Конец Koniec Пер. О. Чехова

Они всё не уходили с балкона, хотя стояла уже глубокая ночь и всего несколько часов отделяло их от рассвета. Внизу бежала темная, пустынная улица, деревья в сквере напоминали черные взъерошенные головы. Снова было тихо, слишком тихо после того. Время от времени громыхал, проезжая через центр, ночной трамвай, мягко проскальзывал автомобиль. Ночь выдалась душная, одна из тех летних ночей, когда лист не дрогнет, а разогретый за день асфальт обдает теплым дыханием.

Он провел ладонью по железным балконным перилам, дотронулся до руки девушки. Ее ладонь была холодной; с силой стиснув пальцы, она как будто защищала свой мир.

— Видишь, — сказал он, — ничего не случилось.

Она смотрела не на него, а поверх городских крыш в густую тьму, но знала, что он тоже прислушивается. Говорит: «Ничего не случилось», а сам слушает.

— Не бойся, можно спокойно ложиться спать.

Он повторил:

— Ничего не случилось.

— Я и не боюсь, — ответила она громко, зло, но слова укатились вниз по улице, будто мелкие торопливые шаги. — И я тебе не ребенок, не говори со мной, как с младенцем. И не ври. Я вижу — ты прислушиваешься.

— Да ты же в самом деле ребенок, — рассмеялся он, — мой любимый малыш…

— Зачем ты выводишь меня из себя? Я и так… — Она осеклась.

До них донесся гул — сперва далекий и неясный, потом явно различимый и совсем близкий. Но то был только грузовик.

— Ты помнишь, как это[1] началось? — спросила она, когда снова стало тихо.

У нее был чистый и высокий голос. Юноша закрыл глаза, подумал: я люблю ее и не хочу, чтобы она боялась.

— Скажи, — настаивала она, — ты помнишь?

— Помню. Могу даже пропеть тот момент, но ты же знаешь, какой из меня певец.

— Не шути. Это важная ночь.

Он обнял ее, почувствовал, что она дрожит.

— Родная, ночь важная, потому что она — наша…

В темноте он встретил колючий взгляд. Она не могла шутить, отталкивала нежность.

— Помню, — поспешно согласился юноша, и тот момент немедленно отозвался музыкой.

Он помнил каждую деталь: смычковые, проложив путь солисту, сошли на piano — первые такты larghetto, которое он так любил. Именно тогда он уловил слабый гул, доносившийся со стороны города. Будто надвигалась саранча. Может, даже не саранча, а плотное тремоло смычков, перерастающее в forte, приближалось, предвещая грозу. Оркестр, подхватив тему рояля, заговорил приглушенным голосом, а по толпе слушателей словно пролетел порыв ветра — все обернулись туда, откуда подступала теперь уже мощная и тяжелая рокочущая волна. Он почувствовал нерешительность пианиста, увидел, как его руки набросились на онемевшие клавиши. Не слышно было ни инструмента, ни оркестра. Улицу, прилегавшую к парку, сотрясал грохот танков и скрежет гусениц. Гроза прокатилась, смолкла, ушла. Снова стало тихо, и звучный шепот рояля достиг их последнего ряда.

— Помню, — повторил он. — Придумали тоже — устраивать концерты в парке! Что за бредовая идея…

— Петр, — прошептала девушка (она никогда не называла его «Петр», только ласково — «Пётрусь»), — Петр, подумай… три месяца счастья… так мало…

Он не сразу понял, что она говорит о них, а когда понял и хотел ответить, слова застряли в горле.

— А ты еще… Ничего не случилось! Зачем? Голову в песок прятать? Последние недели все только и спрашивают друг друга: будет? Каждый знает, что будет, что уже вот-вот…

Он сумел сохранить спокойствие:

— Малыш, глупости это все, ты расстроена. Посмотри, город спит, ни одно окно не светится. Спящий город — лучшее доказательство, что ничего не случилось…

Тьма, опровергая его слова, откликнулась глухим ревом. Они подняли головы и слушали. Та зловещая музыка, которая в парке беспощадно сразила Шопена. По улицам двигалась артиллерия. В окнах загорался свет, гудели голоса. Девушка посмотрела в глаза юноше.

— Идем, — сказала она.

Вошла в комнату и старательно закрыла балконную дверь, будто та могла оградить их от всего зла этой ночи.

— Ты помнишь, как я пришла сюда первый раз? — быстро спросила она и стала посреди комнаты, озираясь по сторонам. Петр почувствовал холод во всем теле. Неужели она невольно повторяла тот вечер? Тогда она тоже вбежала мелкими шажками, остановилась, оглядывая углы… — Помнишь? Был март, мокрый март, снег уже таял. Ты писал только в зеленых тонах, казалось, комната заросла травой.

Она вспоминала! Возвращалась в прошлое! Он хотел остановить ее: «Не говори — „казалось“, не говори — „писал“. Говори — „кажется“, „пишешь“».

— А ты играла Баха, — сказал он.

— А я играла Баха, — повторила она. И добавила: — Как жалко, что уже конец.

— Перестань! — закричал он. — Как ты можешь! Ничего не заканчивается, мы вместе, будем вместе. Всегда. Успокойся, малыш. Я сейчас сварю кофе.

У него тряслись руки. В зеркале отражалось бледное, чужое лицо.

Девушка проговорила:

— Врать-то зачем? Это конец. Все закончилось: молодость, любовь, твои картины, моя музыка. Мы были очень счастливы, но врать бессмысленно. Не лучше ли сказать себе: у нас было всего три месяца настоящего счастья? Правда?

Она посмотрела ему в глаза, прочитала ответ. Его лицо, белое как мел, исказила боль.


Ее разбудило еле слышное дребезжанье оконных стекол. Она резко села, сон как рукой сняло; она знала. В комнате еще не рассеялся сумрак, квадраты окон серели. Она ждала. Спустя несколько минут услышала тяжелый и глухой гул. Словно земля вздохнула. Окна опять принялись отбивать свою едва уловимую тему, но ее заглушил новый взрыв. Она взглянула на часы. Почти четыре. Осторожно, стараясь не разбудить спящего, передвинулась и прислонилась спиной к стене. Она смотрела на юношу. Тот лежал беззащитный, как ребенок, и, как ребенок, еще не знал о вырвавшемся в мир зле. Она глядела на смуглое тело, тонкий, хищный профиль молодого лица. Потом осторожно провела рукой по его волосам.

— Спи, — прошептала она.

Склонилась над ним и замерла, оберегая последние минуты спокойного сна. Рассвет созрел и поднялось солнце. Уже пятнадцать минут шла война.

Загрузка...