Глава 15

Мысль о стройке под Зарькой застряла в сознании, как заноза под ногтем. Небольшая, почти неощутимая, но напоминающая о себе при каждом неосторожном движении. Казалось бы, стройка и стройка, так нет — мыслями я то и дело возвращался к военным на мотоцикле, «элеваторским», а уж от них и к самой Зарьке.

Я сидел за столом, передо мной лежала нотная тетрадь. Выполнял просьбу Бориса Анатольевича, я записывал «молдовеняску-сырбу». Ноты ложились на бумагу с обманчивой простотой. Они не передавали ни хрипа патефона, ни упругого сопротивления меха аккордеона, ни того напряженного блеска в глазах танцовщиц, когда ритм их подхватывал и нёс. Ноты были лишь схемой. Инструкцией, как он и просил. На случай, если со мной что-нибудь случится. Я поставил в конце фирменный штрих — небольшой, усложненный проигрыш, который придумал уже здесь, за столом. Лишнее доказательство, что схема может ожить только в руках живого человека. Или это была закладка, мелкая диверсия? Вставка, которая могла бы сбить с толку любого другого аккомпаниатора, кроме меня? Возможно.

Решив, что на сегодня довольно, решил лечь спать. Время к полуночи. Надев пижаму (тоже трофейную, шёлковую, с немыслимым для советского производства рисунком — крошечные грифоны на лиловом поле), я погасил свет. Но сон не шел. В комнате тепло, у нас вообще тепло, мы уже начали топить печь. Покой, уют, вроде бы всё в порядке. А сна нет. Он ходил по двору кругами, заглядывал в окно, но зайти никак не решался. Или не хотел, считал, что у него есть дела поважнее.

В голове, той самой, которая была теперь моим домом, а чаще — донжоном осажденной крепостью, крутились обрывки разных лент. Петр, выполнявший моё маленькое, но ответственное поручение. Матушка, скупающая в комиссионках трофейную одежду, зная, что надолго трофеев не хватит, к Новому году расхватают подчистую. Костюм, висевший в шкафу, как посланник другого мира. Девицы-красавицы со стальными мускулами и просьбами сыграть «про любовь». И мотоцикл. Всегда возвращался к мотоциклу. Цюндапп. Не «скорее всего», а именно он. У Павла Первого, прежнего хозяина мозговых извилин, был приятель, механик. Они как-то ночью разбирали такой, найденный в овраге под Прохоровкой. Павел Первый, с его цепкой памятью на всё, отчетливо помнил форму бензобака, изгиб рамы, характерный звук клапанов. Этот звук не давал покоя.

Совпадение? В городе, где половина техники на ходу была либо лендлизовской, либо трофейной? Вполне. Но совпадения, как любил говаривать тот самый пражский мистагог, суть шифры, которые Вселенная ленится как следует закодировать.

И элеватор. Слово это было правильным, советским, хозяйственным. Оно не вызывало подозрений. Оно должно успокаивать. Но в том-то и дело, что слишком уж хорошо укладывалось в картину мира. Как и история с расселением деревни «по приказу». Я слишком хорошо знал — или голова моя слишком хорошо знала — как работает система. Она не терпит пустоты. Если что-то исчезает с карты, что-то другое, более важное для текущего момента, должно это место занять. И это «что-то» редко бывает зернохранилищем в глуши.

В школе, я пытался выведать что-нибудь у коллег. Осторожно, между делом.

— Слышал, под Зарькой теперь элеватор строят, — сказал я Сидорчуку, учителю биологии и географии, человеку с лицом, похожим на рельефную карту Среднерусской возвышенности. — Интересно, урожаи в тех колхозах так выросли?

Сидорчук хмыкнул:

— Какие урожаи, Павел Мефодьевич. Почвы там супесчаные, подзолистые. Картошка и та сам-три радует. Элеватор… Может, и строят. Наше начальство любит строить. Где надо и где не надо. А Зарьку, между прочим, Степняк-Кравчинский описал в «Мужицкой России». Место историческое. Теперь, поди, и следов не осталось.

Больше он ничего не сказал, но его слова — «где надо и где не надо» — прозвучали в учительской. Это был первый флажок, воткнутый в карту моего беспокойства.

Второй флажок появился к обеду. Я шёл домой после занятий со сводным хором моих учеников, чьи голоса звенели, как стеклянные шарики, и никак не хотели сливаться в стройное «Сестрёнка Наташка теперь первоклашка». На углу, у гастронома, где выстраивалась вечная очередь за чем-нибудь съестным, я увидел его. Тот самый мотоцикл. Цюндапп. Он стоял у фонарного столб, как конь у походной коновязи. Рядом, покуривая и громко смеясь, стояли двое из давешней троицы. Те самые, в офицерских шинелях, но без погон — видимо, чтобы не привлекать лишнего внимания. Или потому, что погоны их принадлежали к ведомству, где публичность не приветствовалась.

Я замедлил шаг. Притворился, что разглядываю витрину гастронома, где красовалась пирамиды из банок с крабами (пустых, для антуража), пятилитровая бутылка «Столичной» (муляж), и весёлая розовая колбаса из папье-маше. Но краем глаза наблюдал.

Они были молоды, уверены в себе. Их смех был слишком громким для этого тихого места, их жесты — слишком размашистыми. Они не были похожи на обычных конвойных, обозленных на судьбу и военнопленных. Они выглядели как хозяева положения. Один из них, высокий, с аккуратно подстриженными висками, что было редкостью в Зуброве, ловил на себе взгляды женщин в очереди. Очередь такая, что в магазине не помещалась, и выползала на улицу длинным хвостом. Он не заигрывал, а просто показывал недоступную им уверенность. Люди в очереди смотрели на них с привычной смесью страха, зависти и отторжения. Эти двое были здесь чужаками, но чужаками особого рода — с мандатом, дающим право на эту чужеродность.

Вдруг высокий офицер повернул голову и встретился со мной взглядом. Взгляд был быстрым, оценивающим, как луч карманного фонарика при обыске в подвале. Он скользнул по моему лицу, по моему плащу, и на мгновение задержался. Не с интересом, а с холодной профессиональной регистрацией объекта. Затем он так же легко отвел глаза, сказал что-то на ухо напарнику, и они оба коротко рассмеялись. Не обо мне. Просто так. Но мне стало холодно. Этот взгляд видел не учителя пения. Он видел молодого мужчину в слишком хорошей для этого города одежде. Возможную аномалию. Возможную проблему. Возможную добычу.

Я пошёл дальше, спиной чувствуя их присутствие. «Все взоры только на меня» — едкая строчка зазвучала в голове с новой силой. Я слишком выделялся. Костюмы, плащ, манера держаться — все это, должно быть, резало глаз. В мире, где ватник был не только предпочтителен, но и безопасен, я разгуливал в заграничных нарядах, как попугай среди воробьев и ворон. Идеальная мишень — и для грабителей, которые после моего подвига вряд ли будут связываться, тем более среди бела дня, и для куда более опасного внимания органов. Органы-то у нас многоглавые, как сказочные Горынычи, есть о трёх головах, есть о шести, а есть и о двенадцати. И порой между ними идет нешуточная борьба.

Дома меня ждало письмо. От Петра. Конверт был шершавый, казенный, марка со Спасской башней Кремля. Петр писал скупо, как и полагается человеку занятому, каждый час которого отдан науке и образованию. Справлялся о здоровье родителей. Сказал, что моё поручение выполняет, надеется на положительный результат в ближайшее время. И вдруг: «Будь осторожен. Не задавай вопросов.»

Письмо я сжёг в пепельнице, растирая черный пепел пальцами до состояния пыли. «Не задавай вопросов». Мудрый совет брата, который прекрасно научился жить в этой системе. Но вопрос уже был задан. Не мной даже, а обстоятельствами. И он требовал ответа.

Что же там, на месте Зарьки? Радиолокационная станция? Ракетная база? Химический завод? Варианты, почерпнутые из обрывочных знаний о грядущем «холодном» противостоянии, проносились в голове. Каждый был хуже предыдущего. Каждый превращал тихую, забытую богом Зарьку в потенциальную цель на картах вероятного противника. А меня, Павла Мефодьевича, учителя пения с немецким аккордеоном и памятью, в которой тесно уживались довоенные стишки из «Крокодила» и обрывки знаний о будущем, — в кого превращали меня?

В потенциального свидетеля. В случайного обладателя опасной информации. В человека, который, сам того не желая, может привлечь внимание людей, чьи полномочия простираются далеко за рамки Зубровского отдела народного образования.

На репетицию «Березки» я пришёл с ощущением скаковой лошади, которую вдруг впрягли в ломовую телегу. Я снова был в сером костюме, но теперь он казался мне не доспехами, а маскарадным нарядом. Костюмом шута на пиру у новых властителей мира, где танцы были лишь ширмой для иных, куда более вычурных па.

Борис Анатольевич встретил меня кивком, принял ноты, бегло просмотрел и сунул в папку без комментариев. Он был сосредоточен, хмур. Девушки вели себя тише обычного. Оля, та самая, лишь мельком улыбнулась мне. В зале витало напряжение, не связанное с танцами.

Хотя танцевали они совсем хорошо, впору хоть в Москву. Впрочем, я пристрастен.

В перерыве, когда Борис Анатольевич ушел курить в курительную, Оля подошла ко мне

— Павел Мефодьевич, — сказала она очень тихо, глядя на свои ноги. — Вас днем у гастронома не останавливали?

— Нет, — ответил я. — А что?

— Эти… элеваторские. Они расспрашивали. Про молодого человека в дорогом плаще. С музыкальным инструментом. Похоже, про вас.

— И что им сказали?

Оля пожала плечами.

— Кто-то сказал, что, может, это учитель из второй школы. Они переглянулись и уехали. Будьте осторожны.

Она отскочила, как только в дверях показалась тень хореографа. Я остался сидеть, поглаживая аккордеон. «С музыкальным инструментом». Значит, они обратили внимание не только на плащ. Они уже что-то знали. Или собирали информацию.

Остаток репетиции я играл на автомате. Мои пальцы сами находили нужные аккорды, а голова работала совсем над другим. Что им нужно? Почему учитель пения вызвал интерес у офицеров с режимного объекта? Моя одежда? Моя походка? Моя музыка перед кинофильмами? Или что-то еще? Могли ли они как-то связать меня с мотоциклом, а, главное, с тем, что произошло у терновой старицы? Маловероятно. Или… или их насторожила сама моя «инаковость»? В системе, где каждый должен быть винтиком, я, пожалуй, выглядел как винтик с нестандартной резьбой. А нестандартные детали подлежат выбраковке. Или, как минимум, пристального изучения.

Лежа в кровати, я продолжал размышлять. Похоже, игра в светлую жизнь может закончиться, даже не успев толком начаться. Я не был просто Павлом Мефодьевичем, счастливым обладателем шикарных костюмов. Я был гибридом. Как «молдовеняска-сырба». В моей голове жили воспоминания, которых я не должен был иметь, и знания, которые мне не положено было знать. И это делало меня опасным не только для них, но, возможно, и для самого себя.

«Все взоры только на меня». Да. Но теперь эти взоры были не любопытными или насмешливыми. Они были прицельными. Я вышел на сцену, даже не зная пьесы, и теперь должен был импровизировать. Стройка под Зарькой, офицеры на «Цюндаппе», настороженный взгляд хореографа, предупреждение брата и тихий шепот девчонки — все это было частью декораций. А занавес уже дрогнул.

Оставался один вопрос, самый важный: какая у меня роль в этом спектакле? Героя? Жертвы? Или того, кто скажет пару реплик в первом акте — и исчезает, как трактирный слуга в «Ревизоре»? Интересно, расплатился ли Хлестаков по счёту, нет?

Луна светила в окошко, свет ее падал на подоконник, на пол с половиками, на шкаф и даже на дверь. Как, однако, она сегодня светит, луна!

Вдруг дверь тихонько приоткрылась. Никаких привидений, никаких злодеев, это Силантий решил меня навестить. В нашем доме к нему относились хорошо, но не баловали, мода на котиков придёт не скоро. В постель не пускали. А я не гнал — котом Силантий был чистоплотным, по помойкам не шастал, да и помойки в сорок седьмом для котов неинтересны: еду никто не выбрасывает, она просто не успевает испортиться.

Силантий побродил по комнате, неодобрительно посмотрел на луну, а потом запрыгнул на мою кровать и улегся в ногах. Его привычное место. Может, ему так спокойнее? Или он считает, что выполняет некий долг, оберегая меня от злых духов? Есть, есть такое суеверие — что коты то ли слышат, то ли видят мелких бесов.

Под его урчание я стал задремывать. Слышать музыку. Будто играю я в вестибюле «Карлуши», знакомлю народ с музыкой из кинофильма «Щит и меч», а именно «С чего начинается Родина». Сыграл, а ко мне подошел элеваторский офицер и спросил, где я прежде слышал этот вальс. А я отвечал, что это вовсе не вальс, вальс — на три четверти, а это — на девять восьмых. Какие тут дроби, неважно, но где и когда я её слышал, не отставал элеваторский офицер. В Праге, в пивной «У чаши», где её играл слепой музыкант, если поставить ему кружку пива, отвечал я. Я часто, если спрашивали, ссылался на слепого музыканта. Поди, проверь.

Ах, в пивной, разочарованно ответил элеваторский, и оставил меня в покое. Но во сне я твёрдо знал, что попал в разработку.

И тут проснулся. Разбудил меня лай Кудлача, а лает он редко. Только если считает, что это необходимо. Кудлач — собака серьезная, под сорок килограммов. Правда, уже в возрасте степенном, но, надеюсь, еще лет пять поживет, может, и больше. Он живет во дворе, несет сторожевую службу, и в дом его пускают только в самые лютые морозы, даже не в дом, а в сени.

Если лает — нужно глянуть. Из дома два выхода, через сени и через кухню. Я, стараясь ступать неслышно, прошел на кухню, где взял кухонный топорик с молотком для отбивки мяса. Вещь из прежних времён. Сейчас свиные отбивные готовят редко, сейчас свиной отбивной называют картошку, отбитую у свиньи в честном поединке. Невесёлая шутка.

Петли двери хорошо смазаны, я приоткрыл её и выскользнул наружу, в тень. Просто ниндзя какой-то. Выскользнул и затаился.

Пять минут прошло. Десять. Слух у меня чуткий, кругом тишина. И я услышал как кто-то за забором пошел прочь. Удаляется. Так и исчез вдали. Я еще подождал, не проявит ли себя мотор «Цюндаппа», но нет, тишина.

Вор? Исключить нельзя, но нужно быть полным идиотом — лезть во двор, где и собака, и злой фронтовик — я. Прибью ведь. Скорее всего, просто прохожий. Бывают такие, гуляющие лунными ночами. Редко, но бывают.

Кудлач успокоился. Я слышал, как он лакал воду из миски, потом залез в будку, поворочался, устраиваясь.

Вернулся в дом и я. Продрог немного, ну, да пустяки.

В своей комнате я подошел к шкафу и потрогал рукав темно-синего костюма. Материал был — приятно гладить. Жил-был себе костюм в далеком зарубежье, а потом кто-то с деловой сметкой привёз его в Советский Союз, привез и сдал в комиссионку. Трофей. Но трофеи имеют свойство напоминать о своем происхождении.

И тут я понял, что меня тревожит больше всего.

Почему я вообще интересуюсь Зарькой? Какое мне, учителю, до этого дела? Положим, Павел Первый считает своим заданием, реальным или мнимым, выявить шпиона, реального или мнимого. И этот шпион может интересоваться секретным объектом. Но причем тогда «элеваторские»?

При том, что элеваторские тоже ищут шпионов. Особенно среди пришлых. Похож ли на шпиона я? На киношного — точно похож. Киношные шпионы и одеваются не по-нашему, и шляпы носят, и музыку любят странные. А в аккордеонах или даже роялях у них радиопередатчики. Стоит такой шпион на сцене, художественную самодеятельность изображает, играет «Светит месяц» на виду честного народа, и в то же время морзянкой передает секретные сведения.

И тут я опять проснулся. Оказывается, поход во двор с топориком мне только приснился. Сон-матрёшка.

Я прислушался. Силантий урчит, Кудлач молчит.

Павел Первый, а ты что думаешь насчёт шпионов и Зарьки?

Но Павел Первый отмалчивался.

Загрузка...