Титина Titina Пер. М. Алексеева

Людеку, может, потому, что он был самый младший, комендант сказал: «Приведи Титину», — и все, не дал ему никакого списка, как тем, что чуть раньше вышли из здания юденрата и разбрелись по городу. Людек спросил: «Я сам?» — но низкий, лысоватый человек, который был комендантом, ничего не ответил и захлопнул дверь у него перед носом.

За дверью бушевали голоса. Ночь была теплая, ветреная, на реке тронулся лед, и шум воды разносился по всему местечку. В домах ни единого огонька, кромешная тьма, сон.

Он шел быстрым шагом, голос реки набирал силу — Титина жила рядом с мостом. «Добрый вечер», — мысленно произнес он и услышал, как Титина отвечает: «Bonsoir, jeune homme»[35]… «Bonsoir, Madame»[36], — поправился он, она требовала, чтобы с ней он говорил только по-французски. Письменный столик у окна, пухлый томик Ларусса[37], позолоченная обложка «Писем с моей мельницы»[38]… И затхлый запах темной комнаты. В Титине уже тогда проглядывало безумие… Эта затхлость… Она не проветривала квартиру. Под окном темные стройные молодые ели. «Еловый двогец» — так она называла свою халупу. Грассировала, как и подобает учительнице французского.

— Comment va ta maman?[39]

— Merci, elle va bien[40].

Мама в ночной рубашке, даже халат не надела.

— Людек, за тобой прислали… — И сразу в плач. — Сыночек мой…

В вырезе ночной рубашки дряблая шея, гусиная кожа, лишенные жировой прослойки складки.

Он одевался тщательно, брюки, куртка, кепка с блестящим козырьком.

— Мама, где дубинка?

— Я Марциняков попрошу, в сарае спрячешься… Сыночек…

Месяцем раньше она плакала, потому что его не взяли. Обивала пороги в надежде на протекцию, часами просиживала в коридоре юденрата перед дверью председателя. Говорила: «Хочу тебя спасти».

— Не устраивай истерику, мама. Сейчас…

Она поднесла руки к шее, словно хотела себя задушить. Это был жест крайнего отчаяния, потому что именно так она душила себя в ту ночь, когда забрали отца.

— Я не знала… Не думала… — выдавила она с трудом. Схватила его за плечо. Он высвободился осторожно, но решительно:

— Перестань, мама, мне надо идти.

Она хотела его обнять и поцеловать, он остановил ее взглядом, хотя знал, что означали эти объятия: она просила прощения. Elle ne va pas bien[41].

Милая пани Зофья, la belle Sophie[42], и ее маленький мальчик! Голос у пани Титины низкий и хриплый как у колдуньи. Шелестит длинное платье из блестящей ткани, на ногтях поблескивают корочки запекшейся крови. «Не хочу конфету, нет!» — «Он привыкнет, привыкнет», — хрипит голос колдуньи, а мать заливается беспечным смехом: «Почему вы не проветриваете квартиру, Титина?»

Со стороны Замковой горы донесся крик. Он остановился, вслушался. Уже тишина, ничего, только шум реки. Река и его собственное сердце. «Она полупомешанная, а может, уже совсем свихнулась?» — произнес он вслух. Снова остановился. Нет, он не ошибся. Нутро города уже проснулось. Кто-то бежал, кто-то крикнул раз, потом другой, кто-то все кричал и кричал. Он снял шапку, подставил лицо ветру. Весной пахнет. Если не пойду, меня выгонят. На другом конце города, возле железнодорожной станции, загудели моторы. Они подъедут к бане и будут там ждать. Сколько машин? Шесть? Пять? Сколько фамилий было в списке? Старики, калеки, сумасшедшие… Сколько им нужно человек? Он перегнулся через ограду моста. Одно движение, и волна увлечет его за собой в этом страшном шуме и грохоте. Людек, позаботься о маме, будь умницей и послушным мальчиком. Что значит: умницей и послушным мальчиком? Перенести центр тяжести тела на сантиметр за ограду моста, опустить руки вниз… Привести безумную Титану? Плыть вместе с рекой?

Он вдруг увидел идущих. Так вот как это выглядит. В общем-то нормально. Они идут, ведя тех под руку. Вот так, молча? Широкие плечи Юзека, мальчишеский силуэт Хенека, а между ними те двое, доходяги… В старости человек уменьшается. Они остановились. Юзек аж задохнулся от возмущения:

— Что, маменькин сыночек, красотами пейзажа любуешься? А работают пусть другие? Вот гаденыш!.. Ты слышал: если что-то пойдет не так, то двое из нас поедут. И это буду не я, говорю тебе, не я…

Один доходяга — мужчина, второй — женщина. Он отступил, чтобы их пропустить. Женщина семенила мелкими шажками, наклонившись вперед, словно вот-вот упадет. Глаза у нее были закрыты.

Дом Титины стоял в глубине сада, ели вели к самому крыльцу. Калитку он открыл с трудом, она заржавела, примерзла накрепко. Он по колено провалился в снег. Судя по всему, его ни разу не убирали с наступления зимы. Он посветил фонарем: следов тоже не было. Она всю зиму не выходила из дому? Может, умерла? Господи, хоть бы умерла. Прогнившая лестница, заваленная белой снежной кашей, три ступеньки, он еще помнил. Ели выросли до самой крыши.

Он надавил плечом на дверь, та поддалась — в замке не было ключа. Сени, знакомый запах затхлости и сырости.

— Не бойся, — говорит мать, — она немножко странная, этакая старая чудачка, но язык знает прекрасно, много лет жила в Париже. А сейчас она старая и очень бедная.

— И ку-ку, — засмеялся он.

— Тише, Людечек, ну разве так можно. Не будь таким невоспитанным. Я сказала, чудачка. Поклонись ей вежливо.

Он хотел позвать ее, но выдавил из себя лишь резкий шепот (подумал: я охрип):

— Пани Титина!

Не стоило звать ее «Титина». Это было прозвище, а не имя, прозвище, которое пристало к ней раз и навсегда, и, наверное, уже никто не знает, как ее зовут на самом деле. Комендант тоже сказал: приведи Титину. Он помнит, что, едва начав учить французский, спросил мать, откуда взялось такое смешное имя. Тогда мать спела песенку: «Титина, ах, Титина, пойдем смотреть картину», веселая мелодия вылетала из уст матери, как маленькая юркая птичка, и мать, склонившая голову к плечу, тоже походила на забавную птичку с точеной шейкой. Потом она рассказала ему длинную историю о каком-то бале, запутанную и, наверное, смешную, потому что, рассказывая ее, она сама смеялась, а отец сердился, что она такие глупости ребенку рассказывает. В ту пору ему было семь лет, мать считала, что это самый подходящий возраст для изучения иностранных языков.

Именно тогда, после рассказа матери о бале, имя Титина пристало раз и навсегда к странной пожилой женщине, которую он теперь должен был привести на площадь перед баней.

На его резкий шепот никто не ответил. Он нащупал выключатель, щелкнул — темнота не исчезла. Он забыл про фонарик и с вытянутыми вперед руками пошел в глубь коридора, в конце которого — это он тоже помнил — находилась дверь в большую мрачную комнату.

Остановился у двери, приложил к ней ухо. Звенела тишина, затем звон тишины перешел в звон костельных часов, пробивших одиннадцать. Оставался час.

Он подождал, пока растает в воздухе последний, одиннадцатый удар, потом подумал: «Наверняка она умерла, вернусь, скажу, что она умерла, следов на снегу нет, дверь заперта…»

Но продолжал стоять, приложив ухо к двери, и теперь уже не тишина и не часы, а его собственное сердце звонило и било тревогу.

— Пани Титина, — позвал он еще раз, громко, умоляюще. Умолял ее: не будь живой.

— Кто там?

Он в ужасе отпрянул.

— Entrez[43], — произнес через мгновение тот самый низкий, хриплый голос, который он сразу же узнал.

Он вошел.

Она сидела на кровати за баррикадой из подушек, ему была видна одна только голова в беспорядочном окаймлении седых волос, торчащих словно проволока. В поднятой руке Титина держала подсвечник.

Когда он подошел ближе, его тень вдруг вскочила на стену и появилась рядом с головой медузы, а затем медленно и неумолимо накрыла ее собой. Из кровати выглядывало одутловатое лицо, все в темных старческих пятнах. «Развалина, — подумал он и со странным удовлетворением повторил: — Развалина, развалина…»

Она смотрела на него внимательно, напряженно. Он понял — она сражается с памятью. Почувствовал, как ему сдавило желудок, верный сигнал тошноты, и расстегнул воротник куртки.

— Прошу вас встать, — сказал он. — Все евреи должны немедленно явиться в гмину[44].

Она даже не шевельнулась. По ее лицу пробежала легкая дрожь, она улыбалась.

— Вы, наверное, пришли по поводу уроков…

— Нет. Вам придется встать, я отведу вас в гмину, все…

— К сожалению, я временно не даю уроков.

Он склонился над ней и, борясь с приступом тошноты, произнес внятно и четко:

— Пожалуйста, встаньте.

«Не получается, меня выгонят, — подумал Людек. — Она не пойдет, я не смогу ее заставить, вот если бы мне кто-нибудь помог…»

— Встать! — заорал он.

Она уронила подсвечник на пол. Он поднял свечу, задел ногой кастрюльку — по полу рассыпались засохшие хлебные корки. Он аккуратно их собрал.

— Каким тоном вы со мной разговариваете? — раздался голос Титины. — И позвольте, с кем имею честь?

Он не ответил. Повторил еще раз, на сей раз спокойно и вежливо:

— Пожалуйста, встаньте и оденьтесь. Я отведу вас в гмину. Все евреи должны явиться в гмину.

— Tiens, tiens[45]. — Она покачала головой. — В гмину? Никогда не имела никаких дел с гминой. И не хочу иметь с ней ничего общего. Voilà[46], молодой человек. А теперь уходите.

— Пани Титана! — крикнул он. — Немцы велели…

— Les sales Bodies![47]

— Я вам помогу…

Прямо перед ним плавало ее мешковатое лицо, в котором слезились два озерца глаз. Она схватила его за руку.

— А чей ты сын, дитя? — спросила. И, не дожидаясь ответа, прошептала: — Сын… Ты сын…

— Зофьи… — послушно ответил он, сам того не желая.

— Mon Dieu[48], сын Зофьи, la belle Sophie… как же я могла… я знала, что ты придешь… почему ты так долго не приходил? У тебя с собой тетрадь и учебник?

— Пани Титина, вы должны пойти со мной… Немцы велели…

— Помню, как мы с твоей матерью были на балу, ах… Она одна помнила, что одинокая женщина имеет право развлечься… комендант гарнизона танцевал со мной мазурку… Mon Dieu, так она не забыла обо мне… Сядь за стол, открой тетрадь. Elle était si belle, ta maman…[49]

Он сел. Его охватила усталость. Хриплый голос Титины доносился словно издалека. Он подумал: «Что я тут делаю? Зачем?» И еще: «Как хорошо было бы заснуть и проснуться, когда все уже будет кончено. Что будет кончено? Все будет кончено…»

Мать бегала от председателя к секретарю, от секретаря к заместителю председателя, возвращалась сломленная, загнанная, несчастная. Он заметил: на ней дырявые чулки. «Люди так неблагодарны, — говорила она. — Стольким обязаны твоему отцу, а теперь, когда его убили, никто не хочет мне помочь. Говорят, ты слишком молод, — плакала она перед ним. — Будь умницей, Людек». — «Буду, мамочка…» — И вдруг однажды вернулась не такая, как всегда, помолодевшая. Крикнула: «Людечек, ты не поедешь в лагерь! Они согласились, обещали!»

Он не радовался и не грустил. Спросил: «А что я буду там делать, мама?»

«Как что? Будешь дежурным. Хорошее местечко».

Все теперь говорили «местечко». Он не любил этого слова. Дежурным!.. А сегодня ночью она сама себя душила.

Тяжелая капля церковного звона. Он подскочил как ошпаренный.

— Столько лет никто, столько лет одна… все забыли… ни одного урока…

«А эта полоумная все о своем», — злобно подумал он.

— Никто… никто…

— Но теперь они вспомнили о вас, — вдруг услышал он собственный голос, свой чужой голос, и увидел, что его слова дошли до ее сознания. — Вспомнили, — повторил он громче, с нажимом. И с нарастающей, неведомой ему прежде яростью добавил: — Комендант хочет брать у вас уроки французского.

Сказав это, он струхнул. Сердце в груди заколотилось, подскочило к самому горлу. Но было уже слишком поздно.

Титина выпрямилась. Он и не подозревал, что в ней столько силы.

— Monsieur le commendant veut prendre des leçons chez moi?[50]

— Да! Скорей! Скорей! — крикнул он. «Гаденыш, — сказал про себя, — гаденыш».

* * *

Погрузка закончилась, площадь пуста, снег притоптан. Возле машин эсэсовцы, чуть в стороне группа полицаев с лысоватым человеком, их комендантом. При виде Людека, ведущего странную фигуру в длинном пальто и украшенной цветами шляпе, эсэсовцы громко расхохотались. Один из них указал хлыстом на лестницу у машины и любезно подал Титине руку.

— Merci, monsieur[51], — сказала она и исчезла в черной утробе грузовика, полной людских вздохов.

Лысоватый человек протянул Людеку бутылку:

— Выпей, лучше станет.

Людек послушно приложил ее к губам и пил большими глотками как воду. В нем разгорался огонь. Он швырнул бутылку на землю и бросился бежать. Бежал наугад через пустой город, а потом напрямик через поля, бежал, проваливаясь в рыхлый снег, падал, вставал и снова бежал на шум реки, звучавший все ближе, все грознее.

Загрузка...