Партия, комсомол, исполком и профсоюз в Зуброве жили под одной крышей. Очень удобно. Эффективно. Экономно. Не нужно тратить время на перемещения по городу, рискуя в межведомственных пространствах отвлечься на всякие маловажные события. Всё под рукой: от подачи заявления на улучшение жилищных условий до получения приказа организовать субботник по очистке Похорь-реки от «древесного хлама и бытового мусора, привнесённого несознательными элементами». Здание это было монументальным, из рыжего зубровского кирпича, с колоннами у входа, которые давно нуждались в побелке, и с фигурами рабочего и колхозницы на фронтоне, чьим гипсовым лицам дожди и морозы придали выражение не столько решимости, сколько глубочайшей усталости пополам со страданием.
Прежде здесь было дворянское собрание. Уездный предводитель дворянства, человек с бакенбардами и тростью с набалдашником в виде головы Наполеона, зорко следил за тем, чтобы всё в здании соответствовало высокому предназначению: пахло воском, дорогим табаком и унаследованной от предков уверенностью в себе. Где тот предводитель? Истории предлагали несколько вариантов. Казнен революционными массами в семнадцатом (вариант героический, но маловероятный — Зубров был тихим местом). Бежал с остатками армии Деникина в Крым, а оттуда — в Париж, где коротает дни, вспоминая березки и томясь ностальгией под аккордеон (вариант романтический). Или, что правдоподобнее всего, тихо доживает свой век где-нибудь к востоку от Волги, служа делопроизводителем в районном ЗАГСе или приёмщиком стеклотары в ларьке потребкооперации. Последнее время в здании чувствовалось некоторое небрежение. Ну, понятно: война империалистическая, революция, война гражданская, голод, индустриализация, коллективизация, голод, ежовщина, война Отечественная, голод — последовательные волны истории, каждая из которых смывала с паркета последний лоск, оставляя вместо воска слои грязи, разводов от растопленного снега и придавленные каблуками окурки. Не до ремонтов. Ремонт — это для будущего. А настоящее было вечной подготовкой к чему-то более важному.
Мне нужно в зал совещаний. На втором этаже, в бывшей библиотеке. Что ж, зал, как зал — длинный-длинный стол, покрытый когда-то зеленым сукном, ныне протертым до блеклой, болезненной желтизны на местах, куда обычно кладут локти. Стулья по обе стороны длины, председательское место — кожаное кресло, на сидении в три слоя лежала мешковина прикрывая пружины, в бессильной злобе норовящие ужалить советскую власть. Запах. Запах был сложный, многослойный. Верхняя нота — кисловатый, дешевый табак «Прибоя», «Севера», «Беломора». «Казбек» здесь не курили. Средняя — пыль, въевшаяся в портьеры, и запах человеческих тел, запах пропотевших гимнастерок и кителей. Нижняя, базовая нота — запах страха. Не острого, животного, а хронического, служебного. Страха сказать не то, заявить не вовремя, неправильно понять директиву.
Повсюду окурки. На столе в стеклянных пепельницах, заполненных до краев — это ладно, цивилизованно. Но и на паркетном полу, возле ножек стульев, тоже валялись окурки, правда, аккуратно придавленные каблуком, во избежание пожара. Небрежность, доведенная до привычки. Перед нами, как объяснил дежурный, совещались председатели колхозов. О чём? О встречном плане по сдаче зерна, думаю. Или о перевыполнении плана по вспашке зяби. Что-то, что требовало большого нервного напряжения и, как следствие, интенсивного курения. Вот и накурили. А мы — птички-невелички, для нас прибирать зал не стали. Нам предстояло добавить свой слой пепла в эту стратиграфию.
Мы — это те, кого комсомольские организации учреждений и предприятий направили на ответственную работу. Записали в бригадмильцы. Явочным порядком. То есть тебе вручают бумажку, говорят: «Товарищ, комсомол доверяет тебе!», и точка. Обсуждению не подлежит. Ну, а кого от нашей Второй школы можно было ещё послать? Юных и не очень женщин, которым и так хватает забот? Совсем не юных мужчин, большей частью нездоровых, или даже инвалидов, для которых выход на службу уже подвиг? А тут я, здоровый, с боевым опытом, да ещё и комсомолец, хоть и на последнем издыхании, по возрасту. И холостой! Идеальный кандидат. Самое место в бригаде содействия милиции, разве не так?
И набралось нас, новобранцев, шестнадцать человек. Полувзвод. Я оглядел зал. В основном — не нюхавшая пороху молодежь. Парни семнадцати лет, те, кому на будущий год идти в армию. Они сидели, выпрямив спины, с серьезными, важными лицами. Очень гордые тем, что выбор пал на них. В глазах читался азарт: вот она, настоящая мужская работа, почти военная. Отличный рассказ для девчонок. Схватки, перестрелки, медали! Я же чувствовал себя взрослым на детском утреннике. Мой «боевой опыт» был фантомным, надерганным из воспоминаний Павла Первого, Андрюша же пауков, упавших в ванну, не убивал, а осторожно доставал и перемещал в безопасное место. Пусть живут.
И костюм, новенький, хороший, делал меня белой вороной. Нет, не белой. Скорее, светло-серой в мельчайшую полоску.
В комнату вошли двое. Первый — заведующий отделом общих вопросов горкома комсомола, товарищ Клюев. Человек с лицом ревизора, проводящего учёт в главном гастрономе Зуброва. Второй — лейтенант милиции, представившийся как товарищ Громов. Фигура под стать фамилии: широкий, скуластый, с руками, привыкшими не столько писать протоколы, сколько работать кулаками. Вместе они олицетворяли два крыла грядущей работы: идеологическое и силовое.
Клюев довёл до нашего сведения, что нам выпала высокая честь — помогать милиции в охране общественного порядка. Только лучшим из лучших доверяют подобное! Его голос звучал, как заезженная пластинка с агитпункта. Он говорил о бдительности, о сознательности, о том, что каждый из нас — часовой на посту мира и социализма. Дело это и ответственное, и трудное, не каждому по плечу. Обстановка в городе в целом спокойная, но кое-где порой имеются случаи пьянства, хулиганства, воровства, грабежей и разбоя, в результате чего страдают советские граждане. Каждое слово он произносил с одинаковым, ровным осуждением, будто между мелким хулиганством и вооруженным разбоем не было разницы — всё было пятном на светлом лике города.
Затем он перешел к историческому экскурсу. Бригады содействия милиции имеют славные традиции. Они первые вступали в бой с кулаками и подкулачниками (здесь я невольно представил стариков с вилами, окруженных парнями в красных повязках), преследовали спекулянтов и самогонщиков (снова старики, но уже с самогонными аппаратами), а в годы войны оказали неоценимую помощь в борьбе с паникерами, пораженцами, дезертирами, а также со шпионами и диверсантами (тут картина стала масштабнее и страшнее). Нам выпала честь (уже во второй раз он вспомнил про выпавшую честь) продолжить дело предшественников, и сделать так, чтобы наши улицы и впредь были широкими, мирными и безопасными. Горкомовец так и сказал — «широкими». Поэтическая натура. Или в методичке, по которой он читал, было так написано для создания образа светлого будущего. Широкие улицы, по которым не шатаются пьяницы и не шныряют воры. Утопия, вымощенная асфальтом и патрулями.
Потом встал Громов, лейтенант. Он повторил сказанное Клюевым, правда, менее складно. Словно переводил с комсомольского на милицейский. И сообщил, что для бригадмильцев организованы специальные курсы, еженедельно по воскресеньям. Нас научат, как задерживать нарушителя, как составлять протокол, как работать в группе. А пока — каждого прикрепят к уже имеющимся группам, и мы будем на практике познавать будни этой сложной, и, не будем скрывать, опасной работы. Опасной, но очень важной.
На парней слова «опасная работа» подействовали, как запах водки на бойца. Заулыбались, заерзали на стульях. Воодушевляюще. Знаю. Сам когда-то был таким дураком, вернее, то тело и тот разум, что были до меня, горели тем же наивным огнем. Жажда приключений в рамках дозволенного. Возможность надеть повязку и на вечер побыть не Ванькой Петровым, учеником токаря, а «представителем власти». Сила. Это слово витало в воздухе.
Потом была техническая часть. Мы написали заявления, мол, «желаем стать помощниками милиции, просим не отказать». Указали данные: ФИО, место работы, адрес, партийность, пребывание на оккупированных территориях. И ура! Формальности соблюдены. Теперь это выглядело как наш добровольный и осознанный выбор. Вот мы и бригадмильцы. Послезавтра — первое дежурство, с восемнадцати до двадцати четырех. А если кто-то работает в это время — предупредите, для вас найдется задание в иной день. Система гибкая. Всеохватная.
Послезавтра я как раз свободен. Чувства смешанные. С одной стороны — абсурдность всего этого. Мне, боевому офицеру, патрулировать улицы с пацанятами? С другой — тревога. Дежурство на улицах. Встречи с «элементами». И что дальше? Пугать их красной повязкой? Бежать? Что это — случайность? Или чей-то расчёт? Моя кандидатура не могла быть выбрана просто так. Кто-то просматривал списки. Кто-то поставил галочку.
Возбужденные и радостные, парни стали расходиться, обмениваясь оживленными репликами. Я тоже поднялся, решив раствориться в этой толпе, затеряться, оттянуть неизбежное погружение в новую роль.
Но не вышло.
Едва основная масса двинулась к выходу, как Клюев и лейтенант Громов практически хором сказали, обращаясь ко мне через головы остальных:
— А вы, товарищ Соболев, останьтесь на минуту.
Фраза была произнесена ровным, не терпящим возражений тоном. Не просьба, а приказ. Парни обернулись, посмотрели на меня с новым, уже не товарищеским интересом. Взглядом, в котором промелькнуло понимание: этот — не такой, как мы. С ним — отдельный разговор.
И я остался. Зал опустел, кроме нас троих. Дверь закрылась, заглушив последние отзвуки молодых голосов. Запах старого табака стал гуще. Клюев поерзал в председательском кресле, видно, мешковина не вполне блокировала пружины. Громов прислонился к стене у окна, сложив на груди мощные руки. Я стоял перед столом, чувствуя себя как школьник на переэкзаменовке.
— Садитесь, товарищ Соболев, — сказал Клюев, указывая на стул, ближайший к председательскому месту. — Садитесь, нее стесняйтесь.
Я сел. Мой хороший костюм, уже не казавшийся мне таким уж шикарным, скрипнул.
— Мы ознакомились с вашими документами, — начал Клюев, раскладывая перед собой какие-то бумаги. — Вы человек с фронтовым опытом. Это ценно. И вы — интеллигент. Учитель. Это полезно.
Он сделал паузу, давая слову «полезно» повиснуть в воздухе, обрести значимость. Полезно для чего? Для кого?
— Видите ли, — вступил Громов своим жестким, рубленым голосом. — Работа бригадмильца — она разная. Кто-то будет с пацанами у подъездов разбираться, самогонщиков выявлять. А кому-то поручается задачи посерьезнее. Требующие не только кулаков, но и головы. И определенной… внешности.
Он оглядел меня оценивающим взглядом. Взглядом, который видел не человека, а инструмент. Подходящий инструмент.
— Вы обращаете на себя внимание, — подхватил Клюев, сцепляя пальцы. — Ваша… активность в культурной жизни города. Ваш облик. Вы выделяетесь. И это может быть полезно.
— Полезно для чего? — спросил я, и мой голос прозвучал тише, чем я хотел.
— Для общего дела, — ответил Клюев. — Для поддержания порядка. Есть определенные… элементы, которые тоже выделяются. Не наши элементы. Пришлые. Им не место в нашем городе. Но они осторожны. Милицию сторонятся. А вот на такого, как вы… — он жестом очертил меня с головы до ног, — на интеллигентного молодого человека в хорошем костюме, они, возможно, клюнут. Заговорят. Проявят интерес.
Я понял. Меня не просто записали в бригадмильцы. Меня выбрали. Сделали приманкой. «Подходящей внешности». Чтобы выманивать «элементов». Каких элементов? Спекулянтов? Возможно.
— Вам не нужно будет никого задерживать, — пояснил Громов. — Ваша задача — отмечаться. Запоминать. Докладывать. Вам выделят напарника из наших, опытного. Он будет неподалеку. Вы просто… будете собой. Гулять. Посещать репетиции. Может, даже в новом кафе «Уют» появитесь. Там иногда подобная публика бывает.
Меня тошнило. Они предлагали мне стать стукачом. Но не обычным, бытовым. Целевым. Их не интересовали пьяницы у пивного ларька. Их интересовали те, кто интересовался мной. Это был изящный круг. Меня сделали мишенью, а теперь предлагали стать радаром, отслеживающим тех, кто в эту мишень целится.
— Это… добровольно? — выдавил я.
Клюев улыбнулся тонкими губами.
— Конечно, товарищ Соболев. Все в нашей стране делается добровольно и с сознанием великой цели. Но мы уверены, что такой сознательный комсомолец, как вы, не откажется от возможности принести дополнительную пользу Родине. Тем более, учитывая ваше… несколько нестандартное для педагога положение. Два костюма, например. Это вызывает вопросы у некоторых товарищей. А так… вы их снимете. Своей активной общественной работой.
— Четыре, — ответил я.
— Что — четыре?
— У меня четыре костюма. Два купленных, два шьются на заказ. Будут готовы на днях.
— Вот видите! Четыре костюма — это же прекрасно, как сказал Чехов. У советского человека — и четыре костюма!
Это не был шантаж. Это был взаимовыгодный обмен. Ты работаешь на нас, мы прикрываем твою «нестандартность». Твои костюмы. Возможно, и что-то ещё. Маленькие гешефты отца, курятник матушки, да мало ли что. В стране, где запрещено многое, легко прижучить каждого. Или, напротив, осчастливить.
— Допустим, я соглашусь. А дальше?
Товарищ Клюев, откинулся в своем скрипучем кресле, и его лицо, только что озаренное улыбкой пламенного агитатора, стало другим — усталым, расчетливым, частным. Он снял очки, протер их краем галстука, и его глаза, без стекол, показались неожиданно маленькими и влажными.
— Как вы, наверное, догадываетесь, Павел Мефодьевич, — начал он доверительно, понизив голос до уровня заговорщика, — вам, человеку с фронтовым опытом, офицеру, отводится иная роль, нежели этим юнцам.
Он сделал паузу, давая мне оценить глубину оказанного доверия. Лейтенант Громов стоял у окна, спиной к нам, наблюдая, как на улице зажигаются редкие фонари. Его поза говорила, что он здесь и свидетель, и часть реквизита, но особого реквизита, как пистолет в ящике стола. Пистолет, которого зрители в зале не видят. Это не ружье, висящее на стене, отнюдь нет.
— Мы рассчитываем, — продолжил Клюев, вновь надевая очки и через них уже глядя на меня с новой, начальственной остротой, — что вы, после недолгой, чисто формальной стажировки, возглавите городское отделение бригады содействия милиции, — он улыбнулся. Улыбка была поощрительной, как у лисы при виде Колобка.
— Высокое доверие, — произнес я нейтрально, давая словам повиснуть в табачном воздухе.
— Уверен, вы его оправдаете, — откликнулся Клюев, приняв фразу за начало согласия. — Ваш командный опыт, авторитет ветерана…
— Руководитель городского отделения бригады содействия милиции… — перебил я его, нарочито медленно растягивая слова, как будто впервые слыша это словосочетание и изучая его на вкус. — Интересно. А эта должность… штатная?
Вопрос повис, простой и неудобный, как коровья лепёшка на паркетном полу. Только её здесь и не хватает, коровьей лепёшки
Клюев моргнул. Раз, другой, третий.
— Это — должность общественная. Комсомольское поручение высочайшей важности, — произнес он, и в его голосе вновь зазвучали привычные, жестяные обертоны идеологического патефона. Лицо его построжело, на нём появилось выражение человека, объясняющего очевидные вещи нерадивому ребенку.
— То есть, никакого денежного содержания? Ни оклада, ни надбавок? — уточнил я с наивным любопытством.
— Вы советский человек? Вы комсомолец? — парировал Клюев, переходя в контратаку. Стандартный прием. Перевод разговора с материального на идеологический. Вопрос о деньгах в таком контексте становился почти похабным.
— Странный вопрос, — ответил я, позволив себе легкую, едва уловимую улыбку. — Я как раз пытаюсь понять, о чём идет речь. Если я советский человек и комсомолец, то должен понимать, что высокая честь, мне оказанная, — сама по себе награда. Так?
Клюев кивнул, но кивок был осторожным. Он почуял подвох.
— Благодарю, конечно, — продолжал я. — Но позвольте внести ясность. Одно дело — раз или два в месяц патрулировать главную улицу Зуброва с красной повязкой. Совсем другое — руководить всем этим хозяйством. Нести ответственность за людей, за отчетность, за сводки с полей. Это труд регулярный. Труд каждодневный. Не так ли?
— Ну… — начал Клюев, застигнутый врасплох. Он привык, чтобы люди благодарили и соглашались.
— Я задал прямой вопрос, — мягко, но неумолимо настаивал я. — И жду прямого ответа.
Клюев перевел взгляд на Громова, но спина лейтенанта оставалась непроницаемой. Пришлось отвечать самому.
— Конечно, это потребует некоторых усилий… и времени, — признал он с неохотой. — Но долг каждого комсомольца, долг каждого советского человека…
— Вы в каком полку служили? — перебил я его, сменив тему с резкостью разорвавшейся мины. Вопрос прозвучал почти грубо. Я смотрел на Клюева, которому было лет тридцать. Цвет лица здоровый, румянец. Где-то он должен был служить во время войны. Или нет?
— Что? — Клюев опешил. Его ритм, его заученные речи рассыпались.
— В каком полку служили? — повторил я, наклонившись вперед. — Пехота? Артиллерия? Авиация, быть может?
В комнате стало тихо. Слышно было, как за окном проехала полуторка. Громов обернулся, прислонившись плечом к стене. Его лицо ничего не выражало, но в глазах мелькнул холодный интерес.
— По состоянию здоровья я не мог быть призван в действующую армию, — ответил Клюев, выпрямив спину. В его голосе зазвучали обертона достоинства, смешанного с давней, застарелой обидой. — Хотя неоднократно подавал заявление.
— Бывает, — кивнул я с деланным сочувствием. — Понимаю. Близорукость? Плоскостопие? Ах да, — я сделал театральную паузу, прищурился, будто вспоминая медицинский справочник, — ах, да. Сахарная болезнь. Диабет. Тяжело. Но, полагаю, вы ковали победу в тылу. На своем, не менее важном посту.
Угадать было нетрудно. Очки — вот и близорукость. С плоскостопия начинали многие уклонисты военных лет, хотя не очень-то прокатывало. Другое дело — сахарный диабет. Он был одной из немногих невидимых болезней, с которыми на фронт нельзя. Диабет не видно, поди проверь. Врачебная комиссия, конечно, проверит, но… «все мы люди, все мы человеки», как любил повторять один врач, принимавший за мзду нужные решения. Павел Первый, чья память все глубже прорастала в мою, знал такие истории десятками. И судя по тому, как Клюев побледнел и его пальцы судорожно сжали край стола, я попал в точку. Возможно, диабет у него и вправду был. Лёгкой степени. Но то, что я его назвал, навело Клюева на мысль, куда более тревожную: я знаком с его личным делом. А если человек имеет доступ к личным делам работников горкома — это не просто учитель пения. Это человек со связями. Очень непростыми связями. Или с очень непростыми возможностями.
— Я выполнял то, что мне поручали партия и комсомол, — ответил он, но уверенность в его голосе дала трещину.
— Уверен, что выполняли, — согласился я, и теперь в моем тоне зазвучали ледяные ноты. — Но я тоже не груши в тылу околачивал. Как вы верно отметили — я офицер. Прошел войну. С первого до последнего дня. И даже сверх того. Четырежды ранен. Имею боевые награды. Демобилизован в связи с инвалидностью. И вы, товарищ Клюев, берётесь мне объяснять, в чем заключается долг советского человека? Серьёзно?
Давление я наращивал постепенно, но неумолимо. Я не кричал. Говорил тихо, четко, вкладывая в каждое слово вес свинца. Те самые девять граммов. Четырежды ранен… боевые награды — это были не просто слова, это были козыри, против которых его «сахарная болезнь» и заявления о желании попасть на фронт выглядели бубновой шестеркой.
— Я… я говорил в общем, — начал сдавать позиции Клюев. — Не о вас лично…
— ещё раз допустим, — отрезал я. — Но вы, как руководитель, должны понимать практическую сторону. Я — учитель. Я — культработник. Этим я зарабатываю на хлеб. Тот самый, что всему голова. И потому мое свободное время, то время, которое я могу без ущерба для основной работы посвятить общественным нагрузкам, весьма и весьма ограничено. А руководство такой важной структурой, как городское отделение бригады содействия милиции… — я повторил это громоздкое название с легкой издевкой, — требует человека целиком. Двадцать четыре часа в сутки. Семь дней в неделю. Триста шестьдесят пять дней в году. Не так ли, товарищ лейтенант?
Я обратился к Громову, втягивая его в разговор. Мне нужен был свидетель, и не просто свидетель, а представитель силовой структуры, чье молчание могло быть истолковано как согласие.
Громов медленно повернул голову. Его взгляд, тяжелый и непроницаемый, перешел с меня на Клюева и обратно.
— Точно так, — произнес он хрипловатым баском. — Если всерьёз браться за дело, то верно. Не до уроков пения тогда будет. Придется выбирать.
Его слова были формально на стороне Клюева, но произнесены они были с такой бесстрастной констатацией, что звучали почти как приговор предложенной авантюре.
— А не всерьёз — это не ко мне, — заключил я. — Волкодавы, как известно, тапочек в зубах не подносят. Верно, товарищ лейтенант?
Я подмигнул ему. Жест был рискованный, панибратский, но рассчитанный на какую-то мужскую, фронтовую солидарность, которой, возможно, и не существовало.
— У волкодавов другие задачи, — медленно ответил Громов, и в его глазах, кажется, мелькнула искорка понимания. Он явно не считал себя волкодавом. Волкодавы — это другой уровень. А он был просто псом, пусть и обученным.
Но в его ответе была двусмысленность. Кто здесь волкодав? Я? Или та система, что пытается нас использовать? Он предоставил Клюеву решать самому.
— Я… я этот вопрос уточню, — засуетился вдруг Клюев, явно теряя почву под ногами. Наша беседа пошла не по плану. Вместо благодарного, подобранного им кадра, он получил проблему. Человека, который задает неудобные вопросы, знает слишком много и не горит желанием работать за идею. — Сами понимаете, вопросы финансирования, ставок… это решается на самом верху. Мне нужно посоветоваться с руководством горкома.
Он уже не предлагал, а оправдывался. И это была маленькая победа.
— Я понимаю, — кивнул я с полной, почти дружеской серьезностью. — Вопрос сложный, ответственный. Я подожду. А пока, как и все, готов приступить к дежурствам на общих основаниях. Как комсомолец и советский человек.
Я встал, давая понять, что разговор окончен. Клюев, сбитый с толку, тоже поднялся, совершая бесполезный, суетливый жест рукой. Громов лишь слегка кивнул, его взгляд проводил меня до двери — оценивающий, недружелюбный, но в котором теперь читалось и некое уважение. Уважение к противнику, который сумел не дать себя загнать в угол в первой же схватке.
И, наконец, я вышел. На улице уже было темно. Холодный ветер с реки освежил лицо, сдувая запахи казенного дома.
Игра была опасной. Я дал понять, что не простой винтик. Но в системе, где главный принцип — либо ты часть механизма, либо тебя из него выбросят, выделяться смертельно опасно. Я купил себе время. Но купил ли я безопасность? Или, наоборот, лишь сильнее привлек к себе внимание?
Дома меня ждали.
— Чуть не опоздал, — сказал отец, пока мать подала тарелку с картофельными оладьями.
— Но не опоздал же, — ответил я.
Отец включил радиоприемник. Бибиси? Нет и нет. Что нам Гекуба? Так, иногда сверяя часы, не больше. Сегодня, согласно «Правде», в половине девятого по второй программе Центрального радиовещания должна передаваться радиопостановка по пьесе Михаила Светлова «Бранденбургские ворота». На волне тридцать и пятьдесят одна сотая метра.
Наша, советская пьеса. На нашей, советской волне.
Слушая постановку, я думал, что даже в этой трижды проверенной бдительными людьми пьесе сквозь треск и пафос пробиваются иные смыслы. Вопросы о цене победы. О том, что остается после войны в душах людей. О том, как отстроить не только ворота, но и что-то большее.
Великое дело — радио. ещё более великое — искусство. Каждый человек — своего рода приёмник, в голове которого смешались частоты разных времен, разных жизней. И этот приемник нельзя выключить, хотя он ловит слишком много. И теперь, похоже, на мою частоту начали выходить другие радиолюбители. Из горкома. Из милиции. А возможно, и оттуда, из-под Зарьки, где в ночи, под рокот дизелей и, быть может, под вой ветра в колючей проволоке, строилось что-то, не предназначенное для ушей посторонних. Мне оставалось только слушать. И пытаться различить в общем гуле, чей именно голос выходит на связь.