Теперь наконец пришло время вспомнить себя самого, оценить, покрыться холодным потом и воскликнуть: «Да я ли это был?! Я ли совершал все это?!»
Каких людей я только знал!
В них столько страсти было!
Но их с поверхности зеркал
Как будто тряпкой смыло.
Однажды… В одном городе… Один человек… В мемуарной книге эти безадресные пассажи выглядят странно. Даже — нелепо. Постараюсь, насколько возможно, без них обойтись. И все же бывают события, о которых порядочный человек рассказывать с «адресом» не имеет права.
тогда, может быть, лучше вообще не рассказывать?
Он мне необходим, этот рассказ. Не только потому, что случай, про который пойдет речь, запомнился на всю жизнь, но и потому еще, что заставил смотреть на людей незашоренными глазами, осознать, насколько сущность и видимость не совпадают друг с другом и как опасно к чему бы то ни было и к кому бы то ни было подходить с готовыми и общими мерками.
Случай относится к началу шестидесятых — я тогда еще не работал в «Литературной газете», но уже активно сотрудничал с ней. Редакция послала меня в первую командировку — по письму из глубинки. Таковой оказалась одна приуральская область, а в ней — один отдаленный район.
Фабула дела была столь же страшной, сколь тривиальной: в пьяном виде местный маленький туз убил жену и соседа, но отделался легким испугом. За двойное убийство! В это было трудно поверить. Потому-то письмо и привлекло внимание редакции. Его автор уверял, что не обошлось без покровителей, что дело замяли, представив самих убитых виновниками случившегося. Схема, с которой позже мы сталкивались множество раз и которая питала не одну публикацию, для печати казалась тогда почти непригодной: если бы сигнал подтвердился, пришлось бы выступить против тех, кто входит во власть. Пусть только местную. Так ведь — советскую!
Хотелось, но и кусалось: во главе редакции еще не было Александра Чаковского.
Отправляя меня в поездку, Георгий Радов, руководивший в газете группой отделов внутренней жизни, повелел быть «архибдительным», не вступать ни в какие конфликты и не дать ни малейшей возможности в чем-нибудь меня обвинить. Это было логично: хитрость, обман и шантаж как способ защиты — прием хорошо известный. Позже мне приходилось испытывать его на себе неоднократно.
Как нарочно, для поездки был выбран район, добраться до которого в февральские вьюги, при нашем родном бездорожье, мог только очень отважный. К числу таковых я, конечно, не относился, но признаться в этом не смел. Перед тем, как поехать в саму глубинку, на место события, я, согласно данным мне указаниям, был обязан явиться в обком. Представиться. Объяснить цель поездки. Напомнить, что у партийных органов и у газеты — задача единая: способствовать постижению истины и торжеству законности. Намекнуть, что командировка, разумеется, согласована: где-то, с кем-то…
Такая тогда была обстановка: как раз незадолго до этого Хрущев заявил громогласно, что журналисты — подручные партии. Нашел словечко — в точности не откажешь. Вот мне и предстояло выполнить роль подручного. Непременная явка в обком — эта перспектива была не из приятных, но (воспроизвожу тогдашнее, а не теперешнее свое ощущение) казалась естественной: подручные значит подручные, такая у нас судьба.
В обкоме меня принял второй секретарь. Слушал молча — с окаменевшей будкой. Когда я смолк, задал вопрос, без которого позже не обойдется ни одна моя встреча в разных ЦК и обкомах, райкомах и исполкомах: неужели у центральной газеты не нашлось для выступлений темы поактуальней? Сразу же предложил более актуальную: комсомолец, рискуя собой, спас от огня, охватившего хлев, стадо свиней. Предложил познакомить с героем. Я сказал, что восторгаюсь его поступком. Секретарь понял, что предложение отклонено, и больше к нему не возвращался.
Самолетики местных линий не летали из-за непогоды. Секретарь пришел мне на помощь. Снял телефонную трубку и повелел дать журналисту машину для поездки в район. Подумав, снял трубку снова. Отдал приказ: «Вы тоже с ним поезжайте. Разберетесь вдвоем». Прощаясь, заверил: «Помогать прессе — наша задача». Я согласно кивнул.
Сопровождать меня поручили не какому-то там инструктору — другому секретарю обкома. Тому, что ведал идеологией: большая честь для начинающего спецкора. Чем она вызвана, — сомневаться не приходилось: волею случая мне попалось дело, которое здешние власти непременно хотели бы скрыть. Чего-то очень боялись… Плотное присутствие провожатого столь высокого уровня связывало меня по рукам и ногам. Исключало возможность говорить с глазу на глаз. Заведомо обрекало на неизбежный вывод: сигнал не подтвердился! Но отвергнуть оказанную мне честь — такой возможности тоже не было, никаких указаний на этот непредвиденный случай я не имел. Командировка, по сути, была тестом на мою пригодность газете, а мне, не скрою, хотелось быть ей пригодным. Оставалось одно: положиться на судьбу.
Машина подъехала к гостинице, как и было условлено, в семь утра. Зябко уткнувшись в меховой воротник, на сиденье рядом с водителем дожидался сопровождающий. Оказалось, что он это она… Лариса Васильевна — дадим ей такое имя. Лукавить не стала, открылась с первой же фразы: только партийная дисциплина побуждает ее отправиться в это никчемное путешествие. Попусту тратить время. Оставить дела — действительно неотложные. Заниматься тем, что к ее компетенции вообще не относится. Просветила: «Прокуратура у нас независима. Мы ей полностью доверяем. А вы?»
С партийной демагогией этого толка я еще не встречался. Начиналось ее освоение. Пока что я промолчал. Лариса Васильевна не смутилась. «Хотите сказать: доверяй, но проверяй? Ладно, проверим,» — сказала с иронией, в которой слышалась и угроза. Но голос был мелодичным, даже приятным, а речь отличалась от той, что присуща парттетям, которых потом я повидал в изобилии. Она не путала ударения, склонения и падежи, не комкала фразу, не лезла за словом в карман, существенно отличаясь тем самым от многих — тогдашних и нынешних— сочинителей «национальной идеи», ревнителей «патриотизма», не способных выразить на родном языке даже простейшую мысль.
Уже минут через десять беседа иссякла. Моя «секретарша» ни разу ко мне не повернулась — я все еще не мог разглядеть ее лица. Печка в машине работала, было тепло, но Лариса Васильевна по-прежнему согревалась меховым воротником, уткнув в него подбородок и нос. Похоже — уснула. И я задремал, то и дело пробуждаясь от колдобины или кочки: мы ехали, каждому ясно, не по автостраде.
Первая остановка — в каком-то поселке: у подъезда неказистого здания ждала целая делегация. Местный партийный бомонд!
Сервирован был чай с вареньем и сухарями. Такие же встречи происходили и дальше — по всему пути. Связь работала безотказно. Значит, о нашем приезде знали и те, кого мы ехали проверять. Итог «проверки» стал еще очевидней.
На первом привале я имел, наконец, возможность разглядеть свою спутницу. Она скинула шубку и оказалась не респектабельной дамой, а вполне миловидной и даже не крупной, как сначала мне показалось, молодой женщиной лет тридцати пяти, может быть — сорока, которая была бы еще привлекательней, откажись она от грубой косметики. Ее принадлежность к сословию аппаратчиков, к номенклатуре не могли скрыть ни помады, ни кремы. Несмываемая обкомовская печать лежала на всем ее облике. На манере держаться. На повороте головы. На взгляде — въедливом и пытливом: сверху вниз, и никак не иначе. На повелительных жестах. На непререкаемых суждениях по любому поводу. И без повода — тоже.
Быстро стемнело. После очередной стоянки, где ждал нас обед, она пересела на заднее сиденье. Объяснила небрежно: «Не умею разговаривать через плечо с невидимым собеседником». Звучало вполне убедительно. И даже демократично. Я устыдился своей первичной — слишком поспешной — оценки: властная чиновница, упоенная спесью. Уже не было ни власти, ни спеси — завязался живой разговор: не о деле, которое нас объединило, — о знаменитых писателях, бывавших в здешних краях. Даже их не могу назвать — биографии выдадут географию, которую я уточнять не хочу.
Знание этих «краеведческих» фактов входило, конечно, в обязанность областного начальства, тем более идеологического: отмечались, наверно, юбилейные даты, читались доклады и лекции, посвященные знаменитостям, посетившим некогда эти края. Но разговор был далек от какой-либо официальщины: мы говорили о книгах этих писателей, об отношении к ним, о том, сколь злободневно иные из них звучат даже сегодня. Не в партийном понимании злободневности — в человеческом. Я не чувствовал нарочитости: подготовиться за ночь к такой беседе Лариса Васильевна не могла, да и зачем ей было готовиться? Кому демонстрировать свою эрудицию? Кем был для нее я? Всего лишь безвестным корреспондентиком, пусть даже из центральной газеты. К тому же до будущей славы «ЛГ» было еще далеко, никто ее не боялся, никто пред нею не трепетал: не «Правда» ведь, не «Труд», не «Известия». Даже не «Комсомолка»…
Разговор оживил Ларису Васильевну — больше она уже не куталась в шубу. Сначала ее распахнула, потом сбросила вовсе, накинув на плечи. Сбросила — это, конечно, неточно: в тесном пространстве кабины нельзя развернуться, узость рукавов сковала движения — ей никак не удавалось оттуда извлечь свои руки. Я помог. В благодарность она дотронулась ладонью до моего колена. Это длилось мгновенье, но я успел ощутить идущее от ладони тепло и оценить дружескую доверчивость, казалось, спонтанного жеста. Мы продолжали болтать — уже на равных, как добрые знакомые, которых связывают общие интересы. О редакционном напутствии — про архибдительность — я совершенно забыл.
К месту назначения прибыли поздним вечером. Райком ждал нас — в полном составе. Убийца — заместитель председателя райисполкома — еще недавно и сам входил в этот состав: был кандидатом в члены бюро. Моя миссия не допускала никакой фамильярности в общении с приветливыми хозяевами — даже на уровне протокольных улыбок. Но рядом был секретарь обкома, ритуал отношений с которым оставался незыблемым. Ситуация оказалась не штатной, подготовиться к ней райкомовцы не смогли. Ждали указаний от Ларисы Васильевны.
Решительным жестом она отклонила предложение «пройти закусить» в кабинет здешнего «главного» — пожелала откушать «в каком-нибудь ресторане». Лучшая забегаловка районного центра под немудреным названием «Чайная» давно закрылась, буфетчицу извлекли прямо из ее ложа — разбудили и доставили к месту работы. Никаких разносолов, естественно, не оказалось: лишь засохшая колбаса и «домашние» пирожки, тоже успевшие зачерстветь. И то еще, что называлось чаем: желтоватая водичка с привкусом ржавчины.
С «ужином» мы управились в две минуты. «Счет!» — приказала Лариса Васильевна. Буфетчица и кто-то из местных, нас провожавших, переглянулись. «Счет!» — властно повторил идеологический секретарь, и буфетчица кинулась за стойку в поисках карандаша. Пока велся «счет», моя спутница обратилась ко мне: «С вас — половина». Она меня восхищала все больше и больше.
В райцентре была, конечно, ночлежка, именуемая гостиницей, но там разместить высоких гостей никто не осмелился. На этот случай имелся «дом для приезжих» — благоустроенная изба, оштукатуренная снаружи, чтобы приобрести городской вид. Водитель залез на печку, нам выдали по комнатке — в каждой имелось нечто вроде «буржуйки». Меня разморило — усталость с дороги, тепло (дом предварительно протопили), «ужин», мягкий матрас и пуховое одеяло… Я мгновенно уснул, но — вдруг пробудился от света, проникавшего из-за неплотно прикрытой двери. Меня это удивило: я хорошо помнил, что дверь закрыл. Свет шел из соседней комнаты, где спала Лариса Васильевна. Спала?..
Мое пробуждение сопровождалось какими-то звуками, дошедшими до нее: свет ночника внезапно погас. Скрипнули половицы. Что-то шмякнулось об пол. И сразу же все замолкло… Еще минута-другая — свет появился снова. Уже не было никаких сомнений: это сигнал. Я поднялся, имитируя поход в туалет он располагался в сенях, пройти туда можно было лишь мимо соседней комнаты. Свет в ней погас. И опять зажегся. И снова погас. Два раза мигнул… Был великий соблазн: в темноте «перепутать» полуоткрытую дверь. «Шел в комнату, попал в другую…» — обычное дело. Вот тут-то я вспомнил и напутствие Радова, и приемы коварного обольщения, известные мне по адвокатской практике, которой было уже несколько лет.
Я вернулся к себе. Свет зажегся еще раз, потом погас, уже насовсем. Какое-то время я, сам не знаю зачем, боролся со сном, но все-таки он взял свое.
Водитель растормошил меня, когда еще не рассвело. «Велено вас разбудить», — угрюмо сказал он. Повторилась трапеза в чайной, но в ином варианте. Черствую колбасу заменила свежая солонина, пирожок, превратившийся в камень, — лепешка. К моему приходу Лариса Васильевна успела уже выпить — не «чай», а парное молоко, которое ей принесли по спецзаказу. От молока я отказался — она ухмыльнулась. Смотрела мне прямо в глаза, не осуждающе, а с печальным укором. Ее снисходительная жалость, не заметить которую мог только слепец, пробуждала если не чувство вины, то неловкости — безусловно. Но трезвый внутренний голос — смотри в оба! не поддавайся! внимание: провокация! — возвращал душевное равновесие, напоминая о том, что я «боец незримого фронта», а не какой-то заезжий фраер, падкий до первой же юбки.
Мы работали слаженно и весьма продуктивно, никоим образом не возвращаясь ни к ночной световой феерии, ни к диалогам о литературе. Исход проверки для Ларисы Васильевны был не менее очевиден, чем для меня. Убийца— в пьяном угаре и, однако же, в здравом уме — убил жену и ее любовника, местного лесника («заведующий отделом лесного хозяйства райисполкома» — такой была его должность), застав их — прошу извинить за подробность — прямо в постели. Преступлению предшествовала борьба — следы ее обнаружили на теле убийцы и на его лице. Это позволило благосклонному следствию признать, что убийца, мирно пришедший выяснить отношения в дом «сослуживца», подвергся сам нападению, отчаянно сопротивлялся и лишь слегка превысил «предел обороны». Ему дали условное наказание, сняли с работы, исключили из партии — с дивной формулировкой «за моральную невоздержанность», — отправили (с глаз долой!) на Алтай: тем кара и ограничилась.
Влияние покровителей было видно на каждом шагу, даже в официальных бумагах — провинциальная неумелость выдавала их с головой. Прокурор нес околесицу, путался, отвечал невпопад — Лариса Васильевна его ответы не комментировала, делала вид, что в проверке вообще не участвует, но, конечно, сразу же во всем разобралась и мне не мешала.
В райцентре провели три полных дня и, стало быть, три ночи. Но дверь соседней комнаты уже не открывалась и никаких световых эффектов больше не возникало.
Для полноты проверки надо было еще съездить в деревню, где жили родители убитой жены. Участия секретаря обкома в этой, чисто журналистской, акции вовсе не требовалось, но я попросил Ларису Васильевну меня сопровождать. Боюсь, мою просьбу она расценила отнюдь не как вежливость.
Добраться до деревни наша машина никак не могла — все замело. Райкомовцы предложили свой вездеход, Лариса Васильевна предпочла лошадь. Мороз ослабел: было не больше пятнадцати. Мы уселись в санях, набитых пахучим сеном. Зарылись в него: стало тепло и уютно. Легкий снежок придавал поездке оттенок зимней идиллии. Ожили страницы тех книг, про которые так увлеченно мы спорили на пути сюда. Действительность растворилась в литературных реминисценциях.
К реалиям вернула рука, нежно гладившая мое колено. Почему-то я не сразу осознал этот, слишком прозрачный, жести какое-то время позволил руке, мягкой и теплой, продолжать скольжение по колену. Не встречая сопротивления, рука осмелела, ее движение становилось все более интенсивным. Деликатно, но твердо, я снял руку с колена, чуть отодвинулся, спросил о чем-то пустом. Лариса Васильевна ответила, как ни в чем не бывало. Голос ее показался мне потускневшим. Усталым — так, наверно, точнее. Опасная мизансцена сама собой завершилась, чтобы больше не повториться.
Мне было все трудней сосредоточиться на том, ради чего я сюда приехал. Своих собеседников слушал вполуха, читал бумаги рассеянно — мысль крутилась вокруг секретарши, которая казалась все привлекательней. Если это и было целью моего обольщения, то придется признаться: ее удалось достичь. Финальную часть проверочной акции я совсем уже скомкал, убеждая себя, что все ясно и так.
На обратном пути в областной центр Лариса Васильевна снова заняла место рядом с водителем, ни в какой разговор не вступала — мне казалось, мы оба мечтали лишь об одном: поскорее доехать и сразу расстаться. Но я ошибся. На последнем привале — том, что был первым по дороге сюда, — моя «Миледи» (я уже подобрал для нее литературную дефиницию) попросила хозяев оставить нас вдвоем в одном из райкомовских кабинетов. «Важный деловой разговор», — объяснила она.
Я действительно ждал делового — как-никак мы оба были «при исполнении», и нам предстоял в обкоме какой-то отчет. В голове сразу сложились и план всего разговора, и даже первая фраза: «Как видите, все подтвердилось». Но первую произнес не я, а — она.
— Что ж это вы, мой дорогой, так оплошали? Чего испугались?
Я всегда думал, что врасплох меня никому не застать. Еще в школе считался неплохим полемистом, в студенческие годы эта способность была уже очевидной, на адвокатской скамье, даже в те времена, сумела развиться. Но тут — признаюсь! — я онемел. Не нашлось ни одного приемлемого ответа. Пока я, хмурясь, его искал, «Миледи» пришла мне на помощь.
— Дрогнули перед секретарем обкома? Наложили в штаны? Когда вернетесь в Москву, признайтесь редактору: я не журналист, а перепуканная ворона (именно так: с буквой «к» в середине), на ответственные задания меня больше не посылайте, потому что в людях я не разбираюсь и как обращаться с ними — не знаю. Вот так и скажите…
— О чем вы, Лариса Васильевна? — фальшивым голосом спросил я. Настолько фальшивым, что сам же это заметил. — Я вас не понимаю…
— Вы еще и дурак, — зло оборвала она. Впрочем, выбрала слово покруче — оно плохо вязалось с ее миловидностью, но обкомовскому секретарю вполне подходило. — Нашла на кого глаз положить…
Мы долго молчали. В таком положении — идиотском и унизительном — я никогда не был. Ни раньше, ни позже. Меня мучил только один вопрос, и ответа на него я до сих пор не имею: это был действительно крик души или блистательная импровизация, чтобы меня скомпрометировать? Ведь обком в той истории, которую я раскручивал, выглядел как пособник преступника. И надо было как-то спасаться.
Продолжать разговор не имело ни малейшего смысла, но прервать его я не мог. Инициатива как была, так и осталась за ней — за «Миледи». Она сидела, уставившись в окно: падал редкий снег, опускались сумерки. Лариса Васильевна нажала кнопку настольной лампы — та не зажглась. Какой невидимый режиссер придумал такую находку? И она поняла эту символику: безуспешная попытка зажечь лампу вызвала у нее короткий смешок.
Мне стало жаль ее, я устыдился своих подозрений, захотелось подойти, погладить, обнять, сказать что-то нежное, человечное. Я уже представил себе, что ей это будет приятно, что она уткнется лицом в мое плечо, расплачется, сбросит маску, хоть на миг станет самою собой. Но какая-то сила заставила подавить в себе это желание.
Не найдя других слов, бессмысленно повторил:
— Я не понимаю вас, Лариса Васильевна…
— Оставьте, мы не на службе, — круто сменив регистр, сказала она. — Какая Лариса Васильевна?! Меня зовут Лара. Как всех нормальных людей. Я нормальный человек, и вы это хорошо понимаете. Вы все понимаете. Но видите перед собой не человека, не женщину, а должность. И она повергает вас в страх. — Вдруг ее осенило. — Вас что, исключали из партии?
— Я беспартийный…
— Ах, вы еще и беспартийный! тогда чего испугались? Вас даже нельзя исключить… Вот вы — умный человек (только что я был дураком), начитались замечательных книг, ну, и что вы из них извлекли? Они же учат разбираться в людях — почему вас не научили? — Махнула рукой. — Вы просто такой же, как все. А мне показалось, что не такой же… И поэтому так глупо открылась. Потом буду себя казнить. Что делать — факт свершился… — Посмотрела на часы. — Пора. Надо ехать.
Она встала, выпрямилась, расправила спину, сразу войдя в прежний свой образ. Отчужденно оглядела меня, снова возвела между нами непреодолимый барьер. Сказала — уже не мне, а себе:
— Мне тоже хочется быть женщиной, но права на это я не имею. Виноватых нет — никто не неволил.
И вышла.
Самолет в Москву улетал в восемь утра, поэтому второй секретарь принял нас поздно вечером. За столом собрались еще человек пять.
Лара снова стала Ларисой Васильевной — застегнутой на все пуговицы, с плотно сомкнутыми губами и надменным прищуром серых глаз. Выслушав мой короткий отчет («Считаю, на следствие и на суд было оказано давление»), холодно прокомментировала:
— У меня сложилось совсем другое мнение. Товарищ корреспондент проявил необъективность. И не партийный подход. Это, впрочем, не удивительно: оказалось, он беспартийный.
Второй сделал вид, что пропустил ее комментарий мимо ушей.
— На прессу мы не давим. Можете писать и печатать все, что сочтете нужным. А свое мнение мы изложим. Где следует… Проводите товарища, — приказал Ларисе Васильевне и кивком головы дал мне понять, что беседа окончена.
Обком уже опустел, на плотно закрытых дверях болтались дощечки с сургучными печатями, ковровые дорожки в безлюдных коридорах заглушали звуки наших шагов. Все люстры горели — от этого почему-то я еще острее почувствовал свою беззащитность. И — чужеродность. Какая нелегкая занесла меня в эти стены?!
Декорация поменялась снова. Лариса Васильевна опять стала Ларой, чутко угадав мои мысли:
— Ничего, потерпите, завтра будете дома. Отдохнете — и сядете за статью. Вы от нее еще не отказались?
Об отказе не могло быть и речи — я честно предупредил.
— И про нас с вами тоже напишете? Все-таки эпизод вашей командировки. Как говорится, встреча в пути. Наберетесь смелости? Или вы за частичную правду?
— Не все терпит бумага, — пошутил я.
— Ничего, еще напишете. Когда-нибудь. Я почему-то уверена — напишете непременно. Как встретили одну общественную деятельницу, возомнившую, что она тоже женщина. Только не переврите.
Лара запустила руку в мои, тогда еще вихрастые, волосы и поцеловала в щеку.
Очерк был написан, но на газетную полосу не попал.
— Чего ты там накуролесил? — подозрительно меня разглядывая, спросил Жора Радов. — Зачем-то прихватил женщину… Их здесь что ли мало? Доложился в обкоме… Тебе сказали — отметиться, а ты доложился. В другой раз будешь умнее.
Умнее, по-моему, я так и не стал.