Да, конечно, она узнала. Отчего бы ей не узнать? Это их последнее гетто. Снимок — копия любительской фотографии — нечеткий, расплывчатый. Много белого — снег. Снимок был сделан в феврале. Снег глубокий и рыхлый. На первом плане — следы человеческих ног, по краям — два ряда деревянных будок. И все. Да. Здесь они жили. Она узнает эти будки.
Отчего же не узнать? Это были ярмарочные ларьки, которые переделали в квартиры, ну, может, она не так выразилась, — их просто заколотили досками. Ларьков было больше дюжины, они стояли по обе стороны узкой, ведущей к площади улицы. В каждом ларьке жило по три-четыре семьи. Кое-как сколоченные доски не защищали от дождя и снега.
— Значит, это гетто… — говорит она еще раз, склоняясь над фотокарточкой. В голосе ее сквозит недоумение. — Ну да, — удивляется она. — Как они там тогда выдержали? Это так… так… ну, сложно сказать… Но тогда никто не удивлялся.
— Они сделали нас такими, что никто ничему не удивлялся, — говорит она вслух, словно только сейчас это поняла. Тот, кто фотографировал, стоял, должно быть, рядом с домом, в котором располагался юденрат. Это был не ларек, а одноэтажный дом. Спереди три окна, под крышей чердак. Она отстраняет фотографию рукой. — Не хочу вспоминать… Значит, под конец от гетто осталась одна улочка?
Ну да. Это была так называемая Мясная улочка. В ларьках когда-то были лавки мясников, поэтому это последнее гетто называли «гетто в мясном ряду». Сколько там было людей? Немного. Может, восемьдесят человек. Может, меньше.
Она снова берет снимок, подносит его к близоруким глазам, долго смотрит и говорит:
— Еще видны следы шагов. — И после паузы: — Очень странно.
Они шли здесь. От юденрата, вдоль Мясной улицы.
Она еще раз смотрит на следы, снег, ларьки. Интересно, кто это снимал? И когда?
Наверное, сразу после. Следы отчетливые, а уже в полдень, когда их расстреливали, шел снег. Людей нет — а их шаги остались. Очень странно.
— Их не сразу повели в поле. Сначала в гестапо — зачем, непонятно. Видно, таков был приказ. Они стояли там, во дворе, пока не привезли детей… — Она прерывается. — Не хочу вспоминать… — Но вдруг передумывает и просит, чтобы записали и увековечили то, что она скажет, потому что она хочет, чтобы остался след.
— Какие дети? Какой след?
След этих детей. А его может оставить только она, потому что только она осталась в живых. Поэтому она расскажет о детях, которых спрятали на чердаке в юденрате, что было строго запрещено, за что грозила смертная казнь, поскольку в то время ни один ребенок уже не имел права жить. Их было восемь, самому старшему лет семь, хотя неизвестно, как было на самом деле, потому что они, когда их привезли, походили вовсе не на детей, а на… ах!..
Первые слезы, мгновенно сдержанные.
Послышался стук колес, и во двор въехала телега, а на телеге дети. Они сидели на соломе, рядком. Выглядели как маленькие серые мышки. Их привез один эсэсовец, и этот эсэсовец соскочил с телеги и очень мягко сказал детям:
— Ну, дорогие дети, а теперь пусть каждый из вас подойдет к своим родителям.
Однако ни один ребенок не пошевелился. Они сидели неподвижно и смотрели перед собой. Тогда эсэсовец снял с телеги сидевшего с краю ребенка и сказал:
— Покажи, где стоит твоя мать или отец.
Но ребенок молчал. Тогда он снимал по очереди других детей и кричал, чтобы они показали, кто их родители, но все они молчали.
— Поэтому я бы хотела, чтобы после них остался след.
Спокойным голосом она просит сделать небольшой перерыв. Стакан воды, который ей приносят, отстраняет со снисходительной улыбкой. После паузы она расскажет, как их всех расстреляли.