Вечером все того же долгого дня Эйзенхауэр давал официальный обед в Белом доме. И тут — первый дипломатический казус. По строгим обычаям протокола форма одежды — белый смокинг.
— А что это? — спросил Хрущев. — Давайте посмотрим.
Принесли несколько образцов на выбор. Он примерил, и даже выдержанная челядь не удержалась — расхохоталась. Перед зеркалом стоял огромный белый живот на коротких толстых ножках. Над животом возвышалась круглая лысая голова, на которой природа своим острым резцом изваяла грубые черты простого крестьянина. Тяжелые руки торчали из элегантных рукавов. И все это сооружение венчалось раздвоенным хвостом. Пингвин и тот выглядел куда элегантней.
Хрущев был обескуражен:
— Я эту буржуазную одежду носить не буду! Для чего она нужна? Какую функцию несет? Работать в ней нельзя, за станок не встанешь, в поле сеять не выйдешь — мешать будет. Ее капиталисты для собственного развлечения придумали. А я в их игры играть не буду. Так и передайте это Эйзенхауэру — я приду в пиджаке, как простой рабочий.
Все дружно поддержали вождя. Даже светский Меньшиков, грешивший хождением в буржуазных одеждах, решил не выделяться. Только Шолохов, пользуясь положением придворного писателя, сказал:
— Что вы, Никита Сергеевич, в сельском хозяйстве фрак очень даже нужная вещь. В гражданскую войну одна барыня из Ростова, когда совсем оголодала, пошла по нашим донским станинам свои платья распродавать и мужнин фрак прихватила. Юбки и кофты там разные наши бабоньки в момент расхватали. А фрак не берут. Совсем барыня отчаялась, как вдруг увидел фрак один казак и говорит:
— Беру. Даю за него мешок картошки. А еще принесешь — два мешка дам.
— А зачем он вам? — удивилась барыня.
— Как зачем? — тоже удивился казак. — В нашем крестьянском деле хвостатка вещь необходимая. Пахать в ней удобно. Спереди не мешает и сзади не дует. Так что неси еще хвостатку.
— Вот, вот, — сказал Хрущев, — хорошо народ определил — «хвостатка». Так и скажите Эйзенхауэру, что Хрущев хвостатку носить не будут.
Жена Эйзенхауэра Мамми, когда узнала про бунт Хрущева, рассердилась и сказала шефу протокола:
— Вы знаете, что они решили надеть обычные костюмы на государственный обед. Мой муж оденется так же, если, конечно, я ему позволю.
Но Эйзенхауэр все равно встретил гостей в белом смокинге. Он провел Хрущева и членов его семьи на второй этаж в свои личные апартаменты. Там их ждала вся большая семья Эйзенхауэров. Хозяева стали показывать комнаты. Почему-то долго стояли у кресла, в котором президент по вечерам смотрит телевизор.
— У меня такого места в доме нет, — то ли с шуткой, то ли с укоризной сказал жене Никита Сергеевич.
Потом спустились вниз, в большой зал Белого дома, где уже был накрыт огромный стол на сто персон в виде гигантской перевернутой буквы «Е». Он был украшен желтыми хризантемами, сервирован золотом и серебром. Первая леди приказала подать чисто американское меню: дыню с ветчиной и жареную индейку со смородиновой приправой. Играл оркестр.
Перед Хрущевым, как на параде, прошла вся американская правящая элита. И каждого Никита Сергеевич постарался уколоть в разговоре. Сенатору Линдону Джонсону сказал:
— Знаете, я никогда не мог уловить какой-либо разницы между двумя американскими партиями — республиканской и демократической.
Но высокий и вежливый Аллен Даллес — шеф ЦРУ, — в свою очередь, решил подковырнуть Хрущева. Со значением он сказал ему:
— Может быть, иногда вы смотрите некоторые мои разведывательные сообщения?
— Думаю, мы получаем одну и ту же информацию от тех же самых людей, — бросил Хрущев озадаченному разведчику.
Тот, однако, нашелся:
— Может быть, мы соединим наши усилия…
— Да, давайте покупать разведывательные данные вместе и тем самым экономить деньги. Тогда и вы и мы будем платить этим людям только один раз.
Постепенно вокруг Хрущева собирается плотное кольцо гостей. Начинается полемика. Президент Эйзенхауэр зорко следит за тем, чтобы она не выходила за пределы допустимых приличий. В самый разгар он полушутливо вмешивается:
— Бросьте, вам все равно не переспорить Хрущева!
И так до половины двенадцатого ночи. Хозяин явно пренебрег строжайшим распорядком своего дня, предусматривающим покой и сон в половине одиннадцатого.
Рано утром на следующий день Хрущев как ни в чем не бывало вышел из парадных дверей Блэйр-Хауза подышать свежим воздухом. Он приветливо улыбался и махал рукой ранним прохожим и фотографам.
А день обещал быть напряженным. В 9.30 Хрущев был уже в Белтсвилле, под Вашингтоном, где расположен исследовательский центр министерства сельского хозяйства. Только-только разошелся Никита Сергеевич, чтобы поучить американцев, как надо разводить свиней и овец, а уже надо уезжать. В 12.45 он в Национальном клубе печати. Его проводят в отдельную комнату для почетных гостей и предлагают стакан виски с содовой водой.
День жаркий, Хрущеву хочется пить. Он берет стакан, делает большой глоток и морщится. Журналисты, которые следят за каждым его движением, тут же набрасываются на него:
— Вам не нравится американский виски?
— Да, испорченная вода, — посетовал Хрущев. — Трудно понять, чего больше — воды или виски!
А пока журналисты соображают, не заложен ли здесь какой-нибудь глубокий политический смысл, Никита Сергеевич проходит за длинный стол президиума. Настроение у него отличное.
Зал полон так, что яблоку упасть негде. У противоположной стены на подмостках выстроилась армия теле- и кинооператоров. Всего в зале собралось 450 человек — все отборные мастера пера.
Первый вопрос огорошил его:
— Правда ли, что во время XX съезда вы получили записку, в которой спрашивалось: что делал Хрущев, когда Сталин совершал свои преступления. Записка была не подписана. Рассказывают, что вы предложили этому человеку встать и показать себя залу. Никто не встал. Тогда вы сказали: «Вот вам ответ».
Зал разразился хохотом. Глаза у Никиты Сергеевича сузились, лицо налилось кровью.
— Я хотел бы спросить тех, кто придумал этот вопрос, — вкрадчиво начал он, — когда они его сочиняли, когда они его выдумывали, какие цели они преследовали, чего они хотели? Вы, очевидно, хотите поставить меня в глупое положение и уже заранее смеетесь… Но на провокацию я не пойду. Ложь, на каких бы ногах она ни ходила, никогда не сможет угнаться за правдой.
— В своем выступлении вы говорили, что не должно быть вмешательства во внутренние дела других стран. Как совместить эти слова с русским вмешательством в дела Венгрии?
Хрущев разъярился не на шутку.
— Венгерский вопрос у некоторых завяз в зубах, как дохлая крыса, — кричал он. — Им это и неприятно и выплюнуть не могут. Я вам не одну дохлую кошку могу подбросить. Она будет свежее, чем вопрос известных событий в Венгрии.
И наконец, может быть, самый острый вопрос, отшлифованный, как писала советская пресса, на кузне «холодной войны»:
— Не объясните ли вы вашу знаменитую фразу: «Мы вас похороним»?
— Да, — признал Хрущев, — я действительно говорил нечто подобное, но мое высказывание извратили сознательно.
Он с удивлением оглядел аудиторию:
— Я не имел в виду какое-то физическое закапывание… Моей жизни не хватило бы, если бы я вздумал каждого из вас закапывать. Речь шла об изменении общественного строя. — Тут Никита Сергеевич сел на любимого конька. — Каждый грамотный человек знает, что в мире существует не один общественный строй. Был феодализм, его заменил капитализм. Но капитализм породил непримиримые противоречия. Каждый строй, изживая себя, порождает своих наследников…
Напрасно ведущий с отчаянным видом поднимал над головой цифры, показывая, что время, отведенное для пресс-конференции, истекает. Вот счет пошел уже не на минуты, а на секунды. Они пройдут, и телевизионные станции будут автоматически отключены, но Хрущев уложился секунда в секунду.
— Спасибо за внимание, — произнес он с широкой улыбкой.
Непостижимо быстро мог менять настроение этот человек.
Через несколько часов та же тема в центре дискуссии с американскими сенаторами в Капитолии. Хрущев провел ее в стиле лихой кавалерийской атаки. Он посоветовал сенаторам подать в отставку ввиду их несостоявшихся прогнозов о крахе социалистической системы. При этом он показал на бородавку у своей переносицы.
— Бородавка здесь, я ничего не могу с ней поделать. Так и вы с социализмом. Я понимаю, — иронизирует Никита Сергеевич, — что не всегда бывает легко отказаться от старого, отживающего и перейти к новому, прогрессивному.
И с доброй улыбкой, так, чтобы уже самому непонятливому стало все ясно, говорит с обезоруживающей простотой:
— Бывает и так: вы ждете дочь, а жена родит вам сына, или, наоборот, ждете внучку, а на свет появляется внук, конечно, вы испытываете разочарование, но что поделаешь…
В зале стоит тишина. Сенаторы переваривают услышанное.
А Никита Сергеевич уже с металлом в голосе продолжает:
— Мы успешно строим сейчас коммунизм. Для нас — это наилучший строй. Мы не просим вашего одобрения. Мы хотим одного: чтобы нам не мешали.
— Еще один вопрос, — говорит сенатор Фулбрайт. — Вы убеждены, что ваша система лучше нашей…
— Абсолютно убежден, — отвечает Хрущев.
— Но что произойдет, если вдруг выяснится, что капиталистический строй лучше? Примиритесь ли вы с этим фактом или же примените силу?
— Если бы история подтвердила, что капиталистический строй действительно открывает наилучшие возможности для развития производительных сил общества и лучшей жизни человека, — а мы в это ни на копейку не верим, — то я первым проголосовал бы против коммунизма.
С опозданием вошел сенатор Джон Кеннеди, который уже начал свою кампанию за избрание президентом. Он сел в конце зала и вопросов не задавал. По неписаным правилам конгресса молодые сенаторы должны уступать старшим. Поэтому он молчал и чертил на листе бумаги какие-то каракули. По случаю судьбы они сохранились: «Чай — Водка — Если бы мы пили водку все время, мы не смогли бы запускать ракеты на Луну… Коричневый костюм — Французские манжеты — Коротышка — Толстяк, две красные ленточки, две звезды».
Что хотел, да и хотел ли сказать этим что-нибудь будущий президент? А может быть, просто оставил нам нечто вроде имажинистского портрета — так, отдельные слова-образы без особого смысла между ними?
После выступления Xрущева сенатор Фулбрайт подвел Кеннеди к Хрущеву.
— Какой молодой, — сказал Хрущев, пожимая ему руку.
— Это не всегда мне помогает, — отвечает Кеннеди.
«Кеннеди произвел на меня впечатление, — позднее вспоминал Хрущев. — Я запомнил его приятное лицо, которое временами было суровым, но неожиданно преображалось простодушной улыбкой…»
Несколько недель спустя Фулбрайт переслал Кеннеди визитную карточку Хрущева, которую тот направил всем сенаторам с такой шутливой припиской: «Дорогой Джон… Может быть, эта карточка поможет вам выбраться из тюрьмы, когда произойдет революция…»
В тот же вечер Хрущев дал ответный обед Эйзенхауэру в советском посольстве в Вашингтоне. Это было первое посещение американским президентом нашего посольского здания. По этому поводу вся 16-я улица была перекрыта полицейскими кордонами.
После борща и шашлыка Хрущев произнес тост.
— Мои друзья и я провели сегодня прекрасный день. Должен сказать, что вы — настоящие эксплуататоры и хорошо поработали, эксплуатируя нас. Не знаю, как эксплуататоры, остались ли они довольны нами, но эксплуатируемые в данном случае довольны эксплуататорами.
Все смеялись.
В общем, все шло хорошо. Вот только совпосол грустил. Ему слово:
«Мы, должно быть, несколько перестарались с приведением посольства в порядок. На обеде Эйзенхауэр начал расхваливать помещение, чем сильно нам напортил. Дело в том, что только накануне мы пожаловались начальству, что здание посольства очень старое и крайне неудобное для работы сотрудников, прося согласия на строительство нового. После хвалебных высказываний Эйзенхауэра, побывавшего только в представительских залах, а не в рабочих помещениях, Никита Сергеевич заявил: „Вот видите, президент США считает помещение посольства прекрасным, а посол не доволен, хочет строить новое здание“. Словом, наше предложение было отклонено».
Первые два дня в Америке прошли в идеологических дебатах. С каким-то болезненным сладострастием Никита Сергеевич рвался разъяснять американским бизнесменам, конгрессменам и политикам примитивизированные до уровня средней школы азы марксизма-ленинизма. Для него, очевидно, это было своего рода самоутверждением, переходящим порой в обыкновенное ребячество: за мной, мол, весь ход истории и деваться вам все равно некуда. Из выступления в выступление на разные лады он назойливо разыгрывал один и тот же спектакль: вы капиталисты, а мы коммунисты — давайте дружить и мирно соревноваться, а потом мы вас все равно закопаем.
И так везде и во всем. Если только есть малейший повод, обыкновенная житейская неурядица, он тут же использует ее: глядите, капитализм загнивает. Например, случилось так, что он застрял в лифте между 29-м и 30-м этажами в самом дорогом отеле мира «Уолдорф Астория» в Нью-Йорке. Пришлось Никите Сергеевичу встать на табурет и вылезать на площадку тридцатого этажа. Казалось бы, ерунда, дело житейское, но Хрущев тут же ищет идеологическую подоплеку:
— Типичные капиталистические неполадки, признак загнивания.
Но вот что удивительно: его внимательно слушают, с ним пытаются спорить. Развертываются долгие и страстные идеологические споры. А это как раз то, что нужно Хрущеву. Железная логика простой арифметики хрущевского марксизма, как ему кажется, сокрушает все доводы оппонентов. Он искренне верит, что побеждает.
Постепенно вокруг него создается аура конфронтации. Никсон призывает дать почувствовать Хрущеву «силу и волю Америки». Подливает масла в огонь пресса. Каждую его встречу подают, как бейсбольный матч, — кто победил. И в них Хрущев неизменно выигрывает. Его подают как непревзойденного оратора и полемиста. «Он относится к разряду борцов, — писала о нем „Нью-Йорк таймс“, — которого нельзя сбить с ног…»
Однако в Нью-Йорке сам Хрущев резко меняет тональность своих выступлений. Нет, он не перестает обличать капитализм. Но эти обличения отходят теперь как бы на задний план. А на авансцену выходит новая тема: покончить с «холодной войной», утвердить на земле мир.