НОВАЯ ОППОЗИЦИЯ

Хотел того де Голль или нет, но его подножка оказалась роковой для встречи большой четверки. Затяжка с ее проведением позволила консолидироваться тем силам в Советском Союзе да и на Западе, которые совсем не желали ей успеха и с подозрением встретили советско-американский «сговор».

С самого начала в Москве отношение к поездке Хрущева в Америку было далеко не однозначным. Советская пресса не в счет. Отрабатывая социальный заказ, она дружно — кто искренне, а кто нет — пела хвалу духу Кэмп-Дэвида. Но совсем не отражала того, что думали на сей счет в политических сферах.

Да, в массе простых людей улучшение отношений с США, разрядка напряженности встречались с надеждой. Но сталинисты открыто выражали недовольство тем, что «простак» Хрущев попался на удочку американцев: империализм не изменился и по-прежнему угрожает войной. Об этом довольно откровенно говорили на Старой площади, улице Фрунзе и на Лубянке. Даже на Смоленской площади немало дипломатов сетовало на отход от «принципиальных позиций». Правда, все это больше походило на старческое брюзжание и серьезного значения ему сначала не придавалось.

Однако поздней осенью 1959 года в Москву приехал в отпуск посол Меньшиков. Это был тертый калач, прошедший через огонь, воду и медные трубы кремлевских горнил. При Сталине был министром внешней торговли. Поэтому нос по ветру держать умел. Побегав по московским знакомцам в ЦК и КГБ, Меньшиков стал вести линию, которую можно было охарактеризовать примерно так: посольство СССР в США предупреждает: за последнее время в Вашингтоне появилась новая коварная формула — проводить переговоры до бесконечности. Таким способом там собираются отложить решение спорных международных проблем, избегая при этом чрезмерного обострения отношении.

Ни Кэмп-Дэвид, ни Хрущев прямо не назывались. Но всем было ясно, откуда и куда дует пока еще легкий ветерок.

Самое интересное, что Громыко, человек архилояльный и архиосторожный, поставил доклад Меньшикова на коллегии Министерства иностранных дел. В торце огромного стола, покрытого зеленым сукном, восседал Андрей Андреевич. Лицо у него было каменное — ни улыбкой, ни движением глаз он не выдавал своего отношения к происходящему. Позади него, недобро прищурившись, наблюдал за коллегией деревянный Ильич в виде барельефа во всю стену. А на трибуне, слева от министра, горячился Меньшиков. Всем знакомой улыбки на его лице на этот раз не было.

— По мнению посольства, — говорил он, — главная польза для США от переговоров в Кэмп-Дэвиде заключается в том, что на время приостановлен обостренный воспалительный процесс в вопросе о Западном Берлине. Однако основные проблемы, разделяющие Восток и Запад, неразрешимы. Поэтому серия совещаний в верхах должна, по замыслу американцев, попросту оттянуть время. Такой точки зрения придерживается и сам президент Эйзенхауэр.

Это была совершенно новая интерпретация Кэмп-Дэвида, которая разительно отличалась от всего того, по писала советская пресса. Поэтому коллегия слушала его с предельным вниманием.

— А тем временем, — продолжал Меньшиков, — в Вашингтоне разрабатывается новая антисоветская и антисоциалистическая стратегия. Согласно ей серия бесплодных переговоров послужит прикрытием для развертывания гонки стратегических вооружений в США, позволит получить существенное преимущество в баллистических ядерных ракетах, изменить в пользу Запада баланс военных сил и преодолеть период неуверенности в военной мощи США.

Но как быть тогда с предстоящей встречей большой четверки, которой так добивается Хрущев? Как быть с предстоящим ответным визитом Эйзенхауэра в Советский Союз? Эти и другие бесчисленные вопросы неизбежно приходили в голову всем, кто слушал Меньшикова.

— Но главное даже не в этом, — пророчествовал Меньшиков. — В правящих кругах США считают, что разрядка международной напряженности может способствовать эволюции Советского Союза в сторону капитализма. Там надеются, что повышение жизненного уровня, рост образования в советской стране создадут благоприятные возможности для распространения буржуазных идей.

Все стало ясно. Это была если не прямая, то слегка завуалированная линия против курса на улучшение отношений с Западом. И формулировал ее тот, кто в первую очередь должен был ее проводить, — советский посол в США. После доклада Меньшикова Громыко бесстрастно произнес:

— Надо во всем разобраться.

В МИДе поначалу не придали особого значения докладу Меньшикова на коллегии. Он считался послом слабым — за все время работы серьезных аналитических телеграмм от него не поступало — так, текущая информация, да и то по мелочам.

Зато он был мастаком до хлестких прозвищ, которыми налево и направо одарял своих американских (да и, наверное, советских) коллег. Его депеши из Вашингтона были сплошь усеяны такими перлами. Порой даже трудно было понять, что ты читаешь — телеграмму посла или хлесткую статью из «Литературной газеты».

Тем не менее предупреждение о «бесконечных переговорах» было брошено на чашу политических страстей. Мидовские мудрецы прикинули и пришли к выводу, что до всего этого не сам Меньшиков додумался, а выудил в кабинетах на Старой площади и на Лубянке. Но, как говорится, у вас одно начальство, а у нас другое.

Однако через пару-тройку недель Громыко вызвал группу своих речевиков и сказал:

— Подготовьте мою речь на сессии Верховного Совета СССР в январе. Надо поддержать сокращение войск, которое предложит Никита Сергеевич. Одновременно подчеркните значение всеобщего и полного разоружения. В этом контексте поставить вопрос: не существует ли у западных держав намерения вести курс на бесконечное затягивание переговоров по разоружению. Тут надо иронию подпустить: мол, в архивах МИДа лежат целые горы стенограмм и документов, оставшихся от Лиги Наций. Ими можно выложить все Садовое кольцо в Москве. Но какой толк? Бумаги было переведено уйма, но вот ни одна армия не была сокращена ни на одного солдата.

Речь ему написали, но из окончательного варианта Громыко тщательно вычеркнул все упоминания о Кэмп-Дэвиде и поездке Хрущева в Америку. Для его ближайшего окружения это был сигнал: подули новые ветры и Андрей Андреевич подстраховывается.

В Вашингтоне ситуация после визита Хрущева была также не простой. Там были свои ястребы, которые сочли проявлением слабости и безволия согласие Эйзенхауэра на встречу в верхах и его готовность к поиску компромисса по германской проблеме и Западному Берлину. Правда, Эйзенхауэр и ухом не повел.

Но, когда в Бонне узнали о результатах Кэмп-Дэвида, Аденауэр устроил истерику: никаких подвижек по германской проблеме, никакого изменения статус-кво в Берлине. Объединение — только путем свободных выборов.

Из Парижа тоже доносилось ворчание. Франция хотя и смотрела косо на германское объединение, но с еще большим подозрением относилась к самому факту советско-американских переговоров по Германии. Только британский премьер поддержал Эйзенхауэра.

Тем не менее президент не менял своих взглядов. 1 октября 1959 года, то есть через несколько дней после отъезда Хрущева, он сказал своему советнику по национальной безопасности Гордону Грею:

— Нужно найти способ образования своего рода свободного города — Западного Берлина, который мог бы стать как бы частью Западной Германии. От ООН потребовалось бы тогда быть стороной, гарантирующей свободу, надежность и безопасность города, который имел бы невооруженный статус, за исключением разве что полицейских сил. Наступит время и, возможно, весьма скоро, когда нам просто придется убрать оттуда наши войска.

Однако это была не американская, а личная позиция Эйзенхауэра. И он не собирался убеждать немцев, а тем более навязывать им свою точку зрения. Президент знал, что Бонн проявляет все большую твердость, а Аденауэр становится все менее сговорчивым. А раз так, то какой смысл вести переговоры с русскими?

22 октября в беседе с Гертером он сказал, что не хочет оказывать давления на Западную Германию. Заключить сделку с Хрущевым он мог, но союзники не одобрили бы его действий.

Что же делать? Госсекретарь предложил потянуть время. Но Эйзенхауэр только покачал головой:

— Русские не будут столь щедрыми. Восточные немцы способны остановить все экономические связи с Западным Берлином. Они могут сделать так, что этот город повиснет на нас мертвым грузом. Западный мир сделал ошибку в сорок четвертом — сорок пятом годах, и сейчас надо найти способ, как заплатить за нее.

Тем не менее он считал себя связанным вето Аденауэра. Незадолго до намечающегося саммита он сказал:

— Поскольку позиция канцлера Аденауэра является столь негибкой, я вижу мало прока в обсуждении различных вариантов объединения Германии, равно как и решений по Берлину.

В общем, Аденауэр помешал выработке компромисса, которого так хотел Хрущев и к которому в целом был готов Эйзенхауэр. Семь месяцев, с октября 1959 года по май 1960 года, отведенные для подготовки саммита, были потрачены впустую, над ним нависла угроза превратиться в пустышку. Даже американские военные стали бить тревогу. Провал встречи большой четверки станет прологом к подписанию мирного договора с восточными немцами и вызовет непредсказуемую лавину изменений, которая может даже привести к войне.

Эйзенхауэр тоже ворчал, что немцы связали ему руки. Но он не терял надежду, что в Париже дело образуется само собой. Никто из глав государств не хочет провала, и какой-нибудь компромисс в конце концов удастся найти. Тем более что и американская и советская позиции открывают возможности для этого.

В Москве знали, в основном через Бонн, что немцы идут напролом в германском вопросе, а американцы отступают. Западногерманский посол в Москве каждый вечер диктовал отчет о событиях прошедшего дня, в том числе и о своей переписке с Бонном. Возможно, он делал заготовки к мемуарам, но не подозревал, что диктует их прямо в микрофоны КГБ. Самые интересные места из этого дневника через несколько часов ложились на стол к Хрущеву, и он с любопытством их читал.

Да и в самом Бонне у КГБ были весьма надежные источники. Первый среди них — Хайнц Фельфе, который в 1958 году возглавил в западногерманской разведслужбе БНД отдел контрразведки, занимавшейся Советским Союзом.

Их информацию читал в Москве не только Хрущев, но и его противники в Президиуме ЦК. И она давала им сильные доводы для утверждения, что хрущевская политика разрядки и мирного урегулирования с Германией построена на песке.

Но это бы еще полбеды. Беда была в том, что у Хрущева не сложились отношения с армией. В газете «Известия» Аджубей поместил веселую карикатуру: бесконечный строй солдат, а перед ним — довольный, улыбающийся Хрущев. Он командует:

— Каждый третий, выходи!

Но эта шутка едва ли могла развеселить военных. Ладно еще солдат. Им все равно демобилизовываться — не в этом году, так в следующем. Но вот 250 тысячам офицеров и генералов, которым предстояло уйти в отставку и искать работу, было не до смеха.

Недовольство высказывала и милиция. Решение Хрущева упразднить общесоюзное Министерство внутренних дел лишило ее многих привилегий, которые раньше приравнивали милицейскую службу к армейской.

В ЦК и в газеты посыпался град писем. Одни жаловались на трудности с трудоустройством и жильем. Другие писали, что не могут без слез видеть, как режут на металлолом новенькие, почти готовые крейсеры, как сворачивается производство танков на Кировском заводе в Ленинграде. И практически во всех письмах горький укор — сокращение наносит ущерб нашей безопасности. Оно затруднит поддержку национально-освободительного движения во всем мире.

В 1959 году, например, в секретариат ООН в Женеве, который обслуживал переговоры по прекращению испытаний ядерного оружия, вдруг начал поступать поток писем от жителей Новгородской области с гневными требованиями запретить ядерные взрывы. Письма шли тысячами. Их писали рабочие, служащие, школьники, колхозники. Секретариат был в растерянности: почему только из Новгородской области? Почему не из Псковской, Ленинградской и сотни других областей Советского Союза?

А советские работники секретариата только посмеивались. Они-то знали: взбрело в голову какому-нибудь секретарю Новгородского обкома поставить на повестку дня борьбу за мир во вверенной ему области, вот и пошел поток писем. Потом он так же неожиданно и враз прекратился — кампания завершилась…

Хрущеву пришлось даже прибегнуть к крутым мерам. В апреле были освобождены от занимаемых должностей Главком Вооруженных Сил Варшавского Договора маршал Конев и начальник Генерального штаба маршал Соколовский. Оба они на январской сессии Верховного Совета отказались поддержать предложения Хрущева о сокращении вооруженных сил.

На их место были назначены маршалы Гречко и Захаров, близкие Хрущеву и публично поддерживавшие проводимую им реформу армии. Но было хорошо известно, что в международных делах, в вопросах разрядки и разоружения и они занимали крайне жесткие позиции.

Разногласия в армейской среде зашли настолько далеко, что маршал Малиновский опубликовал в «Красной звезде» большую статью, в которой военным строго напоминалось о руководящей и направляющей рати партии. В ней упоминалась судьба маршала Жукова, «пытавшегося вывести армию из-под контроля партии». А чтобы всем было ясно, что это не очередная политическая кампания, Малиновский объявил о проведении в мае специального совещания секретарей армейских первичных организаций. Оно было проведено — так уж совпало — в самые напряженные дни 11–14 мая в Кремле.

В феврале 1960 года в Москве с частным визитом объявился давний знакомец Хрущева Генри Кэбот Лодж, который сопровождал его в поездке по Америке. И на этот раз Лодж приехал по рекомендации президента понюхать, какие ветры дуют за кремлевскими стенами.

Хрущев принял Лоджа приветливо, как старого друга. Хлопал по плечу, жал руку, но вопреки обычаю больше помалкивал, а сам слушал. Только сказал:

— Сейчас самый горячий вопрос — это Берлин. Если США приедут на парижский саммит с доброй волей, а не будут плясать под дудку Аденауэра, то там можно решить все проблемы без потери лица для какой-либо из сторон. Но если не будет соглашения по Германии, советско-американские отношения ухудшатся.

Лодж долго и пространно говорил, что на «горячей плите» сейчас варится много проблем. И не надо серьезно относиться к речам, которые произносятся в эти дни в Америке, — там идет избирательная кампания. Мало ли что говорится в пылу предвыборных баталий. Пусть даже Никсоном и другими высокими лицами.

Но на предстоящем саммите, подчеркнул Лодж, нельзя занимать позицию «все или ничего». Весь мир ждет, что Париж будет началом в серии встреч руководителей четырех держав. Поэтому нельзя допустить провала, который бы убил саму возможность проведения таких встреч в дальнейшем. Тут Лодж попросил переводчика быть очень внимательным и точно перевести то, что он сейчас скажет:

— В предвыборные годы США всегда обладают минимальной гибкостью для проведения внешней политики. Но то, что трудно или даже невозможно сделать в пятьдесят втором, пятьдесят шестом или шестидесятом годах, часто вполне возможно достичь в пятьдесят третьем, пятьдесят седьмом или в шестьдесят первом годах.

Хрущев промолчал. Но потом комментировал это откровение Лоджа весьма кисло:

— Похоже, американцы действительно приедут в Париж с пустыми руками. А чтобы задобрить нас, как тому ослу, морковку показывают — пусть, мол, бежит вперед…

В МИДе этот разговор вызвал настоящий шок: так что же, значит, прав был Меньшиков?

Намеченный визит Хрущева во Францию пришлось отложить: он заболел — простудился и просто устал после напряженной поездки по жарким странам. Пресса, естественно, не поверила. Болезнь тут же была объявлена дипломатической. С одной стороны, говорилось, что это — выражение недовольства сближением Франции с ФРГ. С другой — демонстрация озабоченности неуступчивой позицией Запада по Берлину. Но Никита Сергеевич действительно заболел и пролежал в постели дня три.

Визит начался 23 марта 1960 года. Переговоры проходили в Рамбуйе, где оба лидера прогуливались по парку или же беседовали в старинном замке. Любопытно они выглядели со стороны. Высокий, с военной выправкой аристократ и низенький толстяк-крестьянин. Де Голль делал шаг, а Хрущеву приходилось — два. Ну, прямо как знаменитые клоуны Пат и Паташон.

Хрущев, как только мог, живописал историческую близость России и Франции, теплоту и сердечность их отношений. При этом сетовал на опасность реваншизма и милитаризма, которые поднимают голову в Германии. Вспоминал, что именно с ними России и Франции приходилось воевать не на жизнь, а на смерть. Правда, времена сейчас не те, но вот все согласны решать германскую проблему путем переговоров, а Аденауэр против. Он старый и упрямый человек и, наверное, поэтому не хочет никаких изменений в европейском статус-кво.

Однако де Голль на все эти в общем-то примитивные уловки Хрущева не реагировал. Большей частью величественно молчал или туманно говорил о солидарности Запада.

Совершенно неожиданно удача улыбнулась Хрущеву с той стороны, о которой он и не мечтал. 25 марта, когда он начал расписывать прелести своего плана всеобщего и полного разоружения, де Голль неожиданно, но, как всегда, раздумчиво и веско сказал:

— Такое разоружение надо начинать с уничтожения средств доставки ядерного оружия: ракет и самолетов, способных нести ядерные заряды.

И хотя Зорин лихорадочно писал Хрущеву записки, что соглашаться с этим никак нельзя потому, что французы хотят лишить нас оружия, каким сами не обладают, Хрущев обрадовался и тут же согласился. Еще бы, в первый раз хоть кто-то согласился с его планом всеобщего разоружения.

— Проблему разоружения, — сказал он де Голлю, — можно решить двумя путями: или наши западные партнеры примут советские предложения — начать со значительного сокращения обычных вооружений и некоторых шагов в области ядерного разоружения, а ракеты запрещаются и уничтожаются на последнем этапе, или начать так, как предлагаете вы, то есть с уничтожения средств доставки ядерного оружия.

Для военных и политических советников с той и другой стороны эти неожиданные ходы их лидеров были как гром с ясного неба. Они страстно убеждали, что на такое разоружение идти никак нельзя. Разве можно верить им, русским (французам)? Что будет со стратегией сдерживания (борьбой за мир)? Что станется с союзниками? В общем, случилось то, что потом произойдет 20 лет спустя в Рейкьявике, когда Горбачев и Рейган неожиданно для самих себя и к ужасу своих советников договорятся о необходимости уничтожения ядерного оружия. Пять дней продолжалась эта бесшумная тяжба между советниками и их руководителями как в Елисейском дворце, так и в советском посольстве на рю де Гренель.

Первого апреля де Голль в беседах с Хрущевым вновь вернулся к этой теме. Он сказал, что на совещании в верхах нужно смело поставить вопрос о ядерном разоружении и ликвидации средств доставки ядерного оружия, в том числе плавучих и постоянных баз, ракетных баз и т. д. Хрущев тут же ответил, что он за такое решение.

Только в свете этих переговоров, сведения о которых тогда в печать не попали, можно понять смысл заявления Хрущева на пресс-конференции 2 апреля:

— Я человек оптимистического характера, поэтому и раньше оптимистически смотрел на перспективы встречи на высоком уровне, а сейчас этот оптимизм еще больше усилился…

Это был открытый сигнал Западу. Ну, а себе домой, в Советский Союз, он тоже послал сигнал, чтобы несколько утихомирить страсти вокруг «переговоров без конца». Нельзя думать, сказал он, что «за одну-две встречи между руководителями стран Запада и Востока можно будет урегулировать все спорные вопросы. Путь к миру за годы „холодной войны“ оказался чересчур захламленным».

По возвращении в Москву Хрущев высоко оценил результаты своей поездки. Он заявил, что по главной проблеме — разоружению — позиции сторон совпадают. Это был, конечно, перебор. Де Голль, который предложил начать всеобщее разоружение с ликвидации средств доставки, через несколько недель одумался и, услышав дружное осуждение коллег, стал открещиваться от собственных слов.

Ну, а Хрущев продолжал пребывать в состоянии эйфории. Ему казалось, что все идет как нельзя лучше.

Между тем с конца 1959 года в Москве уже совершенно четко наметился блок противостоящих Хрущеву сил. На поверхности все было до умиления тихо и спокойно. Так, что стороннему наблюдателю могло показаться, что Россия выглядит удовлетворенной и счастливой. Но подспудно в тиши кремлевских коридоров и высоких кабинетов протекали невидимые простым глазам процессы: шло формирование оппозиции, которая объединяла всех недовольных Хрущевым.

А таких оказалось немало. Партийно-государственная бюрократия, чьи крылья он подрезал своей экономической реформой. Аппарат КГБ, напуганный демократическими нововведениями и разоблачением сталинских преступлений. Партийные идеологи, рассерженные политикой мирного сосуществования, в которой им виделся отход от правоверного марксизма. Они ставили ему в пику и начавшееся вольнодумие в народе, и примирение с югославскими ревизионистами, и ухудшение отношений с братским Китаем.

Но главное — это недовольство военно-промышленного комплекса, которому Хрущев сильно наступил на ногу. Зашевелилась недовольная «оборонка» — гигантский спрут, охватывающий восемьдесят процентов промышленных предприятий Советского Союза.

К тому же Хрущев потерял свой главный козырь, привезенный из Вашингтона, — теперь он уже не мог утверждать, как раньше, что способен на равных договариваться с президентом США и влиять на общественное мнение Запада. По каналам КГБ широко распространялась информация, что Аденауэр фактически сорвал наметившуюся в Кэмп-Дэвиде договоренность по германской проблеме. А Меньшиков из Вашингтона слал телеграммы, в которых предупреждал о «новой коварной тактике империализма».

Года два назад Хрущев, может быть, и разбросал бы своих противников — не очень уж сильные-то были фигуры. Подумаешь, Козлов, Суслов, Шелепин да кучка генералов. Но расклад в Президиуме в марте — апреле 1960 года был уже не в его пользу.

Не в том была беда, что в Президиуме по-прежнему восседали именитые старцы — Ворошилов и Шверник — как символы преемственности поколений. Беда в том, что все усилия Хрущева преобразовать Россию натыкались на глухую стену сопротивления его же соратников, которую он никак не мог пробить.

Весьма двусмысленную позицию занимали Суслов, Козлов, Брежнев и Куусинен. Их объединяло стремление всеми правдами и неправдами остаться у власти, в Президиуме. Поэтому они тихо и молча противодействовали кадровым перестановкам Хрущева, не без основания опасаясь, что Никита Сергеевич примется и за них.

И принялся бы Никита Сергеевич — глазом не моргнул, если бы не чувствовал, что шатается его главная опора — Пленум ЦК. Его состав практически не менялся с XX съезда партии и не отражал нынешнего соотношения сил. Правда, все говорили, что это — хрущевский пленум. Он сам его формировал в 1956 году, и большинство всегда поддерживало своего Генерального секретаря. Но насколько серьезно и глубоко? Тот факт, что Хрущеву не удалось изгнать всех сторонников антипартийной группы, говорит сам за себя. Да и к продолжению борьбы со сталинизмом пленум был совсем не расположен.

Хрущев видел это. Но на XXI съезде партии в январе 1959 года так и не решился обновить состав пленума. Формально съезд был «чрезвычайным». Суслов и Микоян в своих речах подчеркивали это, указывая, что в повестке дня один только вопрос — обсуждение контрольных цифр семилетнего плана.

Все это, конечно, не нравилось Хрущеву. Поэтому на пленумы в качестве балансира он стал широко приглашать районных и областных партийных работников, передовиков-рабочих и ударников-колхозников. Иногда на пленуме присутствовало более тысячи таких «простых» членов партии. Это подавалось как демократизация партии.

Но они никак не могли изменить новую расстановку сил, которая стала складываться в руководстве Советского Союза к концу 1959 года — началу 60-х годов. Хрущев видел это и чувствовал, что ему становится все сложнее проводить намеченные преобразования.

Примерно к осени 1959 года в Москве образовалась группа молодых политиков, кстати, все — выдвиженцы Хрущева, которых не без иронии прозвали «младотурками». В нее входили Ильичев, Семичастный, Аджубей, Харламов, Сатюков, Горюнов. За старшего у них был Шелепин. А примыкали к ним или пытались «дружить» еще сотни молодых искателей фортуны из ЦК, КГБ, МИДа, журналистских кругов.

Хрущев, пожалуй, ни к кому не относился с таким доверием и никого не поднял так высоко по партийной и государственной лестнице, как Шелепина, который Получил прозвище «железного Шурика». За считанные годы из рядового партийного функционера он превратился в могущественного члена Президиума, секретаря ЦК и председателя КГБ.

Это был беспринципный карьерист с непомерными амбициями. Как-то еще в институте его спросили, кем бы он хотел стать. Ни секунды не задумываясь, молодой Саша ответил: начальником.

При Шелепине был практически смещен весь верхний эшелон КГБ. Вместо старой гвардии — преданной, но малограмотной — в центре и на местах пришли новые люди, в основном из комсомола. Первые секретари многих областных комсомольских организаций так прямо и пересели в кресла представителей КГБ по этим же областям.

Шелепин взял твердый курс на повышение рейтинга чекистов у советских людей, которые в хрущевскую оттепель стали открыто показывать не то что неуважение — неприязнь к этой основе основ советской власти. И выражалось это не только в бесчисленных анекдотах.

Поэтому Шелепин начал с возрождения культа «железного Феликса», коим был Дзержинский, — человек с «холодным рассудком, горячим сердцем и чистыми руками». А несколько лет спустя Шелепин доложил партии: «Нарушения социалистической законности полностью искоренены. Чекисты теперь с чистой совестью могут смотреть в глаза партии и советского народа».

И со спокойной совестью принялся за искоренение диссидентов.

Надменный и жестокий с теми, кто стоял ниже его на иерархической лестнице, он был почтителен и подобострастен с сильными мира сего, особенно с Хрущевым. А Никита Сергеевич был падок на лесть, причем самую грубую и примитивную.

Поначалу обыватели решили, что Хрущев создает себе команду опричников, как при царе Иване, — уж очень нагло и бесцеремонно вели себя эти молодые люди, приближенные, как они всячески старались показать, к могущественной фигуре первого секретаря. Это они во всю раздували культ личности Хрущева. Весь мощный аппарат пропаганды Советского Союза был у них в руках, и они использовали его так бесстыдно и цинично, что очень скоро вся эта кампания славословия превратилась в посмешище для всей России. Над Хрущевым смеялись в открытую и без стеснения — уж очень не соответствовали лик и поведение нового вождя тому образу, который создала пропаганда. Пошла волна анекдотов. А люди интеллигентные вспоминали стихи Некрасова:

Бывали хуже времена,

но не было подлей.

Один из литераторов так припечатал эту кампанию: раньше был культ личности, а теперь культ двуличности.

В общем, хотели они того или нет, — скорее цель у них была иная, — но именно «младотурки» в немалой степени способствовали дискредитации Хрущева.

Влияли ли они и в какой мере на государственную политику?

Решительный и энергичный Хрущев чувствовал себя слабым и даже беззащитным, когда дело касалось вопросов теории. Здесь он полагался на Суслова, который слыл в партийных кругах крупным авторитетом в области идеологии, науки, культуры и искусства. Еще бы, ведь в его кабинете стоял деревянный ящичек с сотнями карточек, как в любой районной библиотеке, но в них не названия книг, а цитаты классиков марксизма-ленинизма, разложенные по темам на все случаи жизни. Возникала какая-нибудь проблема, а у Суслова уже цитата из Ленина готова. Хрущев же против цитат идти не мог.

«Младотурки» раскусили эту слабость вождя, который, как и многие малограмотные люди, относился с почтением к университетским дипломам. А Шелепин даже знаменитый ИФЛИ (Институт истории, философии и литературы) кончал. Другие были известными журналистами или ценителями искусств, как Ильичев. На какое-то время они даже если не отодвинули Суслова, то, во всяком случае, соперничали с ним за влияние на Хрущева. Но это влияние не было позитивным. Отнюдь. Именно Шелепин и Ильичев сумели втянуть Хрущева в борьбу с либеральной интеллигенцией, писателями и художниками. От них, как круги по воде, распространилась идея о том, что России нужна железная рука, что с американцами надо говорить языком силы…

Собственно говоря, все обрамление поездки Хрущева в Америку было делом их рук. Они стремились превратить этот вояж в пропагандистское турне, мало заботясь о достижении серьезных политических договоренностей. Этому слабо противостоял основательный и благообразный Громыко. Поэтому «младотурки» его легко обошли. Дипломатический багаж Хрущева, с которым он летел в Америку, был, по сути дела, пуст.

Зато они преуспели в пропагандистском оформлении этой поездки — с помощью дешевой политической косметики хотели показать миру не зловещее, как при Сталине, а румяное, простое лицо Советского Союза, уверенно идущего по пути строительства новой жизни. Это они инициировали задиристый тон и митинговый характер выступлений Хрущева, непомерно раздували научно-технические успехи Советского Союза и его экономические возможности.

Возникает вопрос — ну, а зачем все это было нужно «младотуркам» — людям в массе своей неглупым, энергичным и весьма эрудированным?

Боюсь, что ответ будет звучать тривиально: чтобы пробиться наверх и, пользуясь слабостями Хрущева, окопаться вокруг него. Судя по всему, никакой позитивной программы действий по преобразованию Советского Союза у них не было, а хотели они одного — власти. Слухи о выпивках, в ходе которых только и говорилось, кого куда скоро назначат, расходились по Москве, волнуя умы.

Рассказывали, например, что подвыпивший Аджубей говорил, что мешает ему тесть — Хрущев. Он, Аджубей, человек государственный, ему расти и расти, но родственные связи тормозят: все смотрят на него только как на зятя Хрущева. Но ничего, есть группа молодых и толковых людей, скоро она возьмет все в свои руки.

Имена никогда не назывались, но имелось в виду, что первую роль в новой власти будет играть Шелепин. Однако Хрущева на первых порах оставят, сделав его власть чисто декоративной, номинальной. Сам Аджубей метил в министры иностранных дел.

Так ли все это? История скупо выдает свои тайны. Можно, однако, с уверенностью сказать, что люди это были жесткие и беспринципные, готовые на все. Особенно же Шелепин. Едва успев стать председателем КГБ, он написал от руки, чтобы меньше было свидетелей, записку Хрущеву с предложением уничтожить все дела проведенной в 1940 году операции НКВД по расстрелу в Катыни около 22 тысяч польских военнопленных. Тогда на весь мир было объявлено, что их гибель — дело рук немецко-фашистских варваров. Теперь аккуратным, почти детским почерком выводились слова, поражающие своим беспримерным цинизмом: «Для советских органов все эти дела не представляют ни оперативного интереса, ни исторической ценности. Вряд ли они могут представлять действительный интерес и для наших польских друзей. Наоборот, какая-нибудь непредвиденная случайность может привести к расконсперированию операции со всеми нежелательными для нашего государства последствиями».

Бог милостив — «непредвиденная случайность» имела место, и мы узнали правду о тех, кто нами правил.

…У любой тоталитарной власти есть закон — правитель не должен надолго покидать столицу, особенно если в стране есть признаки брожения умов. Хрущев то ли по беспечности, то ли по чьим-то советам пренебрег этим правилом. Почти весь февраль он разъезжал по Юго-Восточной Азии, произносил речи, купался в славе оваций и изящных восточных восхвалений. Да и в марте он пробыл в Москве чуть более двух недель. Заморские вояжи ему явно пришлись по душе.

В Москву из Парижа Никита Сергеевич вернулся 3 апреля. И тут ему показалось, что приехал он в другую страну. Нет, внешне все обстояло как прежде — чинно, благородно. Но его уважаемые коллеги по Президиуму ЦК, потупив очи долу, смиренно рассказывали, что в стране неспокойно. Армия почти открыто ропщет, недовольная сокращениями. КГБ обеспокоен вольнодумием. У советских людей падает вера в коммунистические идеалы, их все больше прельщают западный образ жизни и буржуазные мечтания о какой-то свободе и демократии. И причина этому — неправильное понимание так называемого духа Кэмп-Дэвида. Он порождает смятение умов, ложные иллюзии и несбыточные мечты. А империалисты пользуются этим и втайне готовят новое наступление на социализм. Все надежды на успешное проведение саммита беспочвенны. Аденауэр плотно блокировал любое решение германского вопроса, и американцы против него не пойдут. Нет перспектив и у другого любимого детища Хрущева — всеобщего и полного разоружения. Оно утоплено в бесконечных речах в Женеве.

Четыре дня, с 4 по 7 апреля, члены Президиума по одному, по двое нудно, как комары, зудели одно и то же у него в кабинете, во время прогулок на даче, в кремлевской столовке, где они по-прежнему собирались для неофициального обмена мнениями.

Громыко и на этот раз неплохо сориентировался в настроениях советской верхушки. Поэтому верный своему принципу, взятому на вооружение еще с молодых лет, не высовывался, хотя жег его один неотложный вопрос. Хрущев должен был дать ответ на заявление Эйзенхауэра и Макмиллана, принявших советское предложение о моратории на подземные ядерные взрывы ниже порога мощности в 20 килотонн.

Все вроде было ясно: американцы согласились наконец с нашим предложением, которое долго пробивал сам Хрущев. Значит, дело сделано, договор у нас в кармане… Но Андрей Андреевич всеми фибрами своей души ощущал: нельзя сейчас предлагать Президиуму позитивный ответ — можно нарваться на неожиданный отказ от собственных же предложений или, не дай Бог, спровоцировать дискуссию, а правильно ли вообще мы ведем свою внешнюю политику, не торгуем ли интересами безопасности Советского Союза ради иллюзорных мечтаний о дружбе с империалистами.

А тут еще, как назло, новая шифровка из Вашингтона подоспела. Меньшиков сообщал, что 6 апреля к нему в посольство пришел Чарльз Болен — ведущий специалист госдепа по советским делам, и сказал, что на совещании в верхах удастся договориться только о запрещении испытаний. В этом вопросе единодушны все кандидаты на предстоящих президентских выборах. Но в других вопросах согласия нет. Заключение мирного договора с Германией невозможно.

Седьмого апреля, как обычно по четвергам, в Доме правительства в Кремле проходило заседание Президиума. Оно не отмечено ни одним словом — ни в печати, ни в мемуарах. Да и что отмечать? Повестка дня, судя по протоколу, была совсем рутинной. Решений крупных, как бы мы теперь сказали «судьбоносных», — никаких.

А между тем именно на этом заседании или, вернее, перед ним произошел поворот, который определил судьбу России да и всего мира на десятилетия — вплоть до перестройки. Произошло что-то вроде невидимого и неслышимого путча. В моих записях того времени этот день помечен так: «7 апреля полож. обсужд. на Пр.?» Много лет я собирал сведения о событиях вокруг этой даты, разговаривал с людьми, которые могли иметь отношение к тому заседанию или хотя бы что-то слышать о нем. Изложенное ниже — попытка реставрировать события того дня.

В «Ореховой комнате», как всегда, собрались члены Президиума, чтобы обсудить повестку дня предстоящего заседания. Ох, эта «Ореховая комната»! Сколько неведомых бесшумных решений, потрясавших потом всю страну, было принято в маленькой гостиной, обшитой деревянными панелями под орех и с мягкими удобными креслами, в которых горстка пожилых людей, расслабившись, мирно беседовала, попивая чай.

Эта комната была вершиной невидимой властной структуры Советского Союза. Присутствовали только члены Президиума. О чем они говорили и что решали, нигде и никак не фиксировалось. Напрасно потом историки будут искать в документах и протоколах так называемых папок Политбюро ключи к поворотам в советской политике. Бесполезно. Их нет. Даже самых верных и ближайших помощников не допускали на посиделки в «Ореховой комнате». Только по отдельным, как бы ненароком оброненным фразам они могли догадываться, что там произошло.

Сейчас Хрущев услышал здесь то, о чем поодиночке шептали ему по углам да на лесных дорожках:

— Никита Сергеевич, уймись! Народ недоволен, армия ропщет, политику в отношении США надо менять. Сам же правильно говорил, что американцы понимают только один язык — силу. И от визита Эйзенхауэра надо бы под удобным предлогом отказаться — незачем народ мутить.

Суслов хотя и петлял, по своему обыкновению, но тут тоже осмелел и даже идеологическую подкладку пришил:

— Давайте решим наконец, что нам важнее — приобрести фальшивых друзей в лице американского империализма или потерять настоящего друга, каким является Китай, строящий социалистическое общество. Пока же получается так: теряем верного и сильного союзника, а взамен ничего не приобретаем.

В послевоенной партийной верхушке Михаил Андреевич был одной из самых темных и коварных личностей, хотя внешне казался просто милейшим человеком. Худой, с аскетическим, но благообразным лицом, он со всеми держался скромно, говорил тихим, ласковым голосом. Всем посетителям, даже тем, кто много ниже его на иерархической лестнице, выйдет навстречу из-за огромного стола и руку пожмет, справится о здоровье. В разговоре ладошки лодочкой складывал, как бы упрашивая, но, упаси Бог, не приказывая. Кроме того, не грешил, как другие кремлевские долгожители, постройкой роскошных дач или устройством на теплые места своих родственников. Правда, оставил после себя этот скромный бессребреник несколько миллионов, которые никак не могли поделить между собой его наследники. Даже суд был, который московские острословы окрестили «процессом о трех миллионах», памятуя давний кинофильм, где роль мошенника прекрасно сыграл Игорь Ильинский. Вот такой это был человек.

Только улыбнется вдруг, вроде бы ласково или даже подобострастно, если говорит, к примеру, с Хрущевым, — и оторопь берет: не улыбка это, а оскал злобный, так что десны видны и зубы желтые, как клыки. И глаза, горящие недобрым пламенем, выдают натуру сильную и властную. Самые дикие вспышки гонений и репрессий в 60-е и 70-е годы исходили именно от Суслова. Он же был одним из главных инициаторов гонения на академика Андрея Сахарова. В общем, чем-то напоминал инквизиторов средневековья. Как и они, фанатично боролся за чистоту идеологии против всяческих еретиков, будь то космополиты или абстракционисты. Однако при этом всегда умудрялся остаться в тени.

Но вернемся в «Ореховую комнату». Вслед за Сусловым веско и грубо выступил Шелепин. Сказал, что КГБ удалось раздобыть важные документы — тут же продемонстрировал их — о подготовке Запада к встрече в верхах. Из них следовало, что Эйзенхауэр едет в Париж с пустым портфелем — ничего позитивного ни по германскому вопросу, ни по Берлину. Таков же политический багаж и у де Голля, и Макмиллана.

И тут наконец до Хрущева дошло, что он оказался в одиночестве. Разве что еще Микоян остался на его стороне, но и его поддержка была какая-то уклончивая.

Поняв, что его обложили со всех сторон, Хрущев махнул рукой и решил смириться — пусть будет, что будет, а там, глядишь, все образуется.

И тут, как назло, произошел инцидент, который вывел его из себя и заставил сначала нехотя, а потом и страстно, с присущим ему азартом принять сторону своих оппонентов. А может быть, он даже воспринял его как спасительную соломинку, упавшую с неба.

Загрузка...