Советник уголовной полиции фон Голенищевский Kriminalrat von Cholevinsky Пер. И. Киселева

Он стоял, прислонившись к только что закрывшейся двери, и слушал, как глухо и неровно бьется его сердце. В камере было темно, не продохнуть, воздух спертый, удушливый. Сначала он ничего не видел, только слышал густую волну выдохов; потом, привыкнув к темноте, различил очертания досок вдоль стен и небольшое пространство, отделяющее их от двери. Он чувствовал мешающую дышать боль в области ребер и слабость в ногах. Он знал, что долго так не простоит, дышать становилось все тяжелее, но он не двигался с места. Из темноты донесся голос, спрашивавший, почему он не ложится, потом другой, интересовавшийся его именем и обстоятельствами, которые его сюда привели. Он не мог говорить. Сердце билось глухо, с перерывами, во время которых он едва не терял сознание. Наконец он сделал движение вперед и вытянутой рукой нащупал на нарах свободное место. С трудом забрался туда, лег так, чтобы меньше ощущать боль, на правый бок и приказал себе: спокойно. Это было последнее задание в его жизни, которая подходила к концу. Он хотел выполнить его на совесть и придать некий человеческий, моральный смысл тому времени, которое у него оставалось. Губы у него запеклись, он шептал с трудом: «Успокойся, возьми себя в руки». Возможно, приказывая себе собраться и успокоиться, он имел в виду смелость и достоинство. Он прикрыл глаза, чтобы отгородиться, замкнуться, прийти в себя от потрясения, которое превращало человека в зверя, попавшего в капкан. Времени оставалось немного, а попрощаться с жизнью он хотел без спешки. Сердце успокоилось, дышать стало легче. Он отметил про себя этот факт, хотя сознавал, что функции его организма уже не имеют никакого значения. Он знал, что евреев, пойманных с арийскими документами, теперь расстреливают в течение сорока восьми часов. У него оставались последняя ночь и последний день.

Сколько времени прошло с момента, когда за ним пришли, он понятия не имел. Ему показалось, что доля секунды, поскольку все внезапно наложилось одно на другое и съежилось. Даже далекий день, месяц назад, когда он последний раз видел Тересу, всплыл в его памяти, живой и близкий, будто это было вчера.

Тереса стоит у двери, во мраке лестничной клетки, и говорит:

— Я хочу, чтобы ты был со мной, я не хочу расставаться. Приезжай и оставайся.

— Приеду. Я тоже больше не могу… — ответил он.

Потом он приостановился в пролете и посмотрел наверх: ее не было. «Почему ты так быстро ушла, — подумал он с горечью, — я хотел еще раз на тебя посмотреть…» Так он подумал тогда и почувствовал, как у него внезапно сжалось сердце, потому что эти слова прозвучали точно дурное предзнаменование.

Через минуту он уже смеялся над ними, смеялся над глупым сердцем. Он шел по улице уверенно, с арийской метрикой, справкой о работе в немецкой фирме и в пенсне, которым он с первого же дня арийской жизни заменил очки. Это было единственное, в чем он уступил обстоятельствам, в которых находился. А так он вел нормальную жизнь, не прибегая ни к каким средствам безопасности. С такой скверной внешностью он должен был либо спрятаться под землей, либо обладать нахальством безумца. Два года он строил из себя сумасшедшего — с неизменным успехом.

— Где тебя поймали?

Он открыл глаза и взглядом стал искать спрашивающего. Сейчас он уже различал их лица, похожие друг на друга изможденностью и землистым цветом. Они лежали, сдавленные друг другом, с выражением усталости в глазах, измученные лихорадкой проигранной жизни.

— За мной пришли в контору, — ответил он. — Я попытался сбежать, но на улице споткнулся и упал. Если бы не это, меня бы не поймали. — И подумал: «Вот с кем я разделю последнюю частичку своей жизни, их крик будет последним голосом, который закроет мир».

— Кто тебя сдал?

Вопрос его удивил, до сих пор он об этом не думал, но и теперь, прокрутив в мыслях события последних дней, не нашел ответа.

— Не знаю. Я два года жил на той стороне, и никто ни разу не попытался мне навредить, — добавил он. — Через неделю я собирался переехать в другой город…

Они рассмеялись. Он ожидал чего угодно, но не смеха. И тут он понял: это был смех пренебрежения.

Так ты не был в гетто? Не задыхался в бункере? Не слышал, как стреляли в близких? Штаны с тебя не снимали? Свеженький, а мы, нас тут тридцать, уже прилично подгнили…

Он напрасно искал в темноте — говорящего видно не было. Он догадывался, что говорил, наверное, молодой парень, голос был ясный и насмешливый. Просто удивительно, откуда здесь такой — столько в нем было силы, а спастись не сумел. Правда, он тут же вспомнил, что ни молодость, ни сила в подобных делах не являются решающими. Все в руках случая и слепой удачи, которая подарила ему два года относительного спокойствия.

— А когда последний раз уводили? — спросил он.

Они молчали: он коснулся их общей раны. Через минуту кто-то ответил:

— Четыре дня назад. Раньше уводили каждые два дня, а сейчас гетто ликвидируют. Охранник сказал, что тюрьму оставят на самый конец…

Они ждали четыре дня! Боль внезапно вернулась, повалила его на спину.

— Привыкнешь, — услышал он тот же молодой голос. — Нужно только плюнуть на все, и в расход пойдешь легкий как перышко. Понятно, что тебе тяжелее, чем нам… мы уже свыклись…

Он лежал, втянув голову в плечи, и говорил себе: буду думать о Тересе, буду думать обо всем, что было прекрасного и хорошего в моей жизни. Только так я могу защититься. Буду так думать до конца. «Тереса, — шептал он, — я хочу с тобой попрощаться, хочу, чтобы ты была со мной до самого конца». Но не видел ее. Перед глазами были темнота и вращающиеся красно-желтые круги. Он не мог вспомнить черты, которые знал наизусть, говорил: у нее светлые волосы, она высокая и стройная, у нее шрам на щеке… Она не появлялась, и это было страшно. Он призвал на помощь день, когда она вошла в его жизнь, он помнил каждую деталь — малиновое мороженое в голубых блюдцах, ее зеленое платье и белые туфли, увидел лицо официанта, который сказал: «Сразу видно, что влюбленные», хотя они еще не были влюблены. Тересу он не видел. Это была мука, но он предпочитал мучиться, чем уйти, не увидев ее.

Он слышал свои собственные слова: «Я избавлю тебя от своей внешности, ты светлая, выглядишь как полька, а я очень по-семитски…» Это случилось в тот день, когда вышло распоряжение о повязках. Они сидели в комнате, не зажигая свет. Тереса плакала.

— Так будет лучше, — сказал он, — ты уедешь, будешь одна, никому и в голову не придет… А я буду приезжать каждый месяц…

— Поездом? Ты?.. — спрашивала (он услышал голос) она и просила: — Я не могу, не смогу.

Он уговорил ее, она уехала, а он приезжал раз в месяц, как и обещал. На этот раз собирался остаться. Они хотели сменить квартиру, он придумал, где спрятаться в ванной — на всякий случай…

Что будет, если Тереса, обеспокоенная молчанием и отсутствием, приедет? Придет в контору и спросит о нем? Или появится в его квартире? Он кусал губы, чтобы не застонать.

Маленький будильник на полке показывает восемь вечера. В это время приходит его поезд. Тереса стоит у окна и смотрит из-за занавески на улицу. Напротив окна булочная, вдоль тротуара растут каштаны. Месяц назад на них были почки — теперь, наверное, они уже зеленые. Тереса стоит и смотрит, ее глаза светятся от радости. Потом темнеют от страха. Она подносит ладонь к губам — как всегда, когда ее что-то пугает. Он видит ее! Наконец-то он ее видит.

— Тереса, — шепчет он, — будь осторожна, ты должна выжить…

Он почувствовал прикосновение чьей-то руки и вздрогнул, будто его разбудили.

— Тебя допрашивали?

— Нет.

— Всех допрашивают, так что не бойся.

— Где? Здесь?

— Каждый день в десять приходит на обход советник уголовной полиции фон Голенищевский.

— Немец?

— Разумеется, немец. Ты о нем не слышал? В гетто его хорошо знают. Чудик и садист… поэтому я хотел тебя предупредить.

— Тебя он тоже допрашивал?

— Да.

Он хотел еще разузнать подробности, но почувствовал, что сильно устал, и захотел как можно скорее вернуться в тишину и одиночество. Попытался найти Тересу, ожидающую его приезда, — она пропала. И не только она — все погрузилось во мрак, развеялось как дым, неуловимое, нереальное. Все то. Осталась темнота вонючей камеры, люди, с которыми он должен был умереть, и еще этот Голенищевский…

— Спокойно, — прошептал он, — подумаешь, допрос. Главное, чтобы быстро, чтобы не ждать.

Долго ему ждать не пришлось. В коридоре загремели шаги, затряслась дверь камеры — кто-то бил по ней сапогом. Он вскочил и высунулся — не хотел пропустить момент, когда дверь откроется.

Услышал сильный, зычный голос, который спросил:

— Ist jemand zu gekommen?[61]

— Jawohl![62] — с готовностью прозвучало в ответ.

— Голенищевский… — пронесся по камере шепот. Он внутренне собрался, перестал дрожать.

— Die Neuen raustreten![63]

Он спустился с нар, выпрямил измученное тело. «Я спокоен, Тереса», — сказал он тихо и внезапно отчетливо и близко увидел ее. Она улыбалась, чуть прищурив глаза, ветер развевал ее волосы, она держала большой цветной мяч. «Это же фотография, сделанная во время последнего отпуска», — успел подумать он.

— На середину камеры, лицом ко мне, — гремел звучный голос Голенищевского.

Он встал лицом к закрытой двери. Сверху сочился желтый свет слабой лампочки, освещавшей только середину камеры — нары покрывал полумрак.

— Name![64]

Он ответил. Он все ждал момента, когда откроется дверь. Внимательно присмотревшись, увидел в отверстии двери живой человеческий глаз.

— Wer bist du?[65]

— Я чертежник.

— Еврейская свинья ты! — Голос стал сильнее, он оглушал. — Повтори! Кто ты?!

Он набрал в легкие воздуха.

— Я еврей.

— Я тебе сейчас покажу, что ты такое — на землю!!!

Едва он успел о чем-либо подумать — уже лежал. Влажный бетонный пол отдавал холодом и вонял.

— Встать! Лечь! Встать! Лечь!

«Зачем?» — спрашивал он себя, но тело его не слушалось и мячиком раз за разом отскакивало от земли. В висках стучал молот — он не знал, сердце это или страшный, зычный голос.

— Танцуй! Слышишь? Танцуй, не то буду стрелять! Ein jüdisches Tanzele! Eins, zwei, drei![66] Хлопать в ладоши! Schneller, schneller![67]

Я игрушка, заведенный жук, хочу остановиться и не могу. Он обливался потом, весь горел.

— Halt![68] Раздеться! Догола! Schneller, schneller!

Это не его руки сбрасывают пиджак, срывают брюки и белье, это не он стоит голый.

— Когда ты в последний раз спал со своей Сарой? Отвечай!

Тереса! Он позвал ее на помощь и внезапно отрезвел.

— Отвечай, не то забью как собаку!

Он стоял неподвижно, глядя прямо перед собой. Он пока не мог произнести ничего, но чувствовал, как успокаивается, гаснет пожар внутри него. «Боже, — сказал он про себя, — как я мог… зачем?»

— Отвечай, — прогремело в камере, — не то буду стрелять!

— Стреляй! — крикнул он, освободившись и расслабившись.

Наступила тишина. Он слышал частое дыхание заключенных и слабый шепот за спиной.

— Стреляй! — крикнул он снова. Теперь он приказывал, требовал. Он пристально смотрел в глазок, желая принять выстрел сознательно, как человек.

По-прежнему стояла тишина, из-за двери не доносилось ни звука. Потом он услышал тонкий ручеек смеха. Он плыл из глубины камеры, все более смелый и все более отчетливый. Он резко повернулся. Блеснули веселые лица, заключенные с трудом сдерживали смех.

Внезапно он понял. Как безумный бросился к нарам.

В темном углу, на нижних нарах лежал молодой парень. Он еще не успел убрать ото рта черное, обрезанное голенище сапога. Советник уголовной полиции фон Голенищевский! Замахнулся, но рука не послушалась, опустилась.

— Скотина, — выдавил он.

Добравшись до своих нар, рухнул на них и закрыл лицо руками.

— Слушай, ты, новенький! Не разыгрывай трагедию, одевайся. Пошутить нельзя? Посидишь немного и будешь вместе с нами за бока от смеха хвататься. Чего только люди не выбалтывают! О себе, о бабах… И ни один не допер… Ты первый малину испортил. А знаешь, кто стучал в дверь и включал свет? Кто смотрел в глазок? Охранники — для них это тоже развлечение…

— Как вы можете?! — крикнул он. — Вы… вы…

— Как мы можем? Еще денек-другой, и все будем землю грызть…

* * *

Их увели той же ночью, на рассвете. Звезды бледнели, ветер пах весной. Они не видели неба, не чувствовали ветра. Брезентовый тент закрывал мир. Когда машину перестало качать, они поняли, что выехали из города на шоссе. Кто-то сказал:

— Первый поворот налево — Кшемёнки… расстрел…

Он смотрел через щель в разорванном брезенте. На полях лежал туман раннего рассвета. «Нас убьют прежде, чем взойдет солнце», — подумал он.

Через мгновение выскочили из тумана желтые дорожные указатели, он едва успел прошипеть:

— Сейчас… перекресток…

Все замерли, затаили дыхание. Грузовик сбавил скорость, наклонился и резко свернул направо, в направлении указателя: «Освенцим». Кто-то схватил его за руку, он услышал сдавленный плач. В бледном луче света увидел юное, мальчишеское лицо. Г'оленищевский плакал.

Загрузка...