МЕНЬШИНСТВО

Они шли прямо по незасеянному полю. Солнце освещало Бугор, и казалось, что виноградники охвачены огнем. Когда остановились у моста, чтобы пересчитать детей и вещи — все ли с ними, Улах обнаружил, что забыли белый пластмассовый бидон. Во дворе дома бабки Мины они поставили его впереди всех вещей — желтого чемодана, приобретенного когда-то на толкучке, четырех узлов, сложенного родового шатра с четырьмя кольями, лоснящимися от множества рук, шести свернутых одеял, старого рваного зонта и нескольких торб. Все было налицо, не хватало лишь бидона: он остался во дворе бабки Мины. Они жили в одной из комнат на верхнем этаже под непрекращающийся скрип дверных петель. Пахло пылью и пауками из нежилых помещений, но зачем им было жить в остальных четырех комнатах? Нужно быть всем вместе, говорил Улах, пять комнат нам ни к чему, нам хватает и одной. А если вообще нет комнаты, неба хватит на всех. Поставим родовой шатер, колья у него еще крепкие, зонт тоже у нас есть.

Сейчас все это было уже в прошлом. Улаху стало жалко бидона, но, подумав, он решил, что в Рисене Ликоманов даст им другой. Они шли прямиком через поле, Улах прижимал к себе кларнет, завернутый в мешок, в глазах его горел восход, на Бугре пламенели виноградники, а в жилах его играла кровь предков, жаждущая дальних дорог и перемен.

— Значит, Улах, убегаешь, а? — сказал во дворе дома бабки Мины Лесник, остановившись перед его семейством и вещами. Белый бидон тоже был там.

— Я не убегаю, дядя Лесник, — пробормотал Улах.

— Не убегаешь? А дом мы тебе дали?

Улах виновато кивнул.

— Надбавки получал?

Снова кивок. И все семейство Улаха закивало головами, хотя не все поняли, о чем речь. Самый младший сосал грудь матери, а в ее выпиравшем животе уже угадывался следующий отпрыск. Лесник оглядел всех по очереди: когда Улах появился в селе и ему дали дом бабки Мины, ребятишек было семеро, а сейчас — четырнадцать. У Манчо уже пушок над верхней губой, а фуражка лихо заломлена — значит, скоро будут женить. Сулейка — юная красотка с осиной талией — нарядилась в белую прозрачную блузку, сверху суконная телогрейка на меху, на голове платок с лиловыми и зелеными цветами — аж в глазах рябит. Остальные одеты кто во что горазд: на ногах — туфли, галоши, старые башмаки, у одного даже лакированные сандалии с ремешками; на голове — вязаная лыжная шапочка, солдатское кепи, сержантская фуражка без козырька, но с ремешком под подбородком. Один из малышей — кудрявый красивый мальчуган в розовых рейтузах и рекламной кепчонке с надписью «Спортлото» — посасывая палец, уставился прямо в глаза Лесника, поймав его горящий, обвиняющий взгляд.

— Это все он, — оправдывался Улах, вынимая из мешка кларнет. — Не хочет, и все тут!

— Кто не хочет? — взвился Лесник. — Чего не хочет?

— Да кларнет, дядя Лесник! — Вытащив инструмент из мешка, Улах собрал его и поднес мундштук к губам. Кларнет кашлянул, потом чихнул, словно человек.

— Почему не хочет? — спросил Лесник. — Раньше ведь играл?

— Да, но больше не хочет, потерял голос, — стал объяснять Улах. — Свадеб нет, крещений нет. Людей нет, дядя Лесник, для кого ему играть?

Улах горестно покачал головой, и все семейство закачало головами. Понял Лесник, что не сможет их удержать. Вышли они из ворот дома бабки Мины партизанской цепочкой, таща с собой родовой шатер, колья, одеяла и узлы, чемодан и зонт; ушли с его глаз долой, не оправдав надежд, выбыли из списка, который он приколол кнопкой над своей кроватью и из которого часто вычеркивал чье-либо имя. Теперь ему придется вычеркнуть сразу четырнадцать плюс два — шестнадцать имен.

Они шли напрямик через поле. Сойки проносились стрелой над самой землей, солнце стремилось зажечь и их крылья своим огнем. Земля горела у них под ногами, они смотрели вперед и уже видели станцию — маленькую желтую постройку, пристройку к ней и рельсы железной дороги. За все это время Улах ни разу не обернулся, словно село уже сгорело за его спиной и сейчас ветер развевал пепел, чтобы от него не осталось и следа. Сгорели и проведенные в нем годы, и люди, которых он знал в эти годы, и дом бабки Мины. Только Лесник, изваянный из камня и железа, еще догорал перед глазами Улаха. Улах хорошо знал, что, если обернется, заревет в голос, поэтому, еще крепче прижав к боку кларнет, завернутый в мешок, ускорил шаг.

Когда они вступили в тень акаций, пожар на Бугре угас и виноградники снова зазеленели. Показалось вдали и село, притулившееся у подножья гор, — целехонькое, словно не горело минуту назад. Улах принялся пересчитывать детей и вещи. На этот раз вышло на одну штуку больше. Он озадаченно почесал в голове: не иначе козни дьявола! Ведь когда он считал их у моста, было на одну меньше — они же забыли белый пластмассовый бидон. Он снова посчитал, загибая пальцы, — получилось точно. Это шайтан меня путает, подумал Улах, не буду больше считать, сколько нас есть — столько и поедем.

Наконец они вышли на перрон, покрытый коричневым шлаком. Перед желтой станционной постройкой стояла подвода без лошади. Улах поискал глазами лошадь, но ее не было, позади станции виднелись свинарник, курятник и два рола почерневшей проволоки. Одинокая железнодорожная линия убегала вдаль к вербам, а еще дальше в мареве скрывалось Златаново.

Из станционного домика появился ЖэДэ с женой Мицкой — они несли пружинный матрас от двуспальной кровати. Взгромоздив его на подводу, они снова направились к домику. Улах крикнул:

— Эй, ЖэДэ, здравствуй!

ЖэДэ обернулся, снял форменную фуражку и вытер голову большим носовым платком в зеленую и черную клетку. Потом снова надел фуражку, но не ответил на приветствие. Вошел вместе с Мицкой в домик, будто ни Улаха, ни его семейства с вещами вообще не было на перроне.

Спустя немного оба появились снова — на этот раз они тащили спинки кровати.

— ЖэДэ, здравствуй! — опять обратился к нему Улах.

— Не отрывай меня от дела! — бросил через плечо ЖэДэ. — Чего тебе надо?

— Билеты, ЖэДэ, — ответил Улах, указав на детей и вещи. — Четыре полных, остальные половинки и со скидкой.

ЖэДэ обменялся с женой быстрым взглядом, она пожала плечами и засмеялась, смех ее напоминал лошадиное ржание. Это была страшная с виду женщина, с усами, никто никогда не слышал, чтобы она разговаривала. ЖэДэ рассказывал направо и налево, что она его обожает, но в ее темных глазках-щелочках горела дикая ненависть. Улах вздрогнул, а Мицка снова засмеялась и вошла в домик. ЖэДэ последовал за ней мелкими шажками, под рубашкой навыпуск живот его подрагивал. Когда они вынесли и погрузили на подводу скатанные матрасы, Улах снова подал голос:

— ЖэДэ, дай билеты, поезд сейчас придет!

— Какой поезд? — спросил удивленно ЖэДэ, словно плохо расслышав.

— Да этот, 205, который проходит здесь каждый день в это время.

— Ах, вот как! — воскликнул ЖэДэ, вновь обменявшись с женой взглядом; она коротко хихикнула. — Значит, говоришь, здесь каждый день в это время проходит 205-й?

— Ну да.

— И ты хочешь на него билеты?

— Да.

— И хочешь уехать с первого пути?

— Хочу, — улыбнулся Улах. — Мы все хотим. Уезжаем в Рисен.

ЖэДэ снова вытер голову носовым платком и надел фуражку. Не говоря больше ни слова, заторопился вслед за Мицкой в домик. Немного погодя оба вышли с другим пружинным матрасом, на этот раз от односпальной кровати. Все семейство Улаха выстроилось в круг около подводы. Малыш в розовых рейтузах и кепке «Спортлото» чихнул. Младенец заплакал, и жена Улаха сунула ему грудь.

— ЖэДэ, — умоляюще сказал Улах. — Дай билеты, не тяни время! Упустим поезд!

— Какой поезд? — поинтересовался ЖэДэ.

— Да 205. Его что, отменили?

— Отменили, говоришь? Мицка, слышишь, что он тут болтает, а?

Она ответила коротким смешком; на ее темном усатом лице не дрогнул ни мускул. В этот миг откуда-то издалека, из марева за вербами, где скрывалось Златаново, донесся паровозный гудок. Все повернули головы в ту сторону, только ЖэДэ с женой словно бы ничего не услышали и опять вернулись в домик.

Улах подбежал к железнодорожной линии, которую ЖэДэ упорно называл первым путем в надежде, что скоро проложат второй, вгляделся в даль, потом, присев на корточки, приложил ухо к рельсам. Рельсы дрожали и звенели. Улах бросился к домику и начал бешено стучать в закрашенное серой краской стекло окошечка кассы.

— ЖэДэ, ЖэДэ! Поезд идет, дай билеты!

Но окошечко не открывалось. ЖэДэ вышел из домика с тюком на спине и цинковым ведром в руке. Медленно, очень медленно положил тюк на подводу, поставил ведро на землю и сел на передок. Улах с мольбой кинулся к нему, жена Улаха тихо произнесла несколько проклятий — что-то насчет дурного глаза, кто-то чтоб иссох, но ничто не помогало: ЖэДэ не двинулся с места. А поезд приближался, вот из-за поворота показался паровоз. Он все рос и рос, рельсы уже гудели вовсю. В полной растерянности Улах, словно наседка, созывал к себе свое семейство. Уже не было времени пересчитывать детей и вещи — ничего, они сядут без билетов, а потом он попросит кондуктора, чтобы тот его не оштрафовал. В этот момент паровоз поравнялся со станцией, но вместо того, чтобы замедлить ход и остановиться, он снова загудел и с грохотом промчался мимо, вагоны быстро пронеслись перед глазами Улаха. Улах со всем своим семейством бросился за ними, волоча по земле багаж. Они бежали, бежали, пока поезд не повернул и не исчез из виду, словно вообще здесь не проезжал. Тогда они остановились и, запыхавшиеся, потные, повернули обратно. Вернулись на перрон и встали кружком возле подводы. Переведя дух, Улах спросил с побелевшими глазами:

— Почему он не остановился, ЖэДэ?

ЖэДэ переглянулся с женой, но на этот раз она не засмеялась.

— Почему не остановился, спрашиваешь? — вяло проговорил он. — А потому, что уже не будет здесь останавливаться.

— Но здесь же станция?

— Была, да сплыла.

— А что тогда здесь? — заморгал глазами Улах.

— А ничего. Не видишь разве, что мы выселяемся?

— Как выселяетесь? — Улах вытаращил глаза.

— Станцию закрыли, — процедил сквозь зубы ЖэДэ.

— Вот уже несколько месяцев здесь никто не сходил с поезда и не садился на поезд. Вот они и говорят: раз никто не сходит и не садится, зачем вам станция? Теперь поезд будет останавливаться только в Златаново. — Не сдержавшись, ЖэДэ бросил в сердцах форменную фуражку о землю. — А ведь обещали проложить второй путь и повысить мне зарплату!

Улах опустился на краешек подводы и замигал, пытаясь осмыслить услышанное. Семейство его тоже замигало, хотя и не поняло, о чем речь. Дети уселись прямо на землю, и перрон вдруг стал похож на деревенский двор. Младшие присосались к кувшинам и зеленым бутылкам, в которые была налита вода на дорогу. Манчо закурил и, улыбаясь, стал пускать колечки дыма, а Сулейка вытащила засаленную колоду карт и принялась гадать. Подняв голову, ЖэДэ оглядел «меньшинство» и удивился, как сразу ожила закрытая отныне станция, как все уже забыли о 205-м, словно никогда его и не ждали, не бежали за ним до переезда и поворота. Задержал взгляд на младенце, уснувшем у груди матери, прижавшись к ней щекой, потом перевел его на лицо женщины — чинное, спокойное, с искусственной родинкой на щеке, увидел улыбку, открывшую два ряда блестящих металлических зубов, и сердце кольнула застарелая, но сейчас особенно острая боль-тоска по ребенку, по детям. Одновременно в сердце вспыхнула и надежда: ведь каждый год он посылал свою жену на воды, водил к разным врачам в разные больницы, и, хотя пока все было напрасно, надежда в нем жила. Он утешался пчеловодством, работой — и на станции, и в поле, но годы шли, а детей все не было. Жена любила его все больше и больше (злые языки говорили, что она все больше и больше его ненавидела), ревновала ко всем и ко всему, а по ночам не оставляла его в покое — давай, попробуем еще раз! И они пробовали, пробовали. Он возненавидел ее костлявое смуглое тело, выросшие в последние годы усы, кислый запах ее плоти, горько-соленые, как желчь, поцелуи.

ЖэДэ задрал голову: голубое небо и порхающие в нем птицы показались ему нелепыми и виноватыми в его беде, нелепой и виноватой была и эта бесплодная станция, и этот поезд № 205, который больше не будет на ней останавливаться, и это умирающее село среди холмов напротив. И Улах показался ему нелепым и виноватым — со счастьем и полнотой своей жизни, с сигаретой Манчо и картами Сулейки, всегда предсказывающими удачу, с полной грудью его жены и полуголым мальчуганом в розовых рейтузах, который сейчас отплясывал кючек, а остальные ритмично хлопали и гикали.

Мицка внимательно наблюдала за ним, стоя подбоченясь возле свинарника — черная, костлявая, полная дикой ненависти. Глядя на подводу, видела она всю свою жизнь: две разобранные кровати, скатанные матрасы, вобравшие в себя их сон и надежды, бурные ссоры и обвинения, гардероб и шкаф, куда они прятали свою любовь и ненависть, — сейчас пустые, с распахнутыми дверцами и выдвинутыми ящиками, словно очищенные ловким вором. Она видела и семейство Улаха — его дом под открытым небом, светлый и уютный, кудрявого мальчугана в розовых рейтузах, сверкающую металлом улыбку его матери. Все это было невыносимо, и она двинулась, как ненормальная, прочь от станции, миновала свинарник и вошла в сухо шелестящую прошлогоднюю кукурузу. Там она села и сидела до тех пор, пока семейство Улаха не тронулось в путь. Подобрав с земли бывшую форменную фуражку ЖэДэ и пряча ее за спиной, Улах попрощался с ЖэДэ и повел за собой свое семейство вверх вдоль железнодорожной линии. Оно шло, таща с собой родовой шатер с четырьмя отполированными множеством рук кольями, старый желтый чемодан, купленный на толкучке, одеяла и узлы, кувшины и бутылки. А Улах нес под мышкой кларнет в мешке и фуражку ЖэДэ, которую собирался надеть за первым же поворотом. Позади всех скакал и приплясывал мальчуган в розовых рейтузах. Рекламная кепка «Спортлото» была залихватски сдвинута набекрень.

Силуэты идущих все уменьшались и уменьшались, пока вообще не растаяли в пламени разгорающегося дня, которое вновь охватило виноградники, шоссе и мост и теперь устремилось к старому умирающему селу, которое все горело, горело и все не желало сгореть.

ЖэДэ нашел жену в кукурузе, она сидела, обхватив руками колени. Он взял ее за худую смуглую руку, поднял с земли и обнял. Она не вздрогнула, не засмеялась, не сказала ни слова. И ЖэДэ понял, что мимо закрытой железнодорожной станции, не останавливаясь, прошел не только 205-й поезд. Промчалось еще что-то и не остановилось. И чтоб забыть про это, уничтожить саму память о нем, он хрипло произнес:

— Что с них взять — цыгане!

Загрузка...