Придется снова вернуться в Игарку. Кажется, это была самая первая моя журналистская командировка. Помню, я готовился к ней так основательно, как будто меня посылали в совсем неведомые — загадочные и далекие — страны. Впрочем, в каком-то смысле «страна», куда я направлялся, была загадочной и безусловно далекой. Мне предстояло проплыть по Енисею от Красноярска до Ледовитого океана и рассказать о том, что я увидел. Но увидеть может лишь тот, кто знает, что надо смотреть. Перед поездкой я решил кое-что почитать об этом северном крае.
С раннего детства мне помнилась книга, которая была в нашем доме. Она называлась «Мы из Игарки». Этот город, существовавший с 1931 года, вырос прямо в тайге — по мудрой верховной воле — там, где жили только аборигены-эвенки. Выбор был легко объясним: сюда, за несколько сот километров от океана, могут заходить в навигацию даже морские суда. Строить новый «коммунистический» город отправилась очередная команда романтиков из европейской части России. Об этом и была та книга — единственная в своем роде.
Единственная — потому что от первой до последней строки ее написали дети, приехавшие с родителями строить город в тайге. Условия жизни «на краю земли» так потрясли их, что они потянулись к перу. В декабре 1935 года из Игарки в крымский курорт Тессели полетела радиограмма «великому Горькому»: «Сейчас нам не светит солнце. Только три часа мы видим дневной свет. Остальное время — полярная ночь, частые морозы и пурги. Но жизнь у нас, Алексей Максимович, не мрачная, а радостная, хорошая. У нас у всех большое желание написать книжку о том, как мы живем и учимся за Полярным кругом. Мы очень просили бы Вас посоветовать нам, как лучше писать книжку…»
13 января 1936 года местное радио прервало свои передачи и сообщило сенсационную новость: Горький ответил «дорогим игарчатам»! «Едва ли где-нибудь на земле есть дети, — ликовал он, — которые живут в таких же суровых условиях природы, в каких вы живете, едва ли где-нибудь возможны дети такие, как вы, но будущей вашей работой вы сделаете всех детей земли столь же гордыми смельчаками». Алексей Максимович вообще любил, как известно, изъясняться цветисто и высокопарно, на этот же раз он превзошел сам себя. Есть на земле места, где погода куда суровее, чем в Игарке, и дети повсюду есть смелые и выносливые… Простим, однако, классику эту его слабость! Все-таки он вдохнул в юных авторов смелость начать…
Но тут Горький умер. Известие о его смерти дети Игарки получили почти одновременно с телеграммой, пришедшей из Швейцарии. «Шлю вам самые сердечные пожелания, мои милые белые медвежатки. Работайте хорошенько и никогда не падайте духом перед трудностями. Трудности созданы для того, чтобы их превозмогать и чтобы, превозмогая их, стать более сильными. Ваш друг Ромен Роллан». Горький, как оказалось, успел поделиться новостью из Игарки со своим прославленным французским другом, и теперь вдохновлять игарских детей предстояло ему.
Столь мощная поддержка дала свои результаты. Через год книга была готова. В списке авторов оказалось около сотни имен. Самому юному было одиннадцать, самому старшему пятнадцать лет. У нас дома была эта книга, я в детстве читал ее и хорошо запомнил. Готовясь к поездке на Енисей, мне захотелось прочесть ее снова. Но книга исчезла. Не оказалось ее и в Ленинке. Пришлось обращаться к библиографу. «Книга в спецхране», — сухо сообщила мне хорошо вышколенная библиотечная дама, порывшись в своем каталоге. Какие же крамольные мысли или запретные сведения могли содержаться в книге детей, посвященной стройке всем известного города на берегу Енисея?!
Впервые проявил я тогда настойчивость и упорство. Обзавелся письмами из редакции. Ходил по разным кабинетам. И получил «доступ»! Под присмотром двух наблюдательниц прочитал «Мы из Игарки» от корки до корки. Искал в этой книге крамолу. И ничего не нашел. Но ведь что-то же заставило бдительных цензоров упрятать ее в спецхран!
В Игарке я прежде всего попробовал разыскать самих авторов: им должно было быть уже тридцать пять или сорок. Не смог найти ни одного! В картотеке горотдела милиции фамилий, которые я выписал из книги, вообще не оказалось. Допустим, женщины вышли замуж и сменили фамилии. А мужчины? Неужели все погибли во время войны? Или сбежали — все, как один, — из города своего детства, который они строили своими руками?
Старожилы не могли не помнить об этой книге — ведь была она в ту пору для города сенсацией номер один. Почему-то, однако, их память, хранившая множество фактов, событий, имен, сразу же отключалась, едва я начинал разговор про ту злосчастную книгу. В репортаже, который, возвратившись из путешествия, я напечатал, было рассказано о рождении книги «Мы из Игарки» и ничего о загадке ее дальнейшей судьбы. Лишь такое обращение к читателю: «Где вы теперь, Дуся, Нина и Миша Золотаревы, Степа Перевалов, Вена Вдовий, Вася Астафьев, Лиля Шкарина, Валя Баженова? Откликнитесь! Сообщите, как сложилась ваша жизнь».
Пришел только один ответ, но в нем было сказано все.
Писал не один из авторов книги, а их бывший школьный учитель. Он жил теперь в Ленинграде и оказался смелее, чем его бывшие земляки. Учитель открыл мне тайну, в которую так трудно было проникнуть. Столь же банальную, сколь и трагичную. Родители всех (без исключения!) авторов книги к концу тридцать седьмого угодили в тюрьму. Обвинили их в том, что они агенты английской, германской, французской, норвежской, польской, латвийской и японской разведок. Столь богатая география объясняется, видимо, тем, что суда этих стран приходили в Игарку за лесом.
Все шпионы вызвались строить этот северный город не по приказу, а добровольно, увлеченные романтическим молодежным порывом. Вот это и было решающим доказательством их шпионства: какой же, в самом деле, дурак мог без всякого понуждения, подчиняясь капризу души, бросить уже обжитые дома, работу, комфорт и тепло, устремившись в таежную глушь, где полчища комаров летом, лютая стужа — зимой? Зачем, если только он не продался какой-нибудь зарубежной разведке?
Много лет спустя, уже на заре перестройки, я добрался до некоторых архивных досье этих несчастных. Там нет никаких объяснений, каким образом скромный инженер из Ростова попал в лапы норвежской разведки. Или пекарь из Вологды — в руки японской. Родители «милых белых медвежат» продавали, оказывается, «выдававшим себя за матросов иностранным лазутчикам» рукописные карты-планы новорожденного города и его таежных окрестностей, проекты заводских и фабричных строек, даже (страшно подумать!) «точный график речной навигации». За это и были расстреляны. Или гнили в ГУЛАГе. Туда же попали и все их дети. Не просто как дети врагов народа, но и как авторы книги! В ней они, оказалось, сообщали врагу «важную секретную информацию».
Вот одна из тайн, выданная английской разведке двенадцатилетней Полиной Мокиной. В своем опубликованном рассказе она описывала поездку из заполярной Дудинки в строившийся тогда на вечной мерзлоте безжизненной тундры город Норильск. «Несколько дней мы ехали сначала на лошадях, потом пересели на лодку. Речка очень мелкая — проедем немножко и сядем на мель, еще проедем и опять сядем. На пути Богандинское озеро, по которому ехать 10 километров. Только мы поплыли по нему, началась буря, лодку чуть не перевернуло. Потом мы поехали на оленях. В тундре дорог нет, и все ездят здесь на память и по звездам». Вот такое шпионское донесение…
И то верно: ведь город Норильск был в то время государственной тайной. Не сам город, которого, в сущности, еще не было, а то, что там происходило: руками рабов — политических заключенных — строился металлургический гигант вблизи ими же открытых месторождений цветных и железных руд. Ясное дело, английские и все прочие шпионы мечтали туда проникнуть, чтобы взорвать заводы и шахты. И 12-летняя девочка Поля под видом невинного рассказика давала шпионам инструкцию, как им добраться до засекреченного Норильска.
Почти все они — «игарчата», «милые белые медвежатки», — погибли, не выдержав лагерного ада. Другие вышли на волю калеками, без желания вспоминать про свою прежнюю жизнь. Хотя я был в Игарке уже в шестидесятые годы, когда началось раскрытие правды о массовом сталинском терроре, здесь, в сибирской тайге, люди еще не «оттаяли», «оттепель» до них не дошла, страх по-прежнему был огромен, в перемены не верилось, все знали, что шанс спастись есть лишь у того, кто знает как можно меньше и как можно упорней молчит.
Прошло больше двадцати лет, и раскрылась другая загадка. Совершенно случайно. Но давно ведь замечено, что в любой случайности проявляется закономерность и что рано или поздно все тайное становится явным… С перестройкой разговорились и те, кто раньше покорно хранил служебные секреты.
На пляже в Гульрипше, возле Сухуми, где Литгазета построила свой дом отдыха, со мной вдруг заговорил беловолосый и смуглокожий, дотоле мне не знакомый, сосед. Не представляясь по имени, но довольно прозрачно давая понять, что он — «оттуда», с «верхов», из каких-то таинственных «сфер». Что ныне на пенсии, но всегда был демократом. И что он мой давний и верный читатель. Весь день, и назавтра опять, он меня убеждал, как плохо жить без свободы и как хорошо, когда она есть. Наконец, убедил.
На пляже сближаешься быстро — дня через три мы были почти друзьями. Я узнал его имя, но до сих пор не уверен, что оно настоящее. Да и важно ли имя? Мистер Икс, как стал я его мысленно звать, признался, что видел «когда-то» мое досье, которое — он улыбнулся — «поднять тяжело»: такой оно толщины. И что мама и я — мы оба были на грани ареста.
Курьезнейшая деталь: он видел и те «антисоветские» книги, присутствие которых в квартире как раз и служит при обыске важнейшей уликой. Вместо того, чтобы просто о них донести, их выкрала одна почтенная дама «из бывших», которая время от времени приходила к нам делать уборку. Беспросветная глупость? Плохой инструктаж? Не все ли равно… Мистер Икс совершенно точно назвал ее имя. И точно — три книги из нескольких, которые у нас исчезли: «Мы из Игарки», «Москва. 1937 год» Лиона Фейхтвангера и специальный номер журнала «Театр и драматургия», подготовленный к юбилею Мейерхольда, — с кратким, но выразительным посвящением на обложке: «Горячо поздравляем великого мастера революционного театра». Великий мастер давно уже был оболган, проклят, предан забвению и погребен с пулей в затылке в безымянной могиле. За хранение таких книг давали как минимум десять лет лагерей.
Вернувшись в Москву, я рассказал маме об этой неожиданной встрече.
— Ты знаешь, — сказала она, — я еще тогда догадалась… Не про книги, конечно, а про роль, которую заставили играть эту даму. И внезапно, без всякого повода, отказала ей от работы. Иначе книги бы к нам вернулись. И после этого однажды ночью раздался бы в дверь звонок. И в самом лучшем, самом счастливом случае мы с тобой оказались бы где-то возле Игарки…
Пляжный знакомец был не единственным, кто уведомил об опасности, которая мне угрожала. Или все еще угрожает.
Летом 1989 года мой коллега, работавший тогда в отделе писем «ЛГ», вызвал меня из редакционного кабинета на лестницу и вручил письмо, прошептав в самое ухо: «Я его выкрал. Прочти и уничтожь». Письмо было зарегистрировано под номером 050759 и проаннотировано безлико: «Обращается лично к А.Ваксбергу». Такая аннотация, если письмо не читать, никаких подозрений не вызывала. Уничтожать его я, конечно, не стал: для истории пригодится.
Письмо без обратного адреса и с придуманной подписью — В.Н. Волошин — представляло собой четвертую или пятую машинописную копию. Любой, знакомый с азами криминалистики, знает, что идентификация пишущей машинки в таком случае крайне затруднена. Вот текст этой волнующей анонимки (стиль и орфография сохранены):
«Уважаемый тов. Ваксберг
Являясь постоянным читателем Ваших острых публикаций на темы права, считаю своим долгом предупредить Вас о опасности, нависающей над вами и Вашей семьей. Я сам работаю близко к сфере органов свыше 20 лет и знаю их деятельность не по наслышке. Ваши публикации не оставляют равнодушными к вашей персоне наших шефов, на их столе всегда лежит папка, где полностью описываются все Ваши шаги. Наш шеф <речь идет о Крючкове> на утверждении <своей кандидатуры> в Верховном Совете врал, что мы не прослушиваем телефоны, не читаем письма, не проникаем в чужие квартиры в отсутствие их хозяев. Делается это очень тонко специалистами ОТО <расшифровка аббревиатуры мне неизвестна>.
Дестабилизацию в стране создают наши руководители, которых не устраивает перестройка и демократизация, все делается для того, чтобы граждане в один голос вскричали: „Дайте нам сильную власть“. В каждой антисоветской и любой другой организации у нас имеются люди, которые работают на нас (мы их ловим на „крючки“ т. е. прощаем им мелкие грехи типа скупки валюты, фарцовки и т. п.) а затем они добросовестно выполняют наши задания. Через них возбуждается общественное мнение, через них осуществляется руководство группами. На наших учетах состоят миллионы граждан нашей страны, неправда, что сведения о репрессированных в 30 годы пропали, все кто прошел наши руки зарегистрированы в наших НЦ <видимо, „наблюдательных центрах“?>.
Мы как работали, так и продолжаем работать, только немного осели и изменили тактику, не стали „профилактировать“ клиентов, а только собираем о них сведения, чтобы в нужный момент их запустить. Все втихомолку ругают реформы и ждут спада демократии, которая спадет даже раньше, чем Вы думаете. <Как в воду смотрел!> Армия тоже с нами.
Единственное, на мой взгляд, что нас может спасти, это полное реформирование нашей структуры, кроме 1, 2, и 9 отделов. Те пусть делают свое дело. тогда только у Вас будет какая нибудь гарантия, что Вам за свои „пасквили“ (так их наши называют) не придется протирать брюками бутырские или лефортовские нары.
А пока просто будьте бдительны и осторожны.
Р.С. <Так!> Если Вы отдадите это письмо в руки моих коллег, конечно они смогут меня вычислить, хотя я и принял ряд предосторожностей.
С искренним уважением к Вашему таланту — Волошин В.Н. — юрист».
В руки «волошинских» коллег я, конечно, письмо не отдал. И потрясен им, по правде сказать, не был: в ту пору подобных сигналов было немало, знаю еще несколько человек, которые их получили. Это был голос пробуждающейся совести, пусть пока еще в очень скромных размерах, — эхо перемен постепенно стало доходить и до таких ушей, которые всегда отличались повышенной глухотой. А в том, что «они» следят за каждым моим шагом, я никогда не сомневался, — не потому, что ставил себя слишком высоко, а всего-навсего потому, что грубых, примитивных следов этого наблюдения набралось слишком уж много.
Когда в мою жизнь вошла Капка, машина с пассажирами вполне очевидной профессии стала почти круглосуточно дежурить возле подъезда дома на Кутузовском, где я тогда жил. Не знаю, сопровождал ли нас кто-нибудь во время прогулок, на концерты или в театры, но стоявшая у подъезда машина, зафиксировав наше возвращение домой, сразу же исчезала. Утром, сколь бы рано я ни вышел из дома, она уже была на посту. Сами пассажиры менялись, хотя у каждого был один и тот же профессионально идиотский вид.
Вскоре завершилось строительство кооперативного писательского дома, где и я получил квартиру, — мы начали ее обживать: развешивать шторы, люстры, картины. Как-то под вечер раздался звонок в дверь — два довольно застенчивых, симпатичного вида молодых человека предложили свои услуги: «Мы знаем, что новым жильцам всегда нужна помощь». Предложение оказалось вполне кстати, тем более, что визитеры не гнались за ценой: «Сколько заплатите, столько и ладно». Смущало лишь то, что они оказались полными неумехами: то без дрели, то без отвертки, то без гвоздей. Суетливо брались вдвоем за работу, которую вполне мог сделать один. Все время куда-то бегали за инструментом, вдруг унесли бра, которое мы их просили повесить, потом вернулись, сказав, что повесят его лишь завтра.
Бра все же было повешено, и сразу же после этого наши рабочие вдруг исчезли, не завершив и половины работы и не придя за деньгами. Такого непрофессионализма я, признаться, не ожидал. Мама напомнила: «Разве ты не обратил внимания на их руки? Холеные руки кабинетных людей, совершенно не знакомые с физическим трудом?». Какое-то время, понимая, что нам насовали «жучков», мы уклонялись дома от разговоров на «запретные» темы, потом плюнули — и жили так, словно этих «жучков» вообще не существовало.
Мама жестко придерживалась правила, которое внушила и мне: не пускать в дом ни под каким предлогом малознакомых, а тем паче совсем незнакомых людей. Долгое время я ему следовал, потом надоело и это. Тут-то я и попался…
Как раз наступил период, когда я довольно активно стал работать в кино, — соответствующие товарищи взяли этот факт на заметку. И в один прекрасный день позвонил человек, назвавшийся «Виноградовым со студии документальных фильмов». Он домогался встречи, суля немедленный запуск в производство «интересного проекта». Предложений такого рода тогда было много, и я вполне поверил в реальность еще и этого. Странно, что мне не пришел в голову закономерный вопрос: почему режиссер, у которого есть «серьезное предложение», не приглашает меня в таком случае на студию?
Встречу назначили уже назавтра. Не могу объяснить, какая сила повелела мне еще за десять-пятнадцать минут до урочного часа начать заглядывать в дверной «глазок». Я вел себя, как молодой любовник, с замиранием сердца ждущий дорогую подругу… И дождался! Какой-то мужчина, не воспользовавшись лифтом, бесшумно поднялся по лестнице и внимательно осмотрелся. Потом так же бесшумно поднялся этажом выше и провел там какое-то время, снова спустился на этаж подо мной и вызвал туда лифт. Сомнений не было: сейчас он поднимется и громко хлопнет дверью лифта. Именно так и случилось. Хлопнув, он нажал, наконец, кнопку звонка.
Пока он все это проделывал, я уже понял, чей представитель нанес мне визит, — даже мелькнула мысль на звонок не откликаться и тем самым внести крутую поправку в разработанный кем-то сценарий. Но любопытство разбирало меня — хотелось увидеть, как ситуация будет теперь развиваться. А сценария-то, похоже, и не было! «Шахматисты» оказались плохими любителями: никаких заготовок, дальше первого хода, ни мой визитер, ни его «тренеры» вообще не имели. Задача была такая: прийти. А что делать дальше, «Виноградов» просто не знал.
— Не напишите ли нам какую-нибудь заявку? — вяло спросил он.
— О чем?
— Ну, о чем-нибудь… Что-нибудь про жизнь…
Таким был наш серьезный творческий разговор. Пришелец упорно домогался встречи, а, встретившись, сразу сник. Этого я уже навидался — бездарные лакеи бездарных хозяев тачали по одной и той же колодке. И вдруг я увидел на лице своего гостя то выражение, с которым охотник встречает добычу, идущую прямо в руки. Я перехватил его взгляд: он заметил невинную игрушку, примостившуюся на книжной полке. Это был предназначенный для пикников на природе миниатюрный «комбайн» (проигрыватель и приемник) с крохотными выносными динамиками, уместившийся в чемоданчике типа кейса и работавший на батареях: двадцатилетней давности подарок ко дню моего рождения, некогда редчайшая роскошь, теперь уже давно исчерпавший себя. Но из «кейса» торчала не вдавленная до конца антенна — от ее вида мой гость не мог оторвать глаз. Ни дать, ни взять — шпионское устройство для потайной радиосвязи.
Я дал ему полюбоваться зрелищем, которое так его захватило, и дождался вопроса, позволившего мне отвести душу.
— Можно взглянуть на ваш дипломат?
— Нельзя, — нахально ответил я. — Это секрет…
Разговаривать было не о чем — он удалился, унося мою книгу с дарственной надписью: я дал ему возможность отчитаться перед хозяевами о проделанной им работе. Надо ли говорить, что никакого звонка насчет сценария «про жизнь» так и не последовало. Умолчав о подробностях, я просил друзей узнать, есть ли такой режиссер на студии документальных фильмов. Оказалось — есть! Правда, не режиссер, а оператор, снимавший для хроники визиты государственной важности. И стало быть — их человек. Был ли у меня именно он или некто, назвавшийся его именем, я не знаю. Да и узнай, — никакого значения это бы не имело.
Несколько лет спустя (в моем блокноте осталась точная дата: 2 ноября 1989 года) ситуация повторилась — один к одному. Видимо, сценарий, созданный под «Виноградова», признали удачным: вносить коррективы не было нужды. На этот раз службы мобилизовали товарища с тогда еще громким именем, что повергло меня, не скрою, в полнейшее удивление.
Позвонил и попросил разрешения приехать один известный историк, удивлявший многих на протяжении нескольких лет: сидя в Москве, он беспрепятственно издавал на Западе свои сочинения, резко отличавшиеся по содержанию, направленности и стилю от легальных сочинений советских коллег. Эта литература — по лубянской классификации — относилась к числу диссидентской: его книги изымались на границе таможней, а лопухам, которые пытались их провезти, грозили разнообразные санкции.
Между тем сам автор никаким гонениям не подвергался и пек за границей свои кирпичи один за одним. Еще того больше: его московская квартира стала заурядной кагебешной ловушкой, а он тем самым — хочешь не хочешь — подсадной уткой. Люди, каким-то образом прочитавшие его творения или сумевшие, несмотря на глушилки, услышать по радио отрывки из них, подпадали под обаяние его смелых суждений и подчас доверяли ему свои мысли и тексты, приезжали издалека — поговорить по душам. Последствия были предрешены. Один благороднейший человек, которому позже я посвятил свой очерк, встретился на квартире историка с известным американским журналистом Крэйгом Уитни. Позже Крэйга выслали из страны, его собеседника заточили в ГУЛАГ, а сам историк оставался неприкасаемым. Все более и более знатным…
Мы с ним не были лично знакомы, и поэтому просьба о встрече показалась мне странной. Тем более, что к тому времени некогда нелегальный стал очень легальным и занимал уже солидное место в новых перестроечных структурах. Но к себе он меня не позвал, навязался в гости, сказав, что есть «профессиональный, деловой разговор». У меня к тому времени имелось несколько исторических публикаций, вызвавших большой читательский резонанс, так что внешне все выглядело вполне логично.
Вечером, прихватив в кулинарии какие-то фабрикаты для встречи дорогого гостя, я поджидал его, не отходя от дверного «глазка». Допустить, что сценарий повторится точь-в-точь, разумеется, я не мог. Но он повторился! Тучный товарищ с туго набитым портфелем бесшумно поднялся с нижнего этажа, внимательно осмотрелся, поднялся этажом выше… Словом, без единого сбоя повторил маршрут незабвенного «Виноградова». И позвонил в дверь.
Разговаривать было не о чем. То есть, возможно, было о чем, но визитер желания не проявил. Зачем же все-таки он приехал? Мы обменялись впечатлениями о новых публикациях про недавнее советское прошлое, гость кому-то позвонил, сказав: «Я здесь, скоро выезжаю», и, действительно, скоро выехал. Почему он действовал столь топорно? И зачем они ко мне прицепились? Чего искали? Почему им во что бы то ни стало надо было проникнуть в квартиру? Не потому ли, что практически она никогда не оставалась пустой и войти «в отсутствие хозяев», о чем писал мне «В.Н. Волошин», они не могли?
И, наконец, совсем уж недавно произошел просто курьезный случай, подтвердивший ходячее мнение насчет того, что «маразм крепчал». В Берлине, в одном из самых престижных учебных заведений совершенно особого рода, где приглашенные профессора и писатели, работая над своими произведениями, слушают лекции коллеги сами читают лекции на свободные темы, шел прием по случаю начала университетского года. Среди приглашенных на тот год был и я. Прием был уже в самом разгаре, когда ректору сообщили, что меня дожидаются в вестибюле гости из российского посольства, а он передал это мне.
Двое невзрачных мужчин, смущенно улыбаясь, выразили радость в связи с нашим знакомством. Один протянул — чин по чину — визитку со своим именем и обозначением дипломатического статуса (второй секретарь), другой не протянул ничего, сказав лишь, что он из консульства и что зовут его Владимир Иванович.
Их интересовало, хорошо ли нас кормят, нет ли претензий к администрации, порекомендовали быть «внимательным и осторожным» и, главное, надежно хранить свои деньги, поскольку «в Берлине воруют — страшное дело». Дав эти советы, не выпив ни рюмки вина, не съев ни одного бутерброда, они сразу ушли.
Я принял их за кондовых советских дипломатов, всегда опекавших — на свой, разумеется, лад — всех приезжающих из Москвы. Принял — и тут же о них забыл. Подумал только: как может столь высокое и престижное заведение приглашать на прием дипломатов столь низкого ранга. Впрочем, это были уже не мои проблемы.
Надо же так случиться: в моем паспорте не осталось листков для виз, потребовалось вклеить несколько новых для какой-то поездки, и я вспомнил, что у меня уже есть знакомый в берлинском консульстве, который все это устроит без проволочек.
Позвонил по указанному в визитной карточке телефону второму секретарю, который едва мог меня вспомнить: всего лишь месяц назад и он, и его спутник упоенно пели, что чуть ли не с детских лет я их любимый автор. Но еще удивительней было то, что второй секретарь никак не мог взять в толк, с каким Владимиром Ивановичем я хотел бы поговорить.
— Ну как же! — воскликнул я. — Ваш товарищ из консульства…
— Нет в консульстве никакого Владимира Ивановича, — недовольно отрезал он.
— Как это нет?! Вы же были вместе с ним на приеме, где мы познакомились.
После красноречивой паузы трубка заворковала:
— Ну да, да, конечно, Владимир Иванович… Помню, помню… А он уже уехал. Командировка кончилась, и он вернулся домой.
Все встало на свои места. Я тут же отправился к ректору.
— Извините, профессор, за мой дерзкий вопрос. Каким образом те два господина крайне низкого ранга из российского посольства, которые вообще никому не известны, могли быть вашими гостями на том приеме, где присутствовал бургомистр, все правительство Берлина и главы дипломатических миссий?
Удивлению ректора не было предела.
— Моими гостями?! — воскликнул он. — Это были ваши гости. Они сообщили, что вы пригласили их на прием и что хотят вас видеть.
— Помилуйте, — опешил я. — Как я мог приглашать кого бы то ни было на прием, где я сам в числе приглашенных?
— Меня это тоже несколько удивило, — признался ректор. — Но, извините, я решил, что вы не вполне разбираетесь в протоколе… Не мог же я сделать вам замечание, а их не пустить.
Так до сих пор и не знаю, что им от меня было нужно, так называемым дипломатам? Чье задание они выполнили — притом как круглые идиоты? Постоянно липнувшие ко мне живые «жучки» разумом не отличились ни разу, но чтобы вести себя так!.. За какого же осла они меня принимали?
От повышенного внимания к моей скромной персоне осталось лишь чувство гадливости. И никакого другого. Да еще стойкое осознание их беспросветной бездарности, вопреки ходячему мнению, будто там подбирались большие умы.
Ну их к черту, этих дебилов! Слишком много чести — уделить им столько места в этой исповедальной книге, которая могла бы, наверно, обойтись и без их присутствия. Выходит, все-таки не могла…
Почему-то от заполярной Игарки цепочка воспоминаний потянулась к Лубянке, хотя надо было бы ей потянуться совсем в другую сторону. Дело в том, что Игарка сопрягается в моей памяти не со всяческими паскудствами, а со странно лирической страницей моей мальчишеской жизни. Так получилось, что в мои неполных четырнадцать в меня влюбилась очень неглупая, безусловно незаурядная женщина двадцати с лишним лет, и я, ошарашенный столь нежданным вторжением сильных страстей в мой отроческий мир, какое-то время разыгрывал ответное чувство. Разыгрывал столь искусно, что Валя в это поверила. Вероятней всего потому, что хотела поверить.
«Любви» как таковой вовсе и не было — после первой встречи мы оказались в разных городах, так что «любовь» протекала в жанре эпистолярном: я писал какие-то глупые письма, о содержании которых могу судить теперь лишь по ответным. А ее-то были прекрасны, хотя на первом этапе слишком цветисты («Когда я впервые увидела тебя, мне показалось, что за твоей спиной спрятался лукавый малютка Эрот и, коварно усмехаясь и встряхнув кудрями, выхватил стрелу из колчана, натянул лук и пустил эту стрелу прямо в мое сердце»), но полны грусти и осознания бесперспективности чувства, которое, видимо, было и впрямь достаточно сильным. Все ее письма у меня сохранились — многие в стихах, мне посвященных. Одно я позже использовал в повести «Крепкие нервы» — они были созвучны чувствам моей героини, которая тоже, как и многие в ее возрасте, сочиняла стишки.
Неужели видеться?
Неужели мучиться?
О тебе не хочется
даже вспоминать.
Все твердят уверенно:
«На ошибках учатся»,
Я шепчу насмешливо:
«Делать их опять».
Чтобы я не слишком возгордился, она спускала меня с заоблачных высот на грешную землю. «Да, я тебя очень люблю, хоть и не ослеплена настолько, чтобы не видеть твои недостатки. Я люблю тебя таким, каков ты есть. Люблю за твой живой ум, за то, что ты так же, как и я, артистичная натура и любишь искусство и музыку, за то, что ты милый и занимательный собеседник… Но в то же время я превосходно вижу, что ты всего-навсего мальчик, который рано приоткрыл запретную дверь, и стремишься быть взрослым раньше времени. Конечно, твои взгляды несколько оригинальны для нашего поколения и времени, но и только. Ведь они не твои и взяты тобою из книг. Ты просто обладаешь восприимчивым умом и богатым воображением, и кое-что укрепилось у тебя, найдя там благодатную почву».
Как и следовало ожидать, жизнь брала свое, и какое-то время спустя я получил известие о ее замужестве, а потом и о рождении сына. Избранником оказался такой же, как она, студент-юрист, по распределению угодивший следователем в Игарку. Валя последовала за ним, став тамошним адвокатом. На протяжении нескольких лет я получал ее интереснейшие письма с игарским почтовым штемпелем — подробно и красочно она рассказывала о своих судебных делах, и передо мной постепенно возникала не нуждавшаяся ни в каких комментариях ужасающая картина нравов забытой Богом русской глубинки, долгими месяцами отторгнутой от Большой земли.
Чуть ли не ежедневные кровавые побоища, беспробудное пьянство, зверские убийства с поводом и без повода, грабежи, изощренные изнасилования, мстительные поджоги — ее рассказы об этом походили на леденящий кровь, уныло однообразный и однако же захватывающий криминальный роман, у которого не было начала и не могло быть конца. Далекая, неведомая мне тогда жизнь представала во всем своем кошмаре, и я уже понимал, что в точном соответствии с марксистской теорией о социальной детерминированности совершаемых преступлений сами Валины клиенты не выбирали судьбу, которая им досталась. И что по большому счету отнюдь не они повинны в тех злодеяниях, за которые им приходилось платить столь страшную цену.
Рассказ об одном деле был особенно впечатляющим, но он-то как раз имел не игарскую, а скорее столичную «специфику». Подзащитным моей подруги оказался ведущий солист балета из города Львова, отбывавший в Игарке наказание по обвинению в мужеложстве: тривиальный порок для этой профессии, если вообще порок… В сугубо мужской лагерной среде, — как рыба, которую, наказав, бросили в реку, — он имел лишь возможность в нем укрепиться. Объектом новых его домогательств оказались на этот раз конвоиры. Став «потерпевшими», они ржали на суде, глумясь над «насильником», и Валя с пронзительной точностью воспроизвела мне в письме их омерзительные слова, их похабные жесты во время допроса, — все то, что находило полное понимание у судьи и «кивал»-заседателей.
«Как мне жаль, дорогой мой Аркадий, — писала она, — этого безмерно талантливого и безмерно несчастного человека! Помоги мне найти слова для его защиты». Но чем я мог ей помочь? Она прислала самую ценную его реликвию — он доверил ее адвокату, а Валя доверила мне: фото, запечатлевшее артиста в его счастливую пору перед зданием Львовского театра, в обществе коллег и кумиров с их дарственными автографами на обороте: Ольга Лепешинская, Вахтанг Чабукиани, Нина Тихомирнова, Асаф Мессерер…
Возможно, я не вспомнил бы об этом, в общем-то для тех времен довольно обычном деле (чуть позже оказалась в лагере по такому же обвинению большая группа известных московских музыкантов, артистов и литераторов: по тогдашней терминологии, «мерзкий вертеп»), если бы не такой пассаж из Валиного письма, который заставил меня, еще студента юрфака, о многом задуматься: «Конечно, для нас с тобой, для юристов, закон свят, мы обязаны стоять на его страже. Но прочти, пожалуйста, очень внимательно Уголовный кодекс! Не кажутся ли тебе некоторые его статьи или хотя бы только формулировки довольно странными? Позволяющими их трактовать и вкривь, и вкось? А то и просто бесчеловечными? Как пострадало общество от того, что мужчина желает не женщину, а тоже мужчину? Вместо того, чтобы ему сострадать, оно его просто уничтожает. За что?» Требовалось немалое мужество, чтобы доверить почте в ту пору такие суждения…
Эпистолярный роман оборвался внезапно — я никак не могу вспомнить, что явилось тому причиной. В последнем Валином письме я нашел такие строки: «Мне очень трудно представить тебя совсем-совсем взрослым, ведь ты мне казался таким юным, и меня смущала моя глубокая любовь совершенно взрослой девушки к мальчику, даже еще не подростку».
Много позже я с удивлением заметил, что чувства ко мне «совершенно взрослых» женщин оставались всегда безответными. Такая уж, видно, судьба. Но ту роль, которую Валя сыграла в моей жизни, я осознал с большим опозданием. В Игарке я безуспешно пытался отыскать ее следы. Лишь пожилая секретарша местного нарсуда вспомнила блиставшую здесь адвокатессу: «Редкая женщина! Только вот муж ей попался не тот…» И вздохнула: «Вдруг сорвались в одночасье и куда-то уехали. Даже не попрощавшись. Вы не знаете, почему?»
Мне казалось, что в Красноярское Заполярье я больше не попаду: далеко, да и не к чему. Судьба решила иначе. Почти под конец моей адвокатской карьеры мне досталось одно дело, которое я отношу к числу самых загадочных и самых нелепых из всех, что мне привелось вести. И я снова оказался в Норильске, вблизи от Игарки, к которой почему-то успел прикипеть.
…Было начало сентября — полярная темень еще не наступила, но по часам была уже ночь. В сумерки по окраине — там, где город смыкается с тундрой, — шли двое: женщина в бордовом пальто и мужчина в синем плаще. Позади них на достаточном расстоянии шел еще один мужчина в серой куртке, который вдруг бегом приблизился к ним, схватил мужчину в синем плаще за плечо, нанес ему несколько ударов в лицо, голову и живот. С помощью женщины, которая безучастно наблюдала за этим, преступник волоком дотащил тело жертвы до озера, вблизи которого действо происходило, сбросил его в воду, и пара стремительно удалилась.
От начала и до конца всю эту сцену видели со своего балкона супруги Клименко (все фамилии, конечно, изменены). Их отделяли от участников драмы метров двести, не больше. От страха — так они объясняли впоследствии — у супругов отнялся язык, так что лишь утром они доверили эту тайну соседям, до милиции она дошла только вечером, а поиск трупа начали и того позже: назавтра. И, увы, ничего не нашли.
Неделю спустя работница местного комбината Лида Самарина сообщила милиции, что исчез ее фактический муж, отец их годовалого сына, шофер Маслаков, который работал в строительном управлении. Выпивоха и лодырь, он был на самом дурном счету, но из-за нехватки рабочих рук его все же держали. Прогуливал он нередко, поэтому очередное исчезновение внимания не привлекло.
По описанию супругов Клименко, которые видели жертву не в фас, а со спины, его облик приблизительно совпадал с приметами Маслакова. Тем более, что тот, утверждала Самарина, вышел из дома в синем плаще. Не удивило ее и то, что предполагаемый Маслаков шел с неведомой женщиной: он вообще верностью не отличался, не раз «путался с разными-всякими», а в последнее время стал относиться к ней особенно плохо, — это побудило ее заподозрить, что у сожителя «появилась какая-то не одноночка».
Следствие велось довольно грамотно — шел поиск женщин, с которыми был знаком Маслаков, и тех, кто выехал или пытался выехать из города в эти дни. Результат оказался блестящим. Среди знакомых Маслакова обнаружили некую Егорову, тоже шофера, — за полтора года до этих событий у нее был с ним краткосрочный союз. Но — самое главное! — эта Егорова и ее фактический муж Сидорчук на следующий день после тех злополучных событий вдруг вылетели из Норильска в Москву. Причем категорически настояли на срочном отпуске вне всякого графика: в Норильске он составлялся заранее, чтобы не было сложностей с транспортом, — Егоровой и Сидорчуку достался декабрь. Еще того больше: голословно сославшись на какую-то особую срочность, они сумели отхватить два билета из горкомовской брони.
Цепочка доказательств, подтверждавших тот факт, что убитым был Маслаков, выглядела следующим образом: 1) он ушел из дома за три часа до событий, очевидцами которых были супруги Клименко, 2) на нем был синий плащ, 3) супруги Клименко опознали «фигуры» Маслакова, Егоровой и Сидорчука, причем Егорова была ими «опознана» по фотокарточке, где она запечатлена в полный рост, 4) между Маслаковым и Егоровой были «сложные», не приведшие к близости отношения полуторагодичной давности, 5) согласно показаниям соседей, Сидорчук не раз грозился свести счеты с Маслаковым зато, что тот «приставал» к Егоровой, 6) Сидорчук обладал очень большой физической силой, 7) Егорова и Сидорчук неожиданно вылетели из Норильска, так и не дав убедительных объяснений, чем был вызван этот отлет, 8) у Егоровой было пальто бордового цвета, 9) Егорова и Сидорчук безуспешно пытались доказать свое алиби (утверждали, к примеру, что весь вечер безвыходно провели дома, собирая веши к отлету, тогда как было доказано, что они улетали почти без вещей, да и соседи не подтверждали, что те оставались дома весь вечер и всю ночь), и, наконец, 10) Сидорчук был раньше судим за участие в групповой краже.
Ко мне это дело попало уже после того, как Сидорчук (за убийство из мести) и Егорова (за соучастие) были осуждены соответственно на пятнадцать и на семь лет лишения свободы. К тому же в конце июля следующего года — уже после приговора — в соседнем озере, связанном протоком с тем, куда было брошено тело, нашли, наконец, труп мужчины со следами насильственной смерти. Разложившийся и полностью деформированный, но Лида Самарина каким-то образом опознала в нем пропавшего Маслакова. Обоснованность обвинительного приговора была вроде бы подтверждена. Оспаривать его стало еще затруднительней. И все же — попытка не пытка…
Главный и всегда убедительный в подобных делах довод защиты — где же труп того, кто якобы был убит, — тем самым уже не действовал. Оставался другой, в эффективность которого, по правде сказать, я не особенно верил. Осуждение только по косвенным уликам всегда уязвимо, но, с другой стороны, как справедливо заметил великий Кони, «если бы пришлось судить только тех убийц, которых застали с ножом над жертвой, только тех отравителей, у которых в руках захватили остатки только что данной ими кому-либо отравы, то большая часть виновников подобных преступлений осталась бы без законного возмездия».
Разумеется, возможность осуждения подсудимого лишь по косвенным уликам в принципе сомнению не подлежит, но при одном непременном условии: все они замыкаются в единую нерасторжимую цепь, где нет ни одного выпавшего звена, а на каждый вопрос есть убедительный однозначный ответ. Именно этого условия в деле Егоровой — Сидорчука я не нашел.
Остались вопросы, на которые не только не было в деле ответа, но которые вообще никто не поставил. Первый: почему вдруг через полтора года обиженный Сидорчук столь странным и диким образом решил отомстить Маслакову, над чем размышлял он все это время, встречаясь с ним (город-то маленький) чуть ли не ежедневно? Второй: зачем навлек на себя подозрения, стремительно выехав вместе с женой, то есть попросту говоря — демонстративно спасаясь бегством? И третий: как не убоялся совершить убийство еще при полной видимости на совершенно ровной, пустой местности, легко просматриваемой из расположенных неподалеку домов? Иначе сказать: было ли оно вообще, то преступление? То, а не какое-то другое? Подвергать сомнению свидетельства супругов Клименко было вроде бы некорректно, но я все же подверг.
Никакой надежды на то, что эти доводы как-то сыграют, у меня не было. И однако — сыграли. По протесту председателя Верховного суда РСФСР приговор был отменен. Следствие возобновилось. И снова я был убежден: мы добились лишь утешительной отсрочки, выигрыша во времени — не более того. Да и меру пресечения осужденным не изменили. При новом разбирательстве дела никакого иного приговора ждать не приходилось. Тем более, что, направляясь в отпуск на юг, Лида Самарина остановилась в Москве и добралась до заместителя прокурора Союза. Тот пообещал вмешаться и вернуть силу отмененному приговору…
А дальше произошло то, что бывает только в очень плохих детективах. Или, как сейчас мы увидим, в подлинной жизни, которая горазда на драматургию, не подвластную даже самой безумной фантазии.
В Сочи, на улице, Лида встречает того, кто ею был уже не однажды оплакан! Живой труп… Как ни в чем не бывало, с пляжным полотенцем через плечо, вальяжно шествует сам Маслаков. И рядом — заменившая ему Лиду дородная дама, хозяйка пивной палатки, взявшая его на свое содержание. Менять «семьи», как впоследствии оказалось, было ему не впервой. Такое вот хобби… «Загостился я у Самариной», — отвечал он на вопросы следователя, зная, как видно, что перед уголовным законом он все равно не в ответе. За это… Суд ему грозил все равно, но за другое, и это его не очень пугало: скрываясь от алиментов, он сам подделал свою трудовую книжку, а хозяйка палатки прикупила ему фиктивный паспорт на имя Федюнина. Спасла… «Маслаков» остался на дне озера, «Федюнина» никто не искал.
«По вновь открывшимся обстоятельствам» дело против Егоровой и Сидорчука прекратили, но моей заслуги в этом не было никакой: просто нашелся «убитый». Осадок остался преомерзительный…
О своих подзащитных отзываться дурно не принято, но, право же, обретшие снова свободу производили отвратное впечатление своим беспрестанным враньем и тем, как юлили, уходя от прямых вопросов. Так я и не понял, зачем они в самом деле внезапно сорвались с места и, всех обманув, умчались «на материк», где раствориться в толпе куда легче, чем в замкнутом тундрой заполярном Норильске. Ведь кого-то же там все равно убили. Не опознали. И убийц не нашли. Почему-то мне показалось, что Егорова и Сидорчук к убийству все же причастны, только убит был ими не тот и не зато? Но — кто и за что, это так и осталось вопросом, на который, по-моему, не слишком усердно искали ответ.
Обнажение оставшихся тайн не входило в обязанности адвоката, и это как раз меня огорчало. Веди я тогда журналистский поиск, а не выполняй строго очерченные законом функции защитника по надзорному производству, точку на этом я бы, конечно же, не поставил. Вспомнился казус, который мы решали на студенческом семинаре. Некто отсидел за убийство, вышел на свободу, встретил живого «убитого», в отместку за пережитые муки на самом деле убил его и предстал заново перед судом. Должен ли он быть снова наказан или следует считать, что свое наказание он уже отбыл впрок?
Для юриста ответ вполне очевиден, но такие головоломки хорошо тренируют мозги. В конкретной ситуации головоломка могла измениться, поскольку убить своего мучителя грозилась ни в чем не повинная Лида. И вряд ли ей кто-нибудь засчитал бы те два года, которые за убийство никем не убитого отсидели другие.
Трудно поверить, но схожая ситуация уже встречалась и в жизни, и в литературе. Незадолго до начала войны вышла в свет небольшая книжица в ледериновом переплете, которую зачитывали до дыр: «Записки следователя» уже ставшего к тому времени знаменитостью Льва Шейнина. Знаменитостью он стал потому, что имя его то и дело уважительно называл Вышинский во время Больших московских процессов, словно именно тот по всем правилам юриспруденции виртуозно изобличил шпионов и заговорщиков. И еще потому, что рассказики его о том, как блистательно он раскручивает любые уголовные дела, не раз публиковались в журналах.
Бессмысленно подходить к автору с нашим сегодняшним знанием о нем (его судьбе и его деяниям посвящен мой очерк «Правая рука великого инквизитора», вошедший в книгу «Нераскрытые тайны»), как и к его сочинениям — с сегодняшним представлением о том скромном жанре, к которому они относились. тогда все гляделось не так, как сейчас. Советский детектив, как и судебный очерк, практически не существовал. Уже хотя бы потому, что основу того и другого составляют отнюдь не лучшие стороны современной действительности. То, что не украшает ни строй, ни время. В заданные рамки восторженного оптимизма не вписывались убийства и грабежи, насилия и поджоги. Для них — на худой конец — отводилось место в газетной хронике происшествий и в заметках «из зала суда».
Литературные миниатюры молодого следователя отличали два примечательных качества: во-первых, живой слог, умение короткими штрихами набросать портрет, воссоздать атмосферу; во-вторых же (это, пожалуй, самое главное), ощутимая достоверность, эффект присутствия: ведь автор ничего не рассказывал с чужих слов, он сам был активным участником действия и он же — главным героем.
Один рассказик из этой книжицы, где, как и во всех остальных, автор представал искуснейшим и безупречно корректным искателем правды, был особенно примечательным. Помню, как он пленил мое детское воображение, как дух захватывало от той неумолимой логичности, с которой он загонял в угол все начисто отрицавшего, отчаянно сопротивлявшегося преступника. Тем более, что речь шла не о чем-то, автором сочиненном, а о том, что было «на самом деле»…
Рассказик ненавязчиво и скромно назывался «Поединок». Автор живо описал, как был найден расчлененный труп неизвестной молодой женщины и как изобличен убийца: им оказался ее муж, известный в ту пору московский судебно-медицинский эксперт Афанасьев (его полная фамилия: Афанасьев-Дунаев), которого Шейнин походя обозвал «омерзительной карикатурой на человека». Похоже, он был огорчен лишь тем, что «карикатуре» дали всего-навсего десять лет, а не отправили на тот свет.
О выдающемся мастерстве следователя, с особенным блеском проявившемся именно в этом деле, говорили повсюду. Но в последующие издания «Записок» рассказ не вошел: и убийство, и блеск его раскрытия оказались липой. Юрий Домбровский, который в своем романе «Факультет ненужных вещей» вывел Шейнина под именем Штерна, написал, что убитая «преотлично жила на Дальнем Востоке с новым мужем».
На самом деле реальная красавица Нина Амирагова жила на Крайнем Севере с моряком высокого военного звания, к которому тайно сбежала от тиранившего ее своей ревностью мужа, и оттуда с упоением следила по газетным отчетам, как подводят под пулю ее «убийцу». Но главное — жила! Расчленен-то кто-то все-таки был. Другой — не опознанный. И кто-то другой кого-то другого и впрямь расчленил. Но найден не был. Впрочем, разве тогда замечались такие накладки? Липой были тысячи тысяч придуманных преступлений, счет безвинно наказанных шел на миллионы. Какое значение в этом потоке могла иметь всего лишь одна загубленная судьба?
«Факультет ненужных вещей» вышел только в 1988 году. С Юрой Домбровским, тогда уже покойным, мы были в свое время неплохо знакомы, но о Шейнине не говорили. О том, что с делом Афанасьева-Дунаева у прославленного следователя случился конфуз, я и так уже знал давно. Об этом мне рассказывал Брауде — в машине, когда мы ехали с ним в Подмосковье на один из его последних процессов. Помню, он с выражением воспроизвел фрагмент из последнего слова подсудимого: «Наступит день, распахнутся двери этого судилища, и в зал войдет сама Нина Амирагова, которую, по вашему мнению, я убил». Когда в середине шестидесятых мы встретились с Шейниным у нашего общего приятеля, известного юриста Аркадия Полторака, автора книги «Нюрнбергский эпилог», я рассказал Шейнину о том, что услышал от Брауде, стремясь вызвать его на продолжение разговора. Но он уклонился, обозвал Брауде фантазером и снисходительно посетовал: «Лучше бы он адвокатствовал, а не болтал чепуху».
Если верить устным рассказам и опубликованным воспоминаниям многих замечательных и достойных людей из мира культуры, с которыми Шейнин бок о бок жил и работал, это был исключительно остроумный рассказчик, душа общества, обаятельный человек. Я несколько раз с ним встречался — у того же Полторака дважды или трижды, причем в застолье, а не на ходу, а также в редакции «Октября», где он служил заместителем антисемита Панферова, в кабинете главного редактора Мосфильма, каковым он одно время был, — увы, ничего подобного заметить мне не удалось. Возможно, два года в лубянской тюрьме, где неистовый обличитель «контриков» и уголовников, не особо сопротивляясь, признал себя виновным в создании «сионистского гнезда драматургов», сделали свое дело.
Мне достался другой Шейнин: усталый, больной, сломанный человек. Улыбка казалась приклеенной к застывшему лицу. Он панически боялся любых напоминаний о прошлом. С трудом втягиваясь в разговор, неизменно упоминал о страхе: о том, что всегда «чего-то» боялся его прославленный шеф — всесильный Вышинский, да и сам он днем и ночью ждал удара из-за угла…
Однако люди, работавшие с ним в те же самые годы, запомнили Шейнина совершенно иным. По их впечатлениям, он снова был на коне, к нему вернулось второе дыхание, а вместе с этим и самоуверенность, барство, начальственные замашки. Наверно, оба эти образа принадлежат одному и тому же человеку, ничуть не противореча друг другу. С подчиненными, в деловой обстановке, он все еще играл роль могучей личности, способной казнить и миловать, вне служебных стен позволял себе в большей мере оставаться самим собой.
От прошлого у него остались лишь надменность и барство: он ждал почтительности, если не преклонения, и всем своим видом, глубокомысленным умолчанием (себе на уме!) и таинственной усмешкой, давал понять, что ему ведомы секреты исключительной важности, но он, разумеется, никогда, ни за что, никому их не раскроет. Так, вероятно, и было, но это отнюдь не прибавило ему никаких достоинств, а делало — в моих, по крайней мере, глазах — еще более скользким.
Недавно я снова перечитал его «записки», которые так приводили меня когда-то в восторг. Меня — и миллионы других… И был поражен, с какой обнаженностью выпирает из каждой «документальной» новеллы несомненная ложь. Социальное обличительство подменяло анализ — юридический и психологический, и только те, кто был оглушен грохотом партпропаганды, не могли тогда этого заметить. Надо было через многое пройти, о многом узнать, многое пережить, чтобы вполне очевидное стало действительно очевидным.
А дел, где за убийство никем не убитых осуждены невиновные (иные даже расстреляны), только в моей картотеке свыше десятка. За «раскрытие» их невежды и фальсификаторы получали грамоты, ордена, поднимались по службе. А по их вине ни за что пострадавшие в лучшем случае, притом с большим опозданием, тоже получали награду: бумажку с информацией об отмене судебного приговора. Отнятые у них бездушной машиной уничтожения лучшие годы жизни никто, естественно, им не вернул. И за это даже не извинился. Ошибочка вышла — с кем не бывает?..