах…
Рубен Тигранович не нашелся что ответить и только спросил:
— Где мой стол?
— Вот, пожалуйста, — подводя Манукянца к окну, показал Клепанов, — у самого окна, по соседству с солнышком, так что и светлее и теплее будет. Ну, как говорится, с прибытием. Устраивайтесь, очищайте стол своего предшественника… Не повезло человеку…
— А что с ним? — спросил Манукянц.
— Да, да, — рассеянно ответил Клепанов, — не повезло — посадили. Словом, чувствуйте себя своим в нашем маленьком коллективе.
Минут через десять начали появляться и другие сотрудники отдела. Каждый из них подходил к Манукянцу и с достоинством представлялся, после чего усаживался за свой стол, выдвигал ящик, доставал разного цвета папки и углублялся в работу…
В конце первого рабочего дня, когда Манукянц закрыл на ключ ящик стола и собрался со всеми попрощаться, из-за перегородки вышел Клепанов, не говоря ни слова, взял Рубена Тиграновича под руку и повел в соседнюю комнату.
Манукянц увидел стол, покрытый скатертью, на котором стояло несколько бутылок вина и закуска: яблоки, печенье, домашнего засола огурцы, маринованные грибы, колбаса и большое блюдо с дымящейся картошкой.
В комнату тихо вошли остальные сослуживцы. Они смотрели на Манукянца и молча улыбались. Рубен Тигранович был смущен и тронут.
— У нас, дорогой Рубен Тигранович, — начал Клепанов, держа в руке налитый до краев стакан вина, — существует старый обычай: принимать нового человека в свой коллектив с хлебом-солью и… хорошим сладким вином! Ваше здоровье, коллега!
Так началась «штатская жизнь» полковника в отставке Рубена Тиграновича Манукянца. Казалось, она не сулила ему ни бед, ни огорчений, ничего, кроме чувства отлично выполняемого долга.
Прошел месяц. За это время Рубен Тигранович освоил нехитрую, но заковыристую технологию выдачи смотровых и ордеров. Как ни странно, но люди, которые приходили в отдел с явным намерением «стукнуть кулаком по столу», уходили домой умиротворенные, успокоившиеся. И причиной тому был не кто иной, как Манукянц. Сослуживцы с явной и тайной завистью следили за ним, даже переставали писать или читать, когда Манукянц беседовал с очередным посетителем. Рубен Тигранович разговаривал почти всегда в одном тоне. Но в этом «почти», пожалуй, и заключался секрет того, почему люди уходили из отдела довольными. Да, тон был один, но в одном случае Манукянц сочувственно кивал собеседнику головой, в другом — рассказывал веселую байку, и человек невольно начинал улыбаться, в третьем — без всякой дипломатии объявлял, что просьба удовлетворена быть не может потому, что она (всего-навсего) незаконна. И тут же вместе с посетителем внимательно и медленно прочитывал то или иное положение. И пришедший понимал, что не этот пожилой человек с глубокими черными глазами не хочет помочь ему, а сам он, проситель, собирался сделать что-то не так, не по закону…
Он умел разговаривать и с начальством, умел добиваться своего. Возможно, имело значение то обстоятельство, что почти все в райисполкоме узнали о военном прошлом Манукянца, о его комиссарской биографии.
Когда Рубен Тигранович «скакал выше головы», Клепанов никак не реагировал, не делал ему упреков, не повышал голоса — короче, «не ставил на место»; только однажды как бы между прочим бросил фразу: «Интересно, а с министром обороны вы бы смогли так же разговаривать, как с председателем райисполкома?»
Дни текли размеренно, без суеты; домой Манукянц возвращался почти всегда в одно и то же время. Спал крепко и почти без сновидений… Однако ж довольно быстро все изменилось…
Вечером, во время дежурства Павла Колодникова, «Скорая помощь» доставила студентку Нину Боярышникову, сбитую электричкой. Когда ее везли по коридору, Павел невольно отвернулся: так неестественно красиво было белое, бескровное полудетское лицо девушки — и так нелепо, уродливо выпирала из-под простыни раздробленная и вывернутая нога на плоской платформе каталки!
Девушку отвезли в операционную, а Павел тут же разыскал в ординаторской Крупину, задыхаясь и отводя глаза, попросил помочь ему при операции: на себя он не очень надеялся, весь день был какой-то неудачный, обидный.
Тамара Савельевна только ахнула, осмотрев пострадавшую, и кинулась к телефону — вызывать Кулагина… Непрерывно переливали кровь, обрабатывали жуткие, зияющие раны, но так и не приступили к основному — к ампутации: не решились без профессора.
Когда Кулагин, проклиная все на свете, с поднятыми перед собой стерильными руками и в маске подошел к столу, его неприятно и странно поразили не вид изуродованного тела, не розовые пористые обломки торчащих костей, а бледный, слишком высокий и выпуклый, весь в измороси пота лоб Тамары Савельевны, ее испуганные глаза над марлевой маской.
— Отдохните! — резко сказал он. — Мне поможет Колодников.
И, видя, что Крупина не уходит, заспешил, решительно оттесняя ее от стола… Но она не ушла — только вытерла лоб ватным тампоном.
— Надо было начинать без меня!.. Можем не успеть, пульс слабый. О чем вы думали тут?!
Колодников потупился, уронил зажим, зачем-то стал поднимать его. И тут Сергей Сергеевич с ужасающей ясностью подумал о такой простой и такой недоступной прежде для его сознания истине: «Ведь это же я!.. Я сам отучил их принимать решения. Я давал нагоняи за самовольные назначения, увольнял за операции, произведенные без моего ведома и согласия! Чего же я хочу? Расхлебывай кашу, профессор! Сам заварил, сам!..»
Операция продолжалась больше часа. Кулагин не переставал удивляться, что девушка все еще живет, «Вот она, молодость, — горько думал он, — сильная, живучая, но так трагически искалеченная!.. Меня бы на ее место — так и дух вон».
Дважды Нина находилась в состоянии клинической смерти, и дважды ей возвращали жизнь. Все вместе: врачи, медицинские сестры, наркотизаторы. Девять человек и вся возможная и невозможная аппаратура.
…У Крупиной от усталости и нервного напряжения кружилась голова: за три года отвыкла от этого ежедневного операционного ритма. Она искоса поглядывала на Кулагина и видела точные, предельно экономные движения его рук, пальцев, его спокойные глаза.
И хотя ее руки делали то же самое, в сию минуту Тамаре казалось, что оперирует только он один — профессор Кулагин, человек, который, собственно, и сделал ее хирургом. Чего стоила ее ученая степень доктора медицинских наук в сравнении с его мастерством и опытом?..
После операции Кулагин пригласил хирургов к себе в кабинет.
— Сядем. И помолчим, — сказал он.
Табачный дым нехотя уплывал в открытую форточку. Кулагин проследил его движение и тихо обронил:
— Скверно… Очень скверно делать такую гнуснейшую операцию…
Крупина только вздохнула, а Колодников потер лоб и растерянно спросил:
— А что было делать, профессор?
— Сколько лет держу нож в руках, — продолжал Кулагин, словно не слыша слов Колодникова, — и постоянно негодую, когда приходится удалять конечность. Никак не могу смириться с этим. Прямо-таки какое-то раздвоение личности, черт возьми!..
— Вы сказали, раздвоение личности? — переспросила Крупина.
— Да, — резко повторил Кулагин и поднялся. — Понимаю, что операция неизбежна, диктуется здравым смыслом, а тут появляется чувство отчуждения от самого себя.
— А не милосерднее было бы, если бы она не выжила? — выпалил Колодников.
Собственно, он сказал то, о чем думал давно. Эта мысль мучила его во время работы в НИИ, да и в годы студенчества. Колодников стажировался тогда на «Скорой» и видел страдания людей, умирающих от тяжелых ранений и травм; людей, которым никто и ничто уже не могли помочь. Он, Павел Колодников, вместе с бригадой, в которую входил, мчался на помощь к этим людям, утром ли, днем ли, вечером ли, ночью ли; их белая «Волга» будила городские улицы воем, они спешили на помощь страдающим людям, но так ли уж часто могли действительно оказать ее… Порой они приезжали, когда человек еще жил; бывало, опаздывали, потому что смерть опережала.
В такие минуты Колодников чувствовал себя столь же бессильным, сколь бывает бессилен человек, во сне летящий в глубокую пропасть, когда у него нет возможности изменить, замедлить или прервать свой страшный полет. Но там можно проснуться, и кошмар исчезнет. А в реальности?..
— Что же вы предлагаете? — Кулагин рассеянно посмотрел на молодого человека. — Как вы себе это представляете? Ну смелее, говорите!
Теперь и Крупина взглянула на Колодникова. Он машинально расстегнул и застегнул ворот рубашки, ответил, глядя куда-то в сторону:
— Ну… это не столь сложно!..
— Отличная идея! Прогрессивная! — нервно потер руки Кулагин. — Выходит, лишать эту девочку жизни? Не оказывать полноценной помощи? Но она человек!
— Обрубок, — тихо сказал Колодников.
— Пока мыслит, — человек! — сердито прикрикнул на него Кулагин.
Колодников вдруг занервничал. Он жалел, что затеял этот спор. Вовсе не потому, что спорил с с а м и м Кулагиным, нет, по другой причине. Он подумал, что не имеет никакого права — ни физического, ни нравственного — спорить с е й ч а с с этими двумя людьми. Только что они спасли жизнь человеку. А что делал он? Следил, как в р а ч у ю т два мастера. Он внезапно показался себе тем зрителем в театре, который с умным видом может разругать любой спектакль, найдя тысячу, как ему представляется, доводов, но пригласи его самого на сцену, так ведь сам он и шага не сделает по ней!
Колодникову захотелось встать и немедленно уйти. А между тем он продолжал доказывать:
— Согласитесь, профессор, на одной жалости не проживешь.
— Согласен, — кивнул Кулагин.
— Кому она будет нужна, эта девочка?
— Матери, — ответила Крупина. — Вы ее спросите, согласится она лишать дочь-калеку жизни?.. И людям… Человечеству!
Крупина подняла тяжелый взгляд и в упор посмотрела на этого маленького человека с большой, непропорциональной головой. Колодников даже сжался под ее взглядом.
— Между прочим, — уже мягче сказала Крупина, — я сама много раз задавала себе подобные вопросы. Раньше… В отношении других наших мучеников.
— Раковых, наверное? — уточнил Колодников.
— Не только. Есть и психические, и с уродствами после болезней, да мало ли!.. Как по-вашему, кто больше испытывает страданий: они или их родные? Ах, Павел Афанасьевич, легко нам задавать вопросы… Но чтобы понять страдающего человека, нужно погрузиться хотя бы на секунду в его мир… Хотите, я дам вам дружеский совет?
— Какой?
— Подойдите через некоторое время к этой девушке, к Нине Боярышниковой, которой сегодня мы спасли жизнь, сделав при этом калекой, обрубком, как вы сказали…
— Зачем? — наморщил лоб Колодников.
— Возможно, она скажет вам, что хочет умереть и… Да, да, она согласится с вами, что ей лучше было бы умереть. Так вот, если вы врач, заставьте ее захотеть жить, заставьте ее поверить в жизнь. А если не сможете, тогда уходите из медицины!
Колодников напряженно глядел на Крупину, потом сказал:
— Я должен это понимать так, что вы сможете ее заставить?
— Увы, — взгляд Крупиной скользил мимо него, — я в этом не убеждена. Я понимаю, почему вы спросили и о чем думаете… И тем не менее я не уйду из медицины и буду завтра, и послезавтра, и через неделю, и через месяц, и потом, и потом оперировать людей, чтобы спасать им жизнь даже ценой их постоянных страданий в будущем. И может быть, когда-нибудь они поймут, зачем я спасла им жизнь, и согласятся со мной. Что поделаешь, Павел Афанасьевич, таков наш удел… Таково и счастье наше.