ДОМÁ СПАСА

Человек что колодец, говорил себе Спас. Копаешь в одном месте — на глубине в метр забьет фонтаном вода. Копаешь в другом — на глубине в десять, двадцать, сто метров воды не найдешь. А бывает — колодец вроде бы высох, а копнешь разок, и потечет струйка, оживет мертвое дно. Таинственное существо человек! До Девятого сентября посылали меня в лагеря один раз, после Девятого сентября — два раза, итого — три. И я копал, и они копали, а что в колодце — одному мне известно. Вертится колесо истории, поблескивая спицами, а ты где находишься? Где? Не знаю, говорил Илларион — тогда он еще не продал Спасу свой дом в первый раз. Вот видишь, Илларион, не знаешь, а колесо истории вертится, загребает.

— Что загребает? — спросил тогда Илларион.

— Тлен, — ответил философски Спас.

Потом колесо истории долго вертелось и загребало. Илларион продал свой дом Спасу за триста пятьдесят левов, а спустя известное время, вернувшись из города, купил его обратно, и Спас взял на пятьдесят левов больше. — Почему, Спас? — спросил Илларион. — Потому что надо покрыть накладные расходы, — ответил Спас, — а двадцать левов за венский гарнитур. Затем Илларион снова продал свой дом за сумму на пятьдесят левов меньше. — А накладные расходы? — спросил Илларион. — Если не согласен, — сказал Спас, — нс стану покупать твой дом. И Илларион снова продал его ему за триста пятьдесят левов. Позднее Спас взял — вроде бы под присмотр — дома умевшего Сеиза, Графицы, Караманчо, бабки Ралки, и вместе с его домом и домом Заики стало их семь — целый квартал.

С шести грецких орехов, прикидывал Спас, в среднем по триста килограммов, то есть по триста левов, это составит тысячу восемьсот. Плюс фрукты и овощи — город близко. «Булгарплод» никак не наладит регулярное снабжение горожан дарами земли. Два раза в неделю по телеге свежих помидоров, перца, чеснока, лука (они сейчас ввозят лук из-за границы), баклажан, огурцов. Ничем ты их не опрыскивал — ни ДДТ, ни другими пестицидами, все натуральное. А грибы! Принялся Спас за дело. В доме Караманчо подходящий погреб. Купил Спас термометр, обеспечил нужную температуру. И пошли расти грибы, сами себя воспроизводят, не требуется никаких капиталовложений. Вот так-то, Лесник! Деньги у меня есть, верно, но разве я кого-нибудь эксплуатирую? Разве есть у меня батраки? Использую ли я чужой труд? Дома если мне не продадут, то подарят; я им деньги даю, а они оформляют дарственную: лучше, чтоб я за ними присматривал, чем оставить их разрушаться. А вот смотри — селу Жеравна государство ежегодно отпускает двести тысяч левов на сохранение в хорошем состоянии старых домов, и во многих еще местах оно ассигнует кучу денег на их реставрацию, а тут я один обо всем забочусь. Завтра, может, наши дома музеями станут, или, как ты, Лесник, выражаешься, — памятниками культуры. Разве тружусь я не на пользу тебе, Лесник? А Лесник только сопел в ответ: другое его беспокоило — люди бежали из села, а Спас и не собирался уезжать. Ждет, чтобы я уехал, говорил себе Лесник, — чтобы мой дом взять, но ничего не выйдет у тебя, Спас!

Спас составил себе график работы — каждый час был у него распределен. Спал шесть часов в сутки, трудился без отдыха. Сейчас мне семьдесят два, говорил он себе, — проживу еще десять лет — хорошо. А может, проживу и дольше — лет пятнадцать, двадцать. Он выкрасил железные перила в доме Караманчо, поправил ограду, сменил часть черепицы на крыше, сделал новые подпорки для кровли дома Иллариона. Вымыл полы во всех комнатах, побелил известкой оконные рамы, положив в нее немножко синьки, — чтоб белизна была ярче. Надраил все ручки, обвитые виноградом беседки привел в порядок, отрезав высохшие стебли, посадил новые деревья. — Не думай, что я деньги коплю, — сказал он Леснику, — не такой я дурак, как бай Михал Стефанчин, что помер, оставив шестьдесят тысяч новых левов, зашитыми в матрасе, вместе с клопами. Бай Михал ходил в галошах на босу ногу, ел в день по куску хлеба и одной маслине, носил сплошные лохмотья. Для чего ему были нужны эти шестьдесят тысяч? Наследники теперь будут годами обивать пороги судов, а он уже и сгнил давным-давно.

— Для чего тогда тебе эти дома? — мрачно спросил Лесник.

— Для души, Лесник. Ведь и все вообще — для души, для душевной цели. Когда ты послал меня в лагеря второй раз, я сказал себе: если ты отчаешься, Спас, тебе крышка, свалит тебя рак — и конец! Лежу я ночью и думаю, а в темноте звенят комары, огромные, как медные тарелки, стукаются друг о друга — бум, бум! Ты слышал, как ударяют тарелки в гарнизонном оркестре?

— Ну уж, как тарелки! — пробормотал Лесник.

— Да, право слово! Так вот, стукаются, звенят комары, а я говорю себе: важно не отчаиваться, Спас, колесо истории вертится, загребает — сегодня ты внизу, а завтра-наверху. Физзарядку стал каждый день делать, хотя и без того мы работали с раннего утра до позднего вечера. Даже начальство меня уважало, такого почерка, как у меня, не было ни у кого в лагере, не говоря уж об умении поговорить. Ведь каждому, Лесник, хочется потолковать с хорошим собеседником. Когда я уезжал, начальник стал просить: останься, Спас, назначим тебя здесь на работу, хорошую зарплату тебе дадим плюс порцион и материя на одежду. — Нет, сказал я, связан я пуповиной с селом, там у меня тоже есть работа.

— Какая? — хмуро спросил Лесник.

— Я еще не докопал колодец, Лесник, — ответил Спас. — А ты почему не уезжаешь из села? Предлагали тебе работу в окружном комитете? Предлагали. А в милиции? Предлагали. А стать директором промкомбината просили? Просили. Сейчас тебе предлагают должность заместителя председателя комплекса, а ты отказываешься. Значит, и ты хочешь докопать свой колодец.

Лесник не смог сдержаться и засмеялся.

— Не могу я тебя понять, Спас, — сказал он, — знаю, что ты классовый враг, а говоришь такие вещи…

Спас пожал плечами под зеленым пальто, которое всегда носил внакидку. Когда его спрашивали, почему он его не надевает, Спас отвечал: надевают чиновники, а такие, как я, накидывают.

— Слушай, Лесник, — сказал он. — Ответь мне на вопрос: сколько у человека профилей?

— Как сколько?

— Ну когда смотришь сбоку, с одной стороны и с другой. Ведь два, верно?

— Два, — неохотно признал Лесник.

— Значит, два. А ты видишь у меня только один. Классовый враг! А другой, другой профиль знаешь какой?

— Какой?

— Социалистический! — веско заявил Спас.

— Нам известно, что он за социалистический! Ты мне голову не морочь своими профилями! — Лесник поднялся: ему пора было идти. — Человек, Спас, должен быть чистым и ясным, как стеклышко! Какой у него один профиль, такой и другой — вот так! Ну, ладно, хватит заниматься болтовней, пока!

Хорошо, продолжал разговор Спас, после того как Лесник ушел, я понимаю, что оба профиля должны быть одинаково ясными и чистыми, как стеклышко. Но природа создала человека и с лицом, и с задом. Одни идут вперед лицом, другие — задом! Брось ты этот треп насчет ясности и чистоты! Знаю я их! Пусть ты не веришь, но я, Лесник, за социализм! Если бы не социализм, что открыл мне глаза, я бы так и помер дураком, как бай Михал. А сейчас и орехи, и грибы произвожу, и трудодни вырабатываю, и дома обустраиваю, и сок из них выжимаю: ведь и у домов, как и у всего на свете, есть сок. Илларион всю жизнь жался в своем доме, мерз, скучал — неуютно ему в нем было. А почему? Потому что не выжал он из него сок! Оставил его втуне! Ты не знаешь вкуса этого дома, а живешь в нем. То же самое и с женщинами. У каждой свой сок. Глядишь, живет какой-нибудь тип со своей женой десять, двадцать, даже тридцать лет, а вкуса ее не знает. Жена его рожала, работала, состарилась, а он удивляется: да это моя ли жена? Как же ей быть твоей, балда, когда сок ее затвердел, нужно было выжать его вовремя. А вот Йордан-цирюльник — как женится, сразу выжимает сок из своей жены, и она умирает по всем правилам. Социализм и этой мудрости меня научил — из всего соки выжимать. Стал бы я раньше орехи да грибы выращивать, телевизор покупать, тратить деньги? Ни в коем разе! А сейчас географию изучаю, в художниках разбираюсь, все столицы на память знаю, стою в очереди на машину.

Спас встал, разулся, в одних носках вошел в дом № 2 — недавно он пронумеровал все свои дома. Прищурил глаза. В комнате висело около десятка картин. На дверях красовалась белая картонная табличка, на которой красными чернилами было написано красивым почерком Спаса со множеством завитушек «Художественная галерея». Здесь были медведи Шишкина, запорожцы, громко смеясь, писали письмо турецкому султану, Иван Грозный обнимал сына, хотя тот был уже мертв. Спас повесил в этой комнате занавеси, гармонирующие с цветом стен, снял двери в смежные комнаты — как в настоящей картинной галерее. Затаив дыхание, он вошел во второе помещение. Здесь тоже были картины. «Рученица» Мырквички в тяжелой старинной раме, картины Верещагина, показывающие Шипкинскую эпопею, «Проводы» и «Встреча» Стояна Венева, «Кюстендилская девушка с яблоком» Владимира Димитрова-Мастера и еще несколько — все репродукции, купленные в городе в книжном магазине. В третьей комнате пока пусто, но вся она сияет: занавески новенькие, оконные рамы сверкают белизной, стены только что покрашены. — Я ее тоже оформлю, — засмеялся Спас, — а Генерал только моргал, но в голове у него уже рождались строки, которые он напишет о Художественной галерее, о колесе истории и о семи домах, за которыми присматривает Спас.

— Что мне сказать тебе, Спас, — произнес он, — я вижу — ты времени не теряешь. Помнится, мы с тобой говорили однажды о корнях. Крепкий у тебя корень, вот в чем дело.

— Да, крепкий, — согласился Спас. — Скажи-ка мне, Генерал, почему Иван Грозный убил своего сына?

— Чтобы спасти государство.

— Вот, видишь, а Лесник меня убеждает, что оба профиля должны быть одинаковыми — ясными и чистыми, как стеклышко.

— Какие профили?

— Человеческие.

Генерал откашлялся, его серые глаза посветлели.

— Откровенно говоря, Спас, я в профилях не разбираюсь. Я не художник и не фотограф. Я окончил две военные академии и могу командовать армией. Вот в картах я спец, только одного не могу понять, почему ты дом Караманчо набил картами, причем самых разных масштабов?

Они были уже в доме № 3. Действительно, в четырех верхних комнатах, побеленных и чисто вымытых, с занавесками на окнах и пустыми дверными проемами, как в Художественной галерее, было полно географических карт. Целую стену занимала карта мира, на другой стене висели карты континентов, а на остальных — карты разных стран: Кубы, Ганы, Гвинеи, Швейцарии, Замбии, Великобритании и Ирландии, Чили, Парагвая, Уругвая и Аргентины. Очень хорошие карты, советское издание, пояснил Спас, я записался в советском книжном магазине, чтобы мне их оставляли. Еще много карт будет выпущено. Сейчас жду, что придут карты Кореи, Бирмы и Австралии. С продавщицей я хорошо знаком, и она сказала, что ждут их на днях.

— Но я спрашиваю, зачем тебе эти карты? — сказал Генерал. — Мне кажется, что я нахожусь или в каюте океанского лайнера, или в отделе топографии, или в кабинете путешественника.

— Так я и есть путешественник, Генерал, — отозвался Спас. — Когда я слушаю новости или смотрю по телевизору «В мире и у нас», чуть где что произойдет, я тут же прибегаю сюда и нахожу на карте, где это, и уже все точно знаю. Разве не для этого новости?

Генерал не ответил, только перевел дух: он написал в уме уже не меньше трехсот-четырехсот страниц о Спасе, но знал, что, даже написав еще тысячу, все равно не сможет сказать о нем самое главное. Колесо истории, колодцы, Иван Грозный, убивающий сына, география. Значит, внизу выращивает грибы, а наверху — карты, картины. Внизу-базис, наверху — надстройка! Генерал засмеялся:

— Ты, Спас, сколько жить собираешься?

— Не знаю, — невозмутимо ответил Спас. — Нет у меня четырех зубов, поставил два моста. Давление не проверяю, сердце у меня здоровое. А желудок, Генерал, может переварить и камни. Но вот что я тебе скажу — человек сначала умирает здесь! — И Спас показал на лоб.

— Где? — спросил Илларион.

— Здесь, — ответил Спас, постучав костяшкой пальца по лбу.

Теперь он разговаривал с Илларионом. Илларион вернулся с чемоданом и пустой корзиной. Они сидели в доме № 4 после того, как осмотрели Художественную галерею и Географический кабинет. Илларион, повесив нос, на кончике которого уже скапливалась капля, печально сидел на краешке венского стула, который дважды продавал Спасу вместе с гарнитуром, при этом себе в убыток — потеряв двадцать левов.

— Значит, я уже умер? — спросил Илларион в отчаянии.

— Нет, ты как вечный жид, Илларион.

— Какой еще жид?

— Да Такой, чей дух бродит, как неприкаянный, не находя себе места. И ты тоже бродишь, не можешь найти себе места ни здесь, ни в городе. Почему ты вернулся с этой пустой корзиной?

— Я и сам не знаю, — растерянно ответил Илларион. — Когда ехал в город, отвез сыновьям два индюка, а теперь дай, думаю, возьму ее обратно. — Иллариона вновь охватило разочарование в своих сыновьях, он вспомнил их крикливых жен с их вечными жалобами на нехватку денег и обрадовался, что сейчас здесь, со Спасом, хотя и знал, что тот обязательно будет его задирать. — Моя корзина, Спас, всегда пустая, — добавил он.

Спас промолчал. Сотни раз он видел во сне Иллариона — с белыми крылышками мотылька. Мотылек летал легко и бесшумно в густоте сновидений. Сядь, Илларион, умолял его Спас, сядь хоть на несколько секунд, собери пыльцу, а потом улетай! Но Илларион все летал и летал, кружась словно в поисках другого цветка, других тычинок, но не садился, и Спас свыкся с мыслью, что его друг — большой белый мотылек, и часто вздыхал, сожалея его. Но относился к нему жестоко, издевался и насмехался, демонстрируя перед ним свою мудрость и превосходство. Он дважды покупал у него дом и мог еще много раз продавать его ему, каждый раз требуя некую сумму сверх цены — якобы на покрытие накладных расходов. Но это был уже другой вопрос: экономика и дружба — вещи разные.

Спас радовался, что Илларион вернулся, хотя прекрасно знал, что долго он здесь не задержится. Опять улетит белый мотылек, не привык он сидеть на одном месте. Оглядел его Спас с ног до головы: все та же на нем латаная-перелатаная фуфайка, старые выцветшие брюки, туфли за девять пятьдесят, когда-то кремневые, а теперь небрежно намазанные черным гуталином, покрытые пылью. Эх, Илларион, Илларион, вздохнул про себя Спас, и ты не выкопал себе колодец, и ты не выжал свой собственный сок — так и уйдешь в мир иной, но что поделать — человек не меняется. Летай, летай с пустой корзиной, но в этот раз побудь здесь подольше! Почувствовав, что размяк, Спас прокашлялся.

— Выпьешь рюмочку ракии? — спросил он. — Из твоих слив, кюстендилских.

— Знаешь, что я не пью, — хмуро отказался Илларион, стало ему досадно из-за слив.

— Да ты сядь по-человечески! — ухмыльнулся Спас.

— Я этот стул из Румынии досюда на спине тащил! — вскинулся Илларион. — Весь гарнитур тащил на своем горбу!

— Ну да, на горбу! На сердце ты его тащил, Илларион, потому тебе до сих пор тяжело, но оставим это. Где ты думаешь остановиться?

Илларион взглянул на него, увидел жестокую непреклонность в его стальных глазах, увидел свой дом, превращенный в Художественную галерею, ухоженный сад, где все подвязано, подперто, каждый клочок земли использован по назначению, цементную дорожку с новыми ромбическими плитками, подрезанную лозу. Не пустит он меня жить в нижнюю комнату, решил он, не даст вернуться в мой собственный дом, кровопийца проклятый! Вид у Иллариона стал еще более унылым — ведь он мечтал о возвращении, на вокзал бежал бегом, сошел с поезда в Златаново, но это не беда — от Златаново до села всего три километра, если напрямик через Бугор. Увидев издали село, золотой крест на куполе церкви, горную гряду позади — темную. величественную, почувствовал Илларион, как слезы подступили R глазам. — Опять я возвращаюсь к тебе — твой блудный сын, — прошептал он, обращаясь к селу, — прости меня, что пришел я снова с пустой корзиной. И бросился бегом к нему.

— Так где ты будешь спать, Илларион?

— Не знаю.

— У меня нет места, — сказал Спас. — Это верно, у меня семь домов, но шесть уже предназначены для разных целей, а седьмой я обставлю как гостиницу.

— Какую еще гостиницу? Для чего?

— Да мало ли для чего. Лесник говорит, может, нас памятником культуры объявят. Завтра иностранцы могут понаехать с фотоаппаратами: им очень нравятся старинные дома. Кто-нибудь решит и остаться на день-два, а я к этому готов!

— Капиталист ты, Спас! — крикнул Илларион. — Кровопийцей был — кровопийцей останешься! Людей нет, село умирает, а он — иностранцы с фотоаппаратами!

— Село, может, и умирает, но я-то жив. И пусть я буду готов, Илларион, пусть корзина у меня будет полной. Запас карман не тянет!

Илларион встал, взял старый чемодан и пустую корзину, от всего этого его тошнило. С кончика носа, наконец, скатилась капля, долго собиравшаяся упасть. Уже смеркалось, и Иллариона охватило знакомое предвечернее настроение, когда ему хотелось плакать, жалеть себя за свое раздвоение, противоречивые желания, вечные сомнения и колебания. Спас заглянул в его душу, как в колодец, увидел муку и сожаление, но не дрогнул. Нет, Илларион, сказал он про себя, что посеешь, то пожнешь!

— Иди к Генералу, — произнес он вслух. — У него много комнат.

Вскипел Илларион, голос сорвался на визг:

— Значит, вот она какая, твоя душевная цель, а?

Спас, и глазом не моргнув, пояснил:

— Цель душевной цели, Илларион, — экономика. Если не веришь, спроси Лесника. Все, что делается для человека, опирается на нее.

— Для человека… — вздохнул Илларион. — Будто тебе так уж важен человек!..

— Ты прав, мне нет до него никакого дела! У меня график, почасовой график работы. Если хочешь, покажу.

— Не нужен мне твой график!

— Каждый час у меня запланирован, Илларион, — невозмутимо продолжал Спас. — Вот это время, что мы с тобой проговорили, придется вычесть. До вечера мне нужно выполнить еще восемь пунктов дневного плана, а потом буду смотреть видеозапись матча ЦСКА «Септемврийско знаме» — «Левски-Спартак». Если хочешь, приходи после ужина.

Илларион ничего не сказал. Взял свой старый чемодан и пустую корзину и вышел из своего бывшего дома — без дома и без мечты. Спас смотрел, как он удаляется по дорожке, как открывает дворовую калитку, махая белыми прозрачными крылышками. Не знал Илларион, что у него есть крылья, что он опять улетает и будет колебаться, где ему сесть, а крылья будут носить его во тьме вечера — долгого, бесконечного вечера его жизни. Спас дружелюбно усмехнулся: он нс знает, что летит, сказал он себе, а на самом деле летит, то же и с мотыльком — разве ясно ему, что он летит и что он мотылек?

Загрузка...