ВЕЧНЫЕ ВРЕМЕНА

Иван перевел дух.

Он закончил копать могилу. Получилась она неглубокой — чуть больше метра при ширине в полметра, но этого было вполне достаточно для ящика: ящик — не гроб. Повернувшись лицом к вербе, его жена Коца тихо всхлипывала. Была она жалостливой, плакала от всякой малости. Рядом тянулись свежие могилы, земля была серо-желтого цвета, трава на ней еще не выросла. Кладбище продолжили, Ликоманов выбил участок специально для поселенцев, чтобы они там хоронили своих покойников. Если она такая жалостливая, раздраженно спрашивал себя Иван, почему без конца ворчит — по поводу и без повода? Одетая во все новое, его мать, бабка Черна, сидела на корточках перед ящиком. Что мы тянем, кипел внутри Иван, надо зарыть ящик и уходить, Ликоманов меня ждет, а я стою тут, только время теряю; и Стояна с собой притащили, зачем притащили, зачем парнишке все это? Нахмурясь, он пробежал взглядом по широкой спине жены, склоненной фигуре матери и остановил на сыне — крупном крепком мальчугане. Вот сколько нас осталось, растрогавшись, подумал он, остальные — кто где. Они с матерью долго спорили: она хотела поставить на могиле крест, а Иван — пирамидку, красного цвета, как у других. Никаких пирамидок, еще и красных, заявила ему мать, раньше лежал под крестом и сейчас будет под крестом. Сколотил Иван крест, покрасил в черный цвет, написал белыми буквами имя отца, даты рождения и смерти. Двадцать лет прошло с того времени, когда он умер.

Дул теплый ветер, от которого пересыхало во рту. Неподалеку, у кромки поля, чирикали воробьи. Бабка Черна положила руку на покрашенный в черное ящик, Коца продолжала всхлипывать, Стоян, часто моргая, смотрел на руки бабушки.

— Стоян! — выдохнула бабка Черна. Мальчуган вздрогнул.

— Мама, — хрипло промолвил Иван, — если можно, давай как-нибудь побыстрее!

Бабка Черна подняла голову, ее темное морщинистое лицо с сухими глазами потемнело еще больше. Иван замолчал. Она стала гладить ящик и рассказывать, что вот они покинули родное село и переселились сюда, на равнину, где нет ни холмов, ни гор. Земля здесь плодородная, много и тракторов, комбайнов, удобрений, есть даже авиация, но наша земля была другой.

— Да какой другой? — вскинулся Иван. — Одни камни!

— Камни?! — прошипела бабка Черна. — Эти камни тебя кормили, вон какой вымахал!

Не слушай Ивана, снова обратилась она к ящику, он благодаря этим камням и вырос, но не будем сейчас об этом, а ты о нас не тужи: у нас все хорошо, дом Иван построил трехэтажный, есть и двор, и огород, дом еще не оштукатурен и не покрашен, сейчас с этим не торопятся, но Иван мне обещал, что все сделает, потому как дом без штукатурки и покраски все равно что ощипанный цыпленок. Земля тут богатая, что посадишь — растет, денег хватает, Иван даже купил стиральную машину, хотя воду еще не провели, но не будем об этом, а вода есть, даже поля поливают. А люди здесь, Стоян, все больше пришлые, стекаются из наших сел и из выселков, вот я и сказала Ивану: езжай, привези сюда своего отца, там ему делать уже нечего, он сперва не хотел, но потом согласился, чтобы ты был с нами, хоть и на чужой земле, — а Иван как вскинется: не чужая это земля, а наша, народная, государственная, а я ему говорю — нет, не наша, а чья — не знаю, а Иван нахмурился, страшным коммунистом он стал, страшнее Лесника, который землю у людей отобрал, а сейчас не знает, что с ней делать, да, но Иван не дает слова против них сказать…

— Мама, — перебил ее Иван, оглядываясь по сторонам, — давай покороче! Сюда люди придут.

— Да мы ж тут не крадем! Стоян, — повернулась она к внуку, — иди-ка сюда, иди!

— Оставь ребенка, — сказал Иван, — пора уже закапывать.

— Иди сюда, Стоян, — снова позвала бабка Черна, не обращая внимания на сына, — ты его продолжил, ты его носишь.

— Чего ношу? — не понял внук, приближаясь.

— Имя дедушки, говорю, носишь. Иди-ка сюда.

Внук, надувшись, встал рядом с ней на колени. На кресте, лежавшем возле ящика, было написано его имя — Стоян Иванов Стоянов, но мальчик не помнил деда и не испытывал грусти.

— Положи сюда руки! — сказала ему бабка Черна, и он положил свои ладони рядом с ее. Ящик был чужим и холодным, черная краска еще прилипала к пальцам.

— Вот и говорю я тебе, Стоян, (мальчик посмотрел на нее, будто она обращалась к нему) — да не тебе, ты молчи и слушай, стало быть, говорю тебе, чтоб знал: внучка твоя Цонка учится в городе в вычислительном техникуме — сейчас все вычисляется, а внук Бончо служит в армии, недавно был на побывке, носит усы, похож на тебя, как две капли воды. Когда уволится из армии, будет учиться на доктора — сейчас все кругом доктора да ученые, а младший внук — вот он, здесь, рядом, малой еще и ленивый, ему только телевидение подавай, уморит его это проклятое телевидение, но что делать, он тебя продолжает, твое имя носит…

— Мама, — подала голос и Коца, уже переставшая всхлипывать.

— Ты молчи! — отрезала бабка Черна.

Коца умолкла. Иван курил, оглядываясь по сторонам и кусая губы. Коца вспомнила своих родителей, умерших давно, свою молодость, но эти мысли были тут же вытеснены другими — о нынешних делах и заботах. Она подумала о Бончо и медсестре, с которой тот встречается. Он не дурак, должен понимать — сначала надо отслужить, потом выучиться на врача и уж потом думать о женитьбе. Те, которых ты будешь любить, сказала она ему во время их последней встречи у ворот казармы, сейчас только еще родились. Бончо засмеялся и сделал глоток ракии, которую она ему принесла, и младший сержант тоже глотнул, озираясь на тополиную аллею — не появилось ли там какое-либо начальство. Подумала Коца и о Цонке: ей легко дается математика, она будет работать в вычислительном центре. И в кого она такая уверенная в себе, самостоятельная, с высоким лбом? Надо будет еще раз напомнить Ивану, чтобы дал ей те пятьдесят левов — пусть сошьет себе длинное пальто — они сейчас в моде. — Я ей покажу пятьдесят левов и длинное пальто, вскипел Иван, еще недавно все уши мне прожужжала насчет короткого платья, в котором все ноги наружу, а теперь — длинное пальто! Переупрямить Ивана трудно, но если он не даст ей деньги, я дам из премиальных… Коца взглянула на свекровь: ну что она мучит парнишку? Преклонение перед давно забытым покойником и жалость испарились. Побыстрее бы она кончила, подумала Коца, а то мы уже становимся смешными.

— Мама, — не выдержал Иван, — давай его закопаем, а ты после этого с ним поговоришь. Меня ждут дела.

— После этого? — взвизгнула бабка Черна. — Всю жизнь после этого да после того! Двадцать лет я молчала! — Раскинув руки, она воскликнула плачущим голосом: — Стоян!

— А? — отозвался внук и попытался встать с колен: ноги у него онемели.

— Стоян! Стоян! — заголосила бабка Черна, обнимая ящик.

Лишь сейчас Ивана охватила печаль, в горле застрял ком. Целый год она просила его перевезти кости отца, и он наконец согласился. Взял мотоцикл, привязал сзади ящик и лопату и поехал в село, на кладбище. С трудом нашел могилу, крест совсем выцвел, буквы почти невозможно прочесть, лампадка разбита, кругом бурьян. На могиле среди сорняков вырос и дикий чеснок. Иван вырвал его и почувствовал тошноту. Неожиданно из зарослей зелени появилась бабка Неделя.

— Будешь выкапывать его, Иван?

Иван не ответил. Вонзил лопату в землю в изножье могилы. Двадцать лет назад, когда хоронили его отца, бабка Неделя тоже была здесь.

Между могилами тогда виднелись островки еще нерастаявшего снега: в местах, где припекало солнце, сновали взад и вперед муравьи, над землей поднимался легкий парок. Иван ощущал слабость в ногах, перед глазами дрожало голубоватое марево. Священник пел в нос, рядом летали голуби. Приехали и братья Ивана — Крыстю, майор, подтянутый и торжественный с красным загривком и заплаканными глазами, и Игнат — бледный, измученный, в тонком черном пальто и легких полуботинках, которые он старался не запачкать. Мать, обняв гроб, гладила ноги покойного и голосила. Она рыдала и причитала: на кого ты нас оставил, куда девались наши нивы, почему ты не продал в свое время ниву возле Урукского водопоя; вспоминала вола Сивчо, стучавшего ночью рогами о ясли, когда хотел пить, собаку Гарци, венчание с покойным, когда он ее выкрал и они убежали в нижний квартал, к Гунчовским. Бабка Неделя, присев на корточки у изголовья покойного, смахивала с его лица муравьев и раскладывала цветы. Она принимала его, когда он родился, и она же обмыла его, когда он умер. Всех жителей села принимала бабка Неделя и всех их она обмоет и проводит в последний путь…

— Будешь выкапывать его, Иван?

— Да, буду его выкапывать, — веско произнес Иван, глядя в землю.

Доски обратились в труху, едва лишь он коснулся их лопатой. Прах, подумал Иван, остался только прах, больше ничего. Грусти он не ощущал, в душе царил холод, словно он копал обыкновенный колодец. Огрубевшая его душа, исполненная будничных забот, не поддалась жалости. Он не мог вернуть из небытия ни прошлое, ни свою молодость, ни напластования минувших лет. Он просто копал землю. Обернувшись в какой-то момент, увидел горящие зеленые глаза бабки Недели и невольно вздрогнул. Отложив лопату, нагнулся и погрузил руки в прах. Прах, один прах, но вот пальцы нащупали кости. Он стал вытаскивать их по одной, очищая от земли и складывая в полиэтиленовый мешок. Потом покидал вырытую землю обратно в могилу, сровнял ее с землей, а крест бросил в бурьян. Наконец, все закончив, выпрямился — потный, угрюмый. Ему было стыдно: он стыдился этих костей, этого дня…

— Иван! — позвала бабка Неделя.

— Чего? — вздрогнул он от неожиданности: он совсем про нее забыл.

— Ты туда их повезешь?

— Да!

— А Черна как? Жива?

— Жива.

— Она долго жить будет. Когда я ее принимала, еле отрезала пуповину. Крепкая у нее пуповина, Иван.

И бабка Неделя снова уставилась на него. Не выдержав ее взгляда, он наклонился, взял мешок и положил его в ящик. Он заранее прибил к бокам ящика ручки и сейчас, подняв его, удивился его легкости. И тут ему вспомнился день, когда он впервые увидел склонившееся над ним широкое лицо отца, заслонившее собой солнце. И в этой тени Иван услышал его голос, слова о земле и снопах, звон колокольчиков вечерних стад, шум маслобойни. Громаден был тогда его отец, выше Балканских гор!

— Иван!

Поставив ящик на землю, он стал надевать нейлоновую куртку с двумя пряжками на спине.

— Знаешь, что я его принимала?

— Знаю.

— И тебя тоже, знаешь?

— Знаю. Ну и что из того?

— Ничего. А знаешь, от чего умер твой отец?

— Да. От сердца.

— Хм, от сердца! Он через тебя умер, Иван.

— Не болтай глупости!

— Через тебя. От того, что ты отдал землю…

— Ну давай, сынок, — произнесла наконец бабка Черна.

Она поцеловала ящик, затем заставила сделать то же сноху и внука. Иван также коснулся сжатыми обветренными губами крышки ящика и почувствовал запах свежей краски. На миг ему показалось странным, что он склонился над своим отцом, заслонив собой солнце, и что вокруг нет ни холмов, ни Балканских гор. С прилегающего к кладбищу поля доносился глухой гул тракторов. Не было рядом и братьев: Крыстю, давно вышедшего на пенсию, и Игната, который приехал на похороны отца в тонком пальто и полуботинках и все внимание которого было направлено на то, чтобы их не запачкать. Не было и меж, которые тогда распахивали, не было маленьких полей первого кооператива, не было собраний до рассвета, пропахших табаком комнат, металлических прутьев, втыкаемых в сено и солому в сараях в поисках спрятанного зерна, Велико, который повесился в хлеву, тетрадок, в которые Иван Стоянов записывал кривыми буквами факты науки и политики, не было и двухсот двадцати соток земли его отца, проклятых двухсот двадцати соток!

Каждый бросил на ящик горсть земли, и Иван начал его закапывать. Действуя лопатой, он испытывал чувство, что хоронит не только кости отца, но и старое родное село. Сурово сжав губы, он бросил в могилу и Бараган, и бахчу, и ниву возле Урукского водопоя, и луг в Кожукской местности, и участок на Старых виноградниках. Она давно уже снес отчий дом, но тот рухнул по-настоящему лишь сейчас, после того, как он закопал ящик. Он зарыл и холмы, и Новые виноградники, и Бугор, а под конец сбросил в могилу и Балканские горы, засыпав их сверху равнинной землей. Оформив могилу нормального размера, он воткнул крест в верхней ее части и выпрямился.

Бабка Черна полила вином свежий гроб, положила на него цветы и развязала белый узелок. Положила каждому в протянутую ладонь немного сладкого поминального жита и стала слушать, как его жуют. Все медленно жевали: Иван, суровый и угрюмый, Коца, рассеянная и равнодушная, С пустыми глазами, и Стоян, взгляд которого реял неизвестно где. Потом она вытащила коробку шоколадных конфет «Мокка», разорвала обертку. Все взяли по конфете.

— Возьми еще одну, — сказала она внуку, ласково улыбаясь. — Ты же назван в честь него.

Стоян взял еще одну конфету. Хоть бы кости ему показали, а то так, какой-то ящик. Мальчуган мигнул: солнце светило прямо в глаза. Вторая конфета незаметно растаяла у него во рту, но попросить третью он не решался.

— Ну, мама, я пойду, — сказал, облегченно вздохнув, Иван. — Ликоманов меня ждет.

— Иди, — махнула рукой бабка Черна. — Все идите.

— А ты? — спросила Коца. — Не хочешь вернуться вместе с нами?

Старуха не ответила. Подождав, пока они свернут на тропинку, она взяла из узелка горсть жита, положила на бумагу и оставила под крестом. Поправила цветы и присела у могилы.

— Эх, Стоян, — заговорила она. — Вот это место слева — для меня. Я заставила Ивана купить оба места — твое и мое — на вечные времена. Теперь, правда, нет ничего, чтоб навечно, никто не знает, может, еще завтра пройдет здесь трактор и сровняет наши могилы.

Бабка Черна прислушалась к гулу трактора в поле, но не повернула головы.

— Но даже если здесь все распашут, — продолжала она, гладя землю, — мы все равно останемся вместе, никто нас не разлучит. Ты о земле не думай, Стоян, прежних нив уже нет, да и нынешних полей скоро не будет — будут организовывать комплексы. Наш Иван и ложится, и встает с этими комплексами на уме. Массивы, говорит, мама, мы создавать будем — современное хозяйство: каждый массив по две тысячи гектаров. Они все тысячами меряют, меньше уже не могут. Что решат, то и делают, некому их остановить. Раньше город далеко был, на другом конце света, а теперь все близко. Сейчас и луна для них близко, уже ходят по ней — по телевизору показывали. Ежели бы ты встал из гроба да заглянул в телевизор, глазам своим не поверил. Ничего не осталось, Стоян, только жадность осталась, они хотят все больше и больше, земли им уже не хватает — по небу шныряют, а докуда доходит небо, одному богу известно, а забот хоть отбавляй, но ты не печалься, Стоян, теперь и ты близко, в двух шагах — буду приходить, цветы тебе приносить, водицей могилку поливать, жито оставлять, оно, правда, не собственное, покупное, но другого нету. Дом Ивана тоже близко, Ивану все дается, и дети уже выросли, и дети Крыстю и Игната учатся, в жизни устраиваются, а дочка Крыстю — Виолетта — родила мальчонку, его твоим именем назвали, опять ты имеешь продолжение. Стоянов стало у нас много, все твое имя носят, но куда его понесут, одному господу ведомо, ежели решат на луну лететь, полетят и твое имя туда принесут, а вот моего имени никто не носит. Семь внучек у меня, и ни одну не назвали моим именем, никому оно не нравится, потому как черное оно, — не хотят испытывать судьбу. Боятся имени моего — Черна, а мне оно на роду написано, с ним и живу, бабка Неделя, принимая меня, никак не могла пуповину отрезать, крепко я к жизни привязана, и она еще жива, в селе остались только она, да Спас, да Лесник, который землю у нас взял и все за социализм агитировал, и еще горстка людей, а бабка Неделя привет мне передала через Ивана, когда он ездил тебя выкапывать, и сказала ему, что принимала его отца, мать, и его самого. Она тебя и провожала, Стоян, когда ты отправился в дальний путь, обмыла, приодела. Где ты был, что видел — одному тебе известно, но тогда мы тебя провожали, а теперь вот опять встретили. Может, времена уже не вечные, Стоян, но пусть мы будем вечными и нераздельными.

Бабка Черна встала и поклонилась до земли:

— Добро пожаловать, Стоян, на новое место! Жди теперь меня!

Загрузка...