Глава 13

Патруль наш был самый что ни на есть народный. С бору по сосенке. Лично я не подкачал: на голове — офицерская фуражка. На плечах — плащ-палатка, маленькая и уютная. Под ней — гимнастерка, свежевыстиранная, свежеотглаженная. Ниже — галифе, заправленные в сапоги, начищенные до зеркального блеска. Хоть сейчас на плакат: воин-победитель вернулся домой. И ведь правда — вернулся.

А вот патрульные обыкновенные… Они были другой правдой. Жесткой, неудобной, потертой на локтях. Два паренька семнадцати лет, которых жизнь и война уже успели обтесать, но не отполировать. Ваня и Вася. Старенький, ещё, похоже, дедовский пиджачишко, до которого Вася вряд ли дорастет — руки много короче рукавов, да и в плечах широк. Под пиджаком заношенная рубаха, когда-то бывшая клетчатой, ныне превратившаяся в полотно неопределенного грязно-серого оттенка. И штаны, латаные-перелатаные, где заплаты наслаивались друг на друга, создавая рельеф географической карты неизвестного материка. Ботинки — страдальцы. Кожа на них потрескалась и покоробилась, шнурки заменили обрывки проводков, и вся эта конструкция, казалось, вздыхала при каждом шаге, настойчиво прося каши. Не то чтобы беда была в бедности одежды. Сейчас так был одет, наверное, каждый второй. Беда в том, как эта одежда сочеталась с поставленной задачей. Как можно охранять общественный порядок, когда твой собственный вид кричит о беспорядке вселенского масштаба? Когда ты сам выглядишь как жертва обстоятельств, а не как тот, кто эти обстоятельства усмиряет?

А ещё дождь. Не ливень, а противный, осенний зубровский дождик, больше похожий на холодную, мелкую пыль. Он пропитывал насквозь, втирая сырость в кости. И ветер, неласковый, гуляющий с реки, находил щели в плащ-палатке и в дедовском пиджаке с одинаковым успехом. Вот он, октябрь, налетел-накатил, бешеный, как паровозик. С октябрем пришла не календарная, а настоящая осень. Та, что охлаждает душу быстрее, чем тело.

И стояли мы все трое под раскидистым, все ещё в листве, каштаном. Какая-никакая, а защита от дождя. Стояли на страже мирного сна Зуброва и ждали. Ждали хулигана. Неуловимого злодея, который должен был материализоваться из промозглого мрака, чтобы мы могли его благородно задержать и доставить в райотдел. Там на него составят протокол, а нас, наконец-то, пустят погреться в казенную, пропахшую махоркой, но тёплую комнату дежурного. Грёзы о тепле были едва ли не сильнее мечты о подвиге.

Но хулиганы оказались умнее нас. У них свой, вольный график. Хотят — хулиганят в сухую погоду, хотят — сидят дома, попивая самогон и распевая надрывные песни о печальной судьбе сизого орла. Какая, в самом деле, радость — нарушать общественный порядок под таким дождем? Никакой радости. Нарушать общественный порядок под дождем — занятие для идиотов. А наши потенциальные клиенты, судя по всему, идиотами не были. Что ставило нас, стоящих под деревом, в двусмысленном положении.

Но это, как я внушал своим временным подчиненным, ни в коем случае не повод ослаблять бдительность! Бдительность — наше все.

— Только, — говорил я, глядя в темноту, куда не достигал желтый, больной свет фонаря в сорока метрах, — только расслабишься на секунду, враг и ударит. Обыкновенное дело — застать врасплох. Враги полны коварства!

Ещё я пресекал попытки закурить. Резко, по-командирски.

— В патруле не курят! Тем более в темное время суток!

Вася, более бойкий, пробовал робко возразить:

— Павел Мефодьевич, да мы в сторонке, кто увидит…

— Не положено! — отрезал я. — Во-первых, устав. Во-вторых, слепит. Вы посмотрите вокруг.

Я заставил их смотреть. Мы стояли в почти полной темноте, и глаза, постепенно привыкая, начинали выхватывать из черноты смутные силуэты заборов, крыш, силуэт водонапорной башни вдалеке. Это было наше преимущество — темновое зрение.

— А теперь представьте, — продолжал я лекцию. — Вы зажигаете спичку. Подносите к лицу, чтобы прикурить. Яркая вспышка. И что? И всё. Темновое зрение убито. Начисто. Восстанавливаться оно будет от двух до десяти минут, в зависимости от организма. У кого как. И знаете, что может произойти за эти десять минут? Злоумышленник, пьяница или вор, пройдет мимо вас в двадцати шагах, а вы его не увидите. Как слепые котята. И, немаловажно, курение демаскирует. Огонек зажженной спички виден в такую ночь за километр. Да что там спичка! Огонек папиросы во время затяжки — отличный ориентир. Особенно для того, кто смотрит в оптический прицел.

— Ну, откуда здесь снайперская винтовка? — фыркнул Вася, уже окончательно простуженный и потому дерзкий. — Мы ж в Зуброве, а не на фронте.

Я повернулся к нему. В темноте он видел, наверное, только бледное пятно моего лица и блики на сапогах.

— Привычки, Василий, вырабатываются с первого дня службы! — сказал я с ледяной, не допускающей возражений прямотой. — Здесь и сейчас, положим, за тобой снайпер не охотится. Хотя… кто его знает. Но представь: пройдет пара лет. Тебя призовут. Отправят, скажем, служить на границу. Поставят в секрет. Тихо, сыро, скучно. И захочется покурить. По старой, дурной привычке. Ты чиркнешь спичкой. А на том берегу реки, в темноте, сидит враг с хорошим биноклем. И он этот огонек увидит. И отметит. Ты раскрыт. А как он использует знание — уже другое дело. Может, нарушитель пойдёт в обход. Может, прямо на тебя, подкрадётся и убьёт. Понял?

Вряд ли я убедил его. Для него война была уже историей, а служба — туманным будущим. Он жил в вечном «сейчас», где хотелось курить, потому что холодно, голодно и скучно. Сам я курить бросил. Андрюша так и не курил вовсе, а он сейчас за главного. Родителям я объяснил просто: учителю курить — непедагогично. Плохой пример. Матушка кивнула с одобрением, отец что-то пробормотал про экономию. А экономия и вправду была. Пачка «Севера» — рубль шестьдесят. Если выкуривать по пачке в день — почти пятьдесят рублей набегает за месяц. Четверть моего учительского жалования, которое даже жалованием-то назвать язык не поворачивался. Я его, кстати, ещё и не получал. Проживал остатки остатков. Мысли об этом моросили на периферии сознания, как сегодняшний нудный дождь.

Дождь как раз и прекратился, словно наверху дали команду «отбой» Мы, стараясь идти неслышно, переместились под следующее дерево, опять под каштан. Шагах в тридцати от прежней позиции. Маршрут нам доверили скромный, второстепенный, вдали от главной артерии, где хоть какое-то движение могло быть. Думаю, причиной тому — мой невосторженный ответ Клюеву на его заманчивые перспективы. Наказали малой местью: патрулируй на задворках, с пацанами. Ничего, пустяки. Переживу. На фронте бывало и не такое, вспоминала чужая память. Хотя та, фронтовая, служба хотя бы имела смысл. И оружие.

А здесь… Подчиненные у меня необстрелянные, необученные. Что им делать на главной улице, даже если бы нас туда пустили? Их единственное вооружение — красные повязки из дешевого сатина, уже промокшие и обвисшие. Вы должны влиять на нарушителей авторитетом советского гражданина и силой общественного порицания, сказали на инструктаже. Великий русский авось в чистом виде. Главное — отчитаться. Что вышло столько-то групп. А что это за группы, из кого состоят, на что реально способны — это уже детали. Вторично. Как в тех газетных очерках, которые я иногда, скрипя зубами, читал: «Юные партизаны приняли единственно верное решение: оружие добудем в бою!» Ага. И кто это пишет? Неужели совсем ничего не соображают? Нет, очень даже соображают. Велено писать бодро и героически — вот и пишут бодро и героически. Реальность с её промозглыми дождями, стоптанными ботинками и семнадцатилетними патрульными в поношенных пиджаках остается за кадром.

Патрулировать мне, если вникнуть в чужие воспоминания, было не впервой. Но там, в Праге всё было иначе. Там у меня был «ТТ» в кобуре, тяжелый, холодный, пахнущий оружейной смазкой. А у патрульных, обычно двоих, — «ППШ», с дисками. И ходили мы не по тёмным, вымершим переулкам, а по европейским улицам, освещенным куда лучше, чем здесь. А для тёмных углов у нас были фонари тогда были, и батарейки к ним. Хотя и опасность была настоящая, осязаемая.


А здесь — пацаны. И мирный советский город Зуброво. Какой пистолет? Какие автоматы? У нас даже фонариков-то не было. Вернее, один на троих был, фонарь регулировщика, но бесполезный по причине севшей батарейки. А свежих батареек к нему не укупишь, не было их в Зуброве. Даже в Чернозёмске они были редкостью, появляясь неожиданно и тут же исчезая, как метеоры в небе.

Так и стояли мы — вооруженные авторитетом, повязками и высоким званием советского человека. Три бригадмильца на улице Жданова под каштаном. Я смотрел в темноту и думал. Думал о том, что наша маленькая служба была лишь винтиком в гигантском механизме страны. И что где-то там, за пределами нашего мокрого пятачка, происходят воистину великие дела. Вроде стройки под Зарькой. Где люди, наверное, тоже стоят на страже, в караулах. Но у них были не красные повязки, а настоящие винтовки. Или автоматы. И охраняли они не абстрактный «общественный порядок», а что-то конкретное, важное и, вероятно, непростое. Даже страшное. А я, вместо того чтобы пытаться понять что к чему, руководил здесь двумя заморышами, изображая из себя отца-командира.

Ветер снова усилился, пробираясь под плащ-палатку. Я вздрогнул. Не от холода. От внезапного, отчетливого ощущения, что помимо нас троих, здесь, в этой темноте, есть ещё кто-то. Кто-то, кто наблюдает. Не хулиган. Не пьяница. Кто-то серьёзный. Та самая машина, что проверяла, надёжны ли её винтик. Или, может, просто кошка шуршала в кустах?

— Тихо! — прошептал я.

Ваня и Вася замерли. Мы втроем вглядывались в ночь, превратившись в одно большое, настороженное ухо. Но кроме завывания ветра в проводах и далекого гудка паровоза со станции ничего не было.

— Кажется, никого, — прошептал Вася разочарованно.

— Кажется, — согласился я. Но стоял ещё минуту, не двигаясь. Кажется — оно разным бывает. Как гласила народная мудрость, креститься нужно на всякое кажется. Иногда кажется выносит тебе навстречу хулигана. А иногда — просто тишину, в которой слышен далекий, скрежет шестерёнок большой государственной машины. И этот скрежет страшнее любого хулигана.

Здесь мы были ближе к фонарю, и я мог ясно видеть лица временных подчиненных. Не просто видеть — изучать. Лица как лица, осунувшиеся, худые, с чего им быть иными? Кожа, натянутая на скулах, тени под глазами глубокие, как окопы. Оба школьники, то бишь иждивенцы, а на паёк иждивенца не разжиреешь. Паёк — это наука выживания, арифметика голода. Мало углеводов, мало жиров, с белками же вообще швах. Белок — это мифический зверь, которого иногда вспоминают в столовке, подавая баланду с плавающими островками неизвестного происхождения. Но никто не унывает, напротив, гордятся тем, что наша страна эшелонами посылает хлеб в Венгрию, Чехословакию, Польшу и даже в Германию. Вот это парадокс, да. Слюни капают, а на душе тепло и светло от сознания собственной щедрости.

Это я недавно заглянул в кинозал «Карлуши», и там перед фильмом крутили хронику. Показывали помощь народам, отринувшим фашизм и ставшим на путь строительства социализма. Кадры: полные зерном вагоны, улыбающиеся женщины в платочках, принимающие мешки с мукой, здоровенные мужики в рабочих спецовках, разгружающие ящики. Музыка бодрая, жизнеутверждающая. И зрители гудели одобрительно — вот-де какие мы, зла не помнящие, добрые, широкие, знай наших! Коллективная гордость — штука заразительная. Да-да-да, гордятся! Что зрители, я и сам в те минуты гордился, умеют же агитировать наши пропагандисты. Умеют так, что на время забываешь про пустые карманы, пустые прилавки, пустые кастрюли и пустые желудки.

Гордился, хотя Андрюша и знал, что нынешний голод унёс немало народа. Умерли. Тихо, незаметно, никакой кинохроники. То ли полмиллиона, то ли полтора. Цифры плавают, как те островки непонятного в баланде. Но это по косвенным данным. По шепоту в очередях, по пустующим вдруг квартирам, по скупым, обрывающимся фразам на улице. А официального голода нет. Значит, и в самом деле нет, говорит моё теперешнее сознание, верное, не знающее сомнений. Вот в Зуброве же никто не умирает от голода. Ну, худые, так это полезно. Стройность. Там, в двадцать первом веке, через одного толстяки, говорит Андрюша. От машины к лифту, от лифта к дивану. Разве лучше? Ожирение, инфаркты, инсульты… Получается, мы, сегодняшние, впереди планеты всей. Не по сытости, так по здоровой худобе. Ни грамма жира, сплошные мускулы, кожа, кости.

Я посмотрел на часы — из нас троих они были только у меня. Полчаса до полуночи, а в полночь нам нужно отметиться у дежурного — и по домам! Дом. Это слово согревало сильнее любого чая. Пить горячий чай, мыть ноги в тёплой воде — роскошь неописуемая! — и спать! Сон, где не приснятся ни мешки с мукой для Венгрии, ни пустые котлы в столовой. Напарникам-то вставать рано. Школа, первая смена. А у меня — третий и четвертый уроки, могу и поваляться. Если захочу. Уже одна эта возможность греет. Маленькое, личное, достояние. Хотя встану в шесть пятнадцать, когда и отец проснется. Он ворочается, кряхтит, зажигает примус — цыканье и запах керосина будут моим будильником. Ему-то на работу к восьми, опаздывать нельзя. Война закончилась, а трудовая дисциплина — нет. Дисциплина — это навсегда. Как следы от ранений.

И здесь, в эту сладкую минуту предвкушения покоя, я услышал шаги. Из переулка, что справа. Совсем тёмного переулка, без единого фонаря, есть у нас ещё такие. Чёрная дыра, провал в ткани города. Идут несколько человек. Прислушался. Трое, да, трое.

Я толкнул Ваню локтем, показал глазами на переулок. Ваня — мой левый фланг. Бледный, веснушчатый, вечно голодный. Что делать, через одного то куриная слепота, то глухариная глухота. Витаминов молодежи не хватает. Особенно «це». Мяс-це, саль-це. Но вот и Ваня услышал, — и сам толкнул Васю. Васька, правый фланг, построже, посознательнее. Посмотрел на меня полутревожно, полувопросительно:

— Хулиганы? — спросил он одними губами, беззвучно.

Я не ответил. Хулиганить тут, собственно, и негде, и не с кем. Спят потенциальные жертвы мелкого хулиганства. Да и слишком серьёзно для хулиганов. В их шагах была не юношеская удаль, а тяжесть. Что-то несут. Спекулянты? Расхитители? Слова, от которых веет не криминальной романтикой, а холодом статьи и срока. Предчувствие царапнуло раненую ногу. Оно, предчувствие, не обманет!

И не обмануло.

Там, куда свет фонаря доставал еле-еле, но всё же доставал, показались три подозрительные личности. Подозрительными они были не только потому, что честные и добрые люди сейчас спят, готовясь к трудовому дню, и не тем, что носили они кепки-восьмиклинки, которые нынче в моде у шпаны, вроде опознавательного знака «свой-чужой». А тем, что каждый нёс мешок на спине, и не пустой мешок. Это было видно по тому, как они нагибались под тяжестью, как шаги становились короче, тяжелее.

Нас они не видели — уличный фонарь светил им прямо в глаза, слепил, а мы стояли в густой, тени старого каштана.

Можно так и остаться в тени. Они пойдут своей дорогой, а мы без потерь, без нервов, без лишних проблем вернемся домой. Баиньки. Простая арифметика: мы — трое, но мы безоружны, мы — один фронтовик, но два школьника, а у этих поди, узнай что в карманах пиджаков. Бритвы, финки, наганы?

Рассуждал я так секунды три. Пока не случилось нежданное.

Вася чихнул.

И как чихнул! Не сдержанно, в кулак, а на всю улицу! Резкий, громкий звук, разорвавший тишину. А потом ещё и ещё. Два, три раза подряд. От нервов, похоже. Или от стыни, что пробралась под пиджак.

Троица застыла на месте. Мешки опустили на землю. Завертели головами.

Что ж, пусть так. Игра в молчанку закончилась. Делать нечего.

Я вышел из тени дерева, шагнул в круг света. Не быстро, не резко. Как выходят на сцену. Уверенно.

— Спокойно, граждане, спокойно. Бригадмил. Кто такие, откуда и куда путь держим?

Свет падал теперь на нас всех. На меня, всего такого правильного военного. На них. Двое — пацаны, ровесники Вани и Васи, глаза круглые, испуганные. А третий — постарше. Лет двадцати, двадцати двух. Лицо узкое, хитрое, глаза бегающие, но сейчас смотрящие прямо. Он и был за главного. В его позе читалась не столько готовность к драке, сколько раздражение — помешали, сорвали.

— Иди, бригадмил, своей дорогой, целей будешь, — ответил он, голос хрипловатый, с вызовом.

— Неправильный ответ, — сказал я ровно, почти лекторским тоном. — Повторяю второй и последний раз. Кто такие, откуда и куда путь держите.

Он молча смотрел на меня секунду, две. Оценивал. Видел ли фронтовика? Видел парня в военной форме, но в голосе которого что-то непростое. Необычное. Твёрдое.

— Не понимаешь по-хорошему? Тогда смотри, — он медленно опустил мешок на дорогу, правой рукой полез в карман пиджака, достал нож. Лезвие блеснуло тускло в жёлтом свете уличного фонаря.

— Не передумал? Я сегодня добрый, но скоро перестану, — и неожиданно, рывком, бросился на меня, целя ножом в живот.

Ну, это он так думал — неожиданно.

Андрюша бы застыл на месте, непротивление злу насилием. Не мог и не умел. Но я сейчас не вполне Андрюша, даже близко не Андрюша.

Тело сработало само. Без мысли, без команды. Как отлаженный механизм. Шаг в сторону — не назад, а вбок, в его слепую зону. Захват вооруженной руки за запястье и локоть одновременно. Резкий поворот на себе. Упор своим коленом в его колено. И вот он, результат, как в учебнике: противник на мостовой, издающий хриплый стон. Нож отлетел в сторону, зазвенел о брусчатку. У противника, судя по неестественному углу и хрусту, который я скорее почувствовал, чем услышал, закрытый перелом обеих костей правого предплечья. Лучевой и локтевой. Что и требовалось показать.

Его подельники, даром, что моложе и, казалось бы, глупее, оказались умнее в главном — в искусстве самосохранения. Не закричали, не бросились на выручку. Они просто побросали свои мешки, и бросились назад, в тёмный переулок, растворяясь в ней за секунды.

Тут и Ваня с Васей выскочили из тени, инстинкт погони сработал. Пустились за ними.

— Стоять! — рявкнул я. — Стоять, говорю!

Они замерли, оглянулись — кому это я кричу, враги же уходят!

— Вам! Куда вы? А если у тех тоже ножи? Или того хуже?

— Но вы же… одного… — начал Вася, сбивчиво.

— Я — это другое дело, — отрезал я. — Я войну прошёл. А вы нет. Поняли? — Они кивнули, покорные. Я наклонился, подобрал нож.

— Что там, в мешках? — спросил я, кивая на брошенную поклажу.

Ваня и Вася, переключившись на простую задачу, подняли мешки, поднесли ко мне, под фонарь.

— Что принес нам Дед Мороз?

Распустили горловину, посмотрели. Второй мешок. Третий.

Во всех было одно и то же. Жестяные банки. Американская тушёнка,. «второй фронт». Откуда? Если из магазина… Но в той стороне нет магазина. Но есть ларек ОРСа леспромхоза. Хотя для ларька больно богато, но кто их, снабженцев, знает.

По июньскому указу, хищение социалистической собственности организованной преступной группой… От десяти до двадцати пяти лет. Расстрел временно отменили, но двадцать пять лет — это тоже смерть, только растянутая, по капле. В пятьдесят третьем, правда, будет амнистия, но об этом знаю один лишь я. И ещё доживи до пятьдесят третьего…

Я повернулся к главарю. Тот сидел на земле, придерживая сломанную руку, скрипел зубами от боли и злости.

— Ну, что, сдаёшься в плен, или как? — спросил я почти вежливо, легонько пнул его носком сапога.

Тот лишь матюкнулся, густо, сочно, с больной фантазией.

— Нет? Это зря, — вздохнул я. — Потому что если противник не выказал явной и недвусмысленной готовности к сдаче, его необходимо подавлять. Вплоть до полного уничтожения. — Я произнёс это назидательно, зачитывая главу школьного учебника будущего своим временным подчиненным, Ване и Васе. Те слушали, затаив дыхание.

Пнул уже не легонько. По сломанной руке. Он завопил на всю улицу, но никто почему-то не выглянул.

— Всё, хватит, твоя взяла, сдаюсь, — прошипел он, и в его глазах плескалась чистая, неразбавленная ненависть.

— Тогда вставай. Бери свой мешок. И пойдём. К дежурному. Там разберутся.

— У меня рука сломана! — взвыл он, уже не столько от боли, сколько от несправедливости.

Я наклонился к нему, чтобы он видел только моё лицо в полутени. Говорил тихо, но чётко.

— У тебя одна рука сломана. А другая — пока нет. Понял? Нести можешь.

Он посмотрел на меня, и что-то в его взгляде дрогнуло. Увидел не бригадмила, а кого-то другого. Кого именно — не знаю. Но сдался окончательно.

— Понял, понял.

И мы пошли. Нестройными рядами. Вася, Ваня и главарь — каждый со своим мешком набитым вожделенным «вторым фронтом».

А я шёл налегке, моя добыча сегодня — нож. Опять стропорез. Немецкий. Интересно, они тут что, лавочку открыли по сбыту трофейного оружия? Или просто мода такая у уличных авторитетов — щеголять немецким качеством?

Я шёл, а в голове стучало: «До двадцати пяти. До двадцати пяти».

И тишина. И тени, то коротенькие, то длинные, шли вместе с нами по брусчатке, как немые свидетели.

Загрузка...