ДУША ЛЕСНИКА

— А душа, где твоя душа, Лесник?

Эти слова Спаса застряли у него в голове с прошлой пятницы. Лесник бродил по пустому селу, заглядывал в пустые дворы и ругал переехавших в Рисен или в город хозяев… По вечерам на село опускалась глухая тишина и, не выдерживая тиши и безлюдья, Лесник отпирал трансформаторную будку и включал уличное освещение — двадцать две люминесцентные лампы на высоких столбах. В одиночестве, руки в карманах куртки, ходил взад и вперед по тротуарам — его гордости несколько лет назад. Глухо звучали его шаги в голубоватом свете ламп… Где моя душа, спрашиваешь? Да вот в этих тротуарах, в этих столбах, за которые хотели меня наказать. — За что меня наказывать, говорю, за то, что хочу, чтоб народу было светло? — Да, но на какие средства? На какие — на народные! За это вы собираетесь меня наказать, что я хочу, чтоб люди по плиткам ступали, а не по грязи? За это хотите меня наказать, что я заставил Дачо сколотить круглую тумбу для афиш? — Какие афиши, Лесник, кто будет гастролировать в вашем селе, если нет людей? — Есть люди, есть еще, чуть не крикнул Лесник. — Хорошо, ты говоришь — есть, а когда в последний раз к вам приехал окружной театр с пьесой Штейна «Океан», было продано лишь семь билетов. Как играть артистам для семи человек?

— Будут играть, не стерпев, повысил Лесник голос, будут играть для семи человек — ведь искусство для народа!

— Переглянулись члены бюро, секретарь покрутил чернильницу, засмеялся: ну и упрямец ты, Лесник! — А Лесник тогда: почему не пустили магистраль возле села, люди тогда не стали бы убегать! Как же ее нам пустить, ведь она проектируется в центре в соответствии с государственными соображениями в общенациональном масштабе!

Лесник остановился, и шаги остановились. Показалось ему, что он один-одинешенек на белом свете. Хоть бы уж была у него собака — залаяла бы, побежала за ним, а то — никого! Вспомнил он, как когда-то отстреливал собак, чтобы предупредить заражение людей солитером, как стоял перед ямой с дедом Стефаном, Илларионом, Оглоблей, Спасом и Дачо, как выл пес Оглобли Алишко и как Оглобля попросил у него пистолет, чтобы самому убить своего пса. Когда прозвучал выстрел, они вернулись и увидели, что собака упала в яму, а мухи уже уселись ей на глаза; Оглобля стоял неподвижно, белый, как мел, словно из него взяли всю кровь… Вот там была моя душа, сказал пустому селу Лесник, — там, когда я выполнял директивы и постановления во имя блага и здоровья народа, когда убивал собак, чтобы они не заражали людей.

Нет, Лесник, душа твоя не там, возразил бы на это Спас, болгарин свою душу не раскрывает, не бередит ее, потому как если раскроет ее и копнется в ней, самому страшно станет! Страшно тебе, Спас, потому что ты всегда был в оппозиции, потому что при фашистах был начальником почты, а потом барышничал, и два раза мы посылали тебя в лагеря, и оба раза ты возвращался, задрав нос, будто побывал в Мекке и стал хаджи… Что у меня в душе, спрашиваешь? И это ты, Спас, интересуешься? Вот это село у меня в душе, Маркс и Энгельс, Ленин и социализм и вся моя жизнь, и новые горизонты, куда я хочу вас вести, а вы упираетесь, как казанлыкские ишаки.

Лесник увидел грузовики с пожитками, за ними телегу, следы шин на дороге. Лил дождь, овраг был полон желтой воды, четыре мокрые овцы жались к ограде. Уезжали Оглобля, Недьо и Зорка с маленьким Димитром, Гунчев и Йордан-цирюльник. Бабка Неделя стояла возле тумбы для афиш, ее зеленые глаза горели огнем из-под платка. Лесник топтался на месте: он и угрожал, и просил, и агитировал — ничего не помогло. Овцы блеяли, Гунчев и Йордан-цирюльник втаскивали их одну за другой на грузовик. Лесник с непокрытой головой молча стоял под дождем. Появился Оглобля в черном немецком дождевике, протянул ему руку.

— Ну, Лесник, прощай, — сказал он. — Душу ты из нас вытряс, но…

— Это не я вытряс, — глухо отозвался Лесник. — Это историческое развитие вытрясло…

— Не знаю, — произнес Оглобля, будто они касались этой темы впервые. — Знаю только, что когда ты мне дал пистолет, чтобы я застрелил Алишко, мне очень хотелось прихлопнуть тебя.

— Почему же не прихлопнул? — спросил словно впервой Лесник.

Оглобля махнул рукой, лицо его потемнело. Не ответив, направился к грузовику. Лесник бросился за ним.

— Почему не прихлопнул?

Они стояли под дождем, опустив головы, не смея посмотреть друг другу в глаза. Гунчев шмыгал носом, вытирал его мокрым рукавом. Оглобля нагнулся, поднял с земли оброненный кем-то ремешок, повертел в руках, потом, размахнувшись, швырнул в овраг.

— Прощай, Лесник, — промямлил Гунчев.

— И ты, член партии, ударник, тоже бежишь? — рявкнул Лесник. — Куда вы бежите? Кому оставляете эту землю?

Никто ему не ответил. Йордан-цирюльник жевал хлеб. Недьо с Зоркой и Димитром садились в кабину грузовика.

— Зачем мы вас женили, — закричал Лесник, — зачем вы родили сына, когда еще до этого у вас были внуки? Вы же хотели стать новыми людьми, ведь это было первым рождением человека в селе за последние несколько лет?!

Недьо, потемнев лицом, только моргал, а Зорка заплакала — мокрые седые волосы прилипли к лицу, мальчуган в новой синей шапке тоже захлюпал носом.

— Лесник, не надо! — взмолился Недьо, помогая Зорке взобраться в кабину. Ветровое стекло в потеках дождя скрыло их лица. Грузовик тронулся — грузовики им дали в Рисене, а Оглобле дали телегу.

Лесник отступил в сторону, но грузовик все равно его обрызгал.

— Приусадебные участки нам дают, Лесник, — проговорил с полным ртом Йордан-цирюльник. — Хозяйство большое, современное, наши хвалятся — все там хорошо, и людей много, и всего остального, а здесь мы вскорости совсем бы одичали.

Йордан поставил в кузов второго грузовика кадушку, потом клетку с кудахтающими курами, влез сам, за ним Гунчев. Второй грузовик тоже тронулся, за ним двинулась и телега с Оглоблей — черным, как мокрая головешка. Лесник побежал вслед, ругаясь, проклиная их за то, что оставили родной очаг, землю, хозяйство… Где у меня душа? Вот она — в этих людях, что сейчас убегают, в этих людях, которым я каждый день вдалбливал в головы надежду на прекрасное будущее, с которыми мы распахали межи и сделали землю общей, с которыми работали столько лет плечо к плечу, локоть к локтю.

— Раньше, — сказал Спас, — не было тротуаров и люминесцентных ламп, но амбары были полны. Играли свадьбы, дети рождались, а сейчас для чего тебе эти двадцать два столба и тротуары, и эта тумба для афиш? Хоть бы некрологи были, тогда приклеивал бы их на нее! Давай, Лесник, отправляйся и ты в Рисен, а я поселюсь в твоем доме, вымою пол, в носках войду. У тебя и фруктовые деревья есть — четыре персика, черешня и грецкий орех.

Лесник задохнулся от гнева, в глазах у него потемнело, рука потянулась к поясу, где он когда-то носил пистолет.

Погоди, да когда это я говорил со Спасом, опомнился он. От одиночества стал сам с собой разговаривать! Лесник остановился: он незаметно дошел до конца села, до двадцать второго столба. Нет, Спас, не надейся, не выйдет по-твоему!

Утром газик Ликоманова снова остановился у его калитки. Лесник вышел, пригласил гостя в дом, как положено для дружеской беседы. Не буду входить, сказал Ликоманов, я тороплюсь, нужно объехать район, восемь хозяйств — это тебе не шутки. Лесник поглядел на него: териленовый костюм, черные полуботинки, белая сорочка, темно-красный галстук — как будто собрался на окружную конференцию. И это тот самый Ликоманов, с которым они вместе учились, который окончил заочно агрономический факультет, с которым они отсидели множество совещаний в окружном центре! Постарел немного, но строен, лицо сухощавое, губы тонкие, острый нос, пронзительный взгляд. Ну и ну, подумал про себя Лесник, восемь хозяйств, териленовый костюм, полуботинки…

— Ну, что решил? — спросил Ликоманов, закуривая.

— Мне решать нечего. Я тебе сто раз сказал: отсюда — никуда!

— Послушай, Лесник, мы будем организовывать современное хозяйство, оставь эти местнические настроения, смотри шире, в первую очередь — общее дело!

— Я и болею за общее дело!

— Болеешь!

— Никуда я отсюда не двинусь!

— Не артачься, как ребенок, Лесник! Ваши тебя хотят, каждый день приходят ко мне — так и так, пусть Лесник сюда приедет, мы привыкли с ним работать… Сейчас подписи собирают.

— Пусть собирают.

— Не упорствуй, есть и решение окружного комитета.

— Эх, Ликоманов, ничего-то ты не понимаешь! У тебя есть где-нибудь прочные корни?

Ликоманов, раздавив ногой окурок, прищурился:

— Ладно, я еще заеду. Слушай, ваши землю получили, дома строят, уже целый квартал заселили. Чего тебе здесь одному куковать?

Лесник промолчал. Газик умчался. Тогда он грубо выругался. Потом еще раз. Помянул недобрым словом и Ивана Председателя, который все хотел, чтобы кто-нибудь подбросил ему хорошую идею, а в конечном счете сбежал, как и все остальные. Идеи, хмыкнул Лесник, ты мне дай людей, а идеи сами появятся. Легко тебе было болтать, Председатель, о нефти и золоте — да если бы возле села были нефть и золото, люди бы раньше не уезжали на заработки за границу. Кто сеял и жал в этом селе? Женщины да старики. Мужики все уезжали, и неизвестно было, когда вернутся — в этом году или в следующем… Потом в душе его вновь ожила надежда, мысленным взором увидел он, как обратно в село возвращаются его жители на грузовиках и телегах, с овцами и собаками, с кадушками и клетками с курами, как распахиваются ворота Зорки и Недьо, вот и они сами, а с ними и мальчуган в синей шапке! Не напрасно его назвали в честь столетнего деда Димитра — назвали его так, чтобы жил он сто один год и село чтоб на нем держалось. Мы вернулись, плачет Зорка, нет ничего лучше родного дома. Вот и Оглобля возвращается, сгружает железную кровать и матрас — мрачный, черный, вздыхает: видишь, Лесник, мотало нас туда-сюда, кидало, а все равно домой вернулись. И Илларион возвратился, снова торгуется со Спасом из-за дома, хочет купить его в третий раз. Спас не желает продавать, поднимает цену. Оживает село. Вот и Йордан-цирюльник появился, потирает руки и жует хлеб, позади него Гунчев, смотрит в землю, глаз не смеет поднять — оба ударники, гордость кооператива, спрашивают у Лесника: какая есть для нас работа, да смотри, чтоб потяжелее была! Учитель Димов тоже приехал из Софии, вылечился, и Американец тут как тут — в старой фуражке на голой голове, лицо вроде серьезное, а все железные зубы видно, которые он в Америке делал. Тумба будет вся обклеена афишами, и театр приедет на гастроли, и местный радиоузел заговорит по утрам…

Лесник заметил кошку Дачо, соскучившуюся по людям, и поманил ее. Стрельнув в него фосфоресцирующим взглядом, кошка отступила, потом прыгнула на ограду и исчезла. Исчезли и видения Лесника, а в воротах появился Спас в накинутом на плечи зеленом пальто, важный, как румынский помещик.

— Газик снова приезжал, — сказал Спас, садясь на ящик у стены.

Лесник молчал.

— Ты согласился?

— Нет!

— Значит, устоял перед напором?

— Устоял! — подтвердил Лесник и взорвался: — А ты-то сам почему не едешь в Рисен вместо того, чтоб проявлять обо мне такую заботу?

— Куда мне ехать, у меня тут семь домов. Ты поезжай, будешь заместителем, на машине будешь разъезжать.

— Спас, замолчи! — простонал Лесник. — У тебя, что, нет сердца?

— Сердца? — удивился Спас. — А зачем мне сердце? Я, милок, номер 4521.

— Какой еще номер?

— А такой, — гордо улыбнулся Спас. — Номер очереди на машину. Еще в позапрошлом году я внес полторы тысячи, остальные деньги тоже готовы. Скоро подойдет моя очередь, и ты увидишь меня за рулем.

Лесник вытаращил глаза:

— Значит, все-таки уезжаешь?

— Никуда я не уезжаю, Лесник! — Спас поднял голову, его серые глаза блеснули. — Даже если все уедут и я останусь один, все равно не покину село. А машину покупаю просто так — чтоб идти в ногу со временем. Сегодня, например, решу в Пловдив съездить, ярмарку посмотреть, завтра — на море махнуть, на курорте Албена побывать. Слушай, я тебе вот что скажу. Не знаю, чем хорош социализм, но одного нельзя отрицать — вы открыли нам глаза.

— На что мы вам открыли глаза?

— На жизнь, — ответил Спас. — Ведь раньше мы рабами были, всю жизнь экономили на всем, чтоб землю купить, из-за земли, бывало, и убивали, деньги на черный день берегли. Сейчас же народ дал себе волю, пустился жить вовсю, и его уже не остановить! — Спас уселся поудобнее, откашлялся и с насмешкой продолжал: — Так какого цвета машину ты посоветуешь мне взять? Серую, красную или голубую?

Вскочив, Лесник схватил Спаса за грудки, но не увидел страха в его серо-стальных глазах. Он увидел в них лишь насмешку и ту ночь, когда в первый раз постучался в его ворота, а сзади ждали газик и два милиционера. Залаяла собака, послышался женский вскрик, Спас вышел, увидев его, попятился, тут стук раздался и у соседей… Нет, Спас, я не забыл и другой ночи, когда умерла Мария и я ходил, как потерянный, и снова постучался в твои ворота, а ты подумал, что это опять за тобой, но когда узнал, что произошло, пошел вместе со мной, и мы оба молчали; и пока бабка Неделя обмывала Марию, пока я разжигал огонь и носил воду, плохо сознавая, что делаю, ты сидел на ступеньке босой, в накинутом пальто, и я подумал, что ты забыл прошлое. Однако ты его не забыл и никогда не забудешь, но не дождаться тебе, чтобы я уехал в Рисен, а ты взял себе мой дом! Знаю я тебя, как облупленного, вижу, как оглядываешь его хозяйским глазом еще сейчас, фруктовые деревья считаешь, орех оцениваешь. Но не будет по-твоему! Отпустил Лесник отвороты зеленого пальто, откачнулся, сел. Хрипло засмеявшись, произнес:

— Жди, Спас, но не дождешься, чтоб они отсохли!

— Что отсохло?

— У барана яйца!

Ничего не сказав, Спас поднялся и ушел. А где у меня душа? — хотелось Леснику крикнуть ему вслед. Где она? Вот тут! — он показал на ближайший столб люминесцентного освещения. И вон там, и там, и там! Где у меня душа, спрашиваешь? Вон там, где меня когда-то истязали, сапожные гвозди забивали под ногти, железным шомполом по животу били, где я нюхал, как воняют тюремные параши, вон там, где я прикрепил флаг к первому трактору и заставил духовой оркестр играть как раз напротив вашего дома, вон там, где мы перепахивали межи и твою несчастную душу тоже перепахали и все межи уничтожили. И для чего? Для того, чтобы ты сейчас передо мной куражился, говорил, что социализм научил тебя жить, что ты уже не раб и машину собираешься купить и даже номер у тебя на нее есть — 4521? Да, но не на тот номер ты, Спас, ставишь, не на тот! На днях приедет из города комиссия, обойдем мы все дома и объявим некоторые памятниками культуры. Государство отпустит средства на их реставрацию, реставрируем их, таблички повесим, и начнут сюда приезжать туристы.

Глаза Лесника засверкали, он встал и принялся расхаживать взад-вперед по плиточной дорожке.

— А если не приедут туристы, — крикнул он громко, обращаясь к пустым дворам и пустым домам, — я доставлю сюда кинематографию! Будут тут снимать фильм за фильмом, и село снова возродится! — Разгорячившись, он принялся жестикулировать, словно выступал на собрании перед сотнями людей, взыграла в нем старая кровь агитатора: — Привезут сюда прожекторы, камеры, разные там рельсы и машины, все загудит, заработает, явится молодежь создавать искусство, и вечером люди не будут спотыкаться в темноте, а будут ходить по освещенным улицам, по тротуарам, которые мы построили собственным потом для них, для людей, и афиши на тумбу наклеим…

В лихорадочном возбуждении он обулся и кинулся обходить дома. Открывая щеколды калиток, перепрыгивал через ограды, перелезал через затянутые паутиной плетни, разделявшие соседние дворы. Войдя во двор Оглобли, вспомнил сон, который приснился ему позапрошлой ночью: будто тащит он воз со снопами от Илакова бугра к мосту. Рассказал он его бабке Неделе, а она спросила:

— Как был воз — задом или передом?

— Не помню.

— Ежели передом, значит, ты был впряжен.

— Нет, не был, это точно помню.

— Лучше, если ты был впряжен, Лесник. Не к добру, ежели ты тащил воз задом.

Бабка Неделя тогда сказала ему, что уже лопаются почки, и вот сейчас, в саду Оглобли, он услышал это. И ощутил весенние соки, которые текли уже и в его теле, и почувствовал, что пришла весна. Увидел и аиста, несущего в клюве веточки к куполу церкви. Сон, значит, не к добру, а? Да ведь я всегда был впряжен, бабушка Неделя, задом воз или передом, я всегда был впряжен и тащил на себе воз! В душе Лесника что-то перевернулось, в глазах потемнело, а потом его бросило в жар и руки зачесались. Огляделся он вокруг, увидел землю в огороде Оглобли — землю, мечтающую о том, чтоб ее вскопали. Стало легко на душе, схватил он забытую Оглоблей лопату, снял майку, поплевал на руки и принялся за работу.

Вскопав весь огород Оглобли, уставший и радостный Лесник перевел дух и сказал:

— Я вскопаю огороды всех, кто убежал, — и Недьо и Зорки, и Гунчева, и Йордана-цирюльника, и Дачо, и Американца! Весна уже пришла, поглядите, люди, — земля просит, чтоб ее вскопали! Где у меня душа? Да здесь она, моя душа, вот здесь, здесь!..

Загрузка...