Ранней зимой 1916 года наш сектор фронта активизировался, и госпиталь заполнили раненые. Псковский железнодорожный вокзал, как большинство провинциальных русских вокзалов, находился вдалеке от города; от госпиталя до вокзала было больше трех километров, и транспортировка раненых превратилась в серьезную проблему. Я сообщила в Санкт–Петербург о недостаточности средств перевозки, а в качестве временной меры собрала старших учеников со всех школ Пскова, которые были в состоянии нести носилки.
С толпой юных носильщиков я отправлялась на товарную станцию, расположенную в чистом поле за окраиной города, и руководила разгрузкой. Тех, у кого были легкие ранения, я отправляла в город пешком в сопровождении медсестер. Остальных мы выгружали из вагонов и перекладывали на носилки. Растянувшись длинной цепочкой, носильщики медленно брели по дороге, увязая в глубоком снегу. Иногда нам приходилось совершать два похода за день; в один из таких дней стоял сильный мороз, и я отморозила ноги. Несмотря на это я продолжала работать, пока нам наконец не пригнали машины.
Отмороженные ноги меня беспокоили, но мне было некогда думать о них. У нас не было ни одной свободной минуты — целый день на ногах в душной перевязочной, операционной или в палатах. Крики и стоны, неподвижные тела под анестезией, хирургические инструменты, окровавленные бинты — все это на время стало нашей привычной обстановкой. Ноги отекали, руки стали красными от постоянного полоскания в воде и дезинфекции; но, несмотря ни на что, все мы работали без устали, сосредоточенно и с энтузиазмом.
Однажды Дмитрий оказался проездом в городе по пути на фронт и зашел ко мне в госпиталь, не предупредив заранее. Я была в операционной, когда мне сказали о его приезде. Я вымыла руки, но не посмотрела в зеркало, и выбежала в холл, где он меня ждал. Он всегда с некоторым недоверием относился к моей работе в качестве медсестры, но на этот раз он смотрел на меня с благоговением.
— Что ты делала? — не поздоровавшись, спросил он. — Убила кого нибудь?
Мое лицо и платье были забрызганы кровью. С тех пор Дмитрий был убежден, что я нашла свое призвание.
Поначалу я с трудом переносила вид страдающих людей и уставала от их мучений больше, чем от самой работы. Особенно меня угнетали ночные обходы по палатам. В огромных помещениях царил полумрак, горела лишь одна лампа на столике дежурной медсестры. Тишину нарушало лишь тяжелое дыхание некоторых пациентов, и иногда из темноты раздавался чей то приглушенный стон. Кто то храпел, кто то разговаривал во сне или тяжело вздыхал. Мне всегда казалось, что с наступлением темноты страдания обретают форму и живут своей собственной жизнью, дожидаясь лишь удобного момента, чтобы напасть на свою жертву и сломить ее, когда она меньше всего этого ожидает. Иногда меня посещало безумное желание сразиться с этими призраками или предупредить пациентов о грозящей опасности.
Чаще всего люди умирали в промежутке от трех до пяти часов утра, и хотя я жила, так сказать, бок о бок с ангелом смерти, я так и не смогла привыкнуть к его победам. Наши солдаты умирали с полным спокойствием, но меня это не утешало, а пугало. Их духовное смирение было всепоглощающим; они покорно принимали смерть; но их тела сохраняли волю к жизни и боролись до самого конца.
Многие наши пациенты были молодыми, сильными и здоровыми на вид, их не истощила длительная болезнь, поэтому мне было особенно мучительно видеть их последнюю схватку со смертью.
Я с ужасом наблюдала, как жизнь сражается со смертью, ожидая последнего вздоха, и с испугом смотрела на внезапно ставшее неподвижным и безжизненным тело.
Некоторые, чувствуя приближение конца, разговаривали со мной, выражая последние желания, передавая послания своим близким. Я очень боялась этих разговоров, однако никогда не пыталась от них уклониться.
Две смерти врезались мне в память. Однажды к нам привезли солдата с тяжелыми ранами и переломом черепа. Он не говорил, и мы не могли определить почему — из за перелома черепа или по какой то другой причине. При нем не было документов, а писать он не умел, поэтому мы не смогли узнать, кто он и откуда. У него не было никаких шансов поправиться, однако он прожил несколько дней. Большую часть времени он лежал в забытьи, и в те редкие минуты, когда к нему возвращалось сознание, его темные, глубоко посаженные глаза молча блуждали по палате. Он ничего не бормотал, не стонал, и губы его не шевелились; он только смотрел на нас, и все его невысказанные желания сконцентрировались в его глазах.
Я часто подходила к его кровати и каждое утро перевязывала страшные раны. Казалось, он узнает меня. За несколько минут до его смерти я стояла около него, глядя на его маленькое загорелое жалкое личико. Он медленно открыл глаза и повернул голову ко мне. Он явно пришел в сознание и узнал меня. Долго и внимательно смотрел на меня, потом его лицо осветилось едва заметной робкой улыбкой. Я наклонилась к нему. Из его глаз, по–прежнему устремленных на меня, выкатились две слезинки и медленно сползли по щекам. Он чуть слышно вздохнул и умер.
Еще одну смерть я никогда не забуду — смерть ребенка, дочь молодого священника, который отпевал покойников в нашем госпитале. Он недавно овдовел; а поскольку священники должны были жениться до посвящения в сан и не могли вступать в повторный брак, вместе с женой он потерял все шансы на семейную жизнь.
Единственным утешением для него стала маленькая дочка лет четырех или пяти. Он был очень беден, никто ему не помогал, но девочка всегда выглядела чистой и опрятной. Иногда он по моей просьбе приводил девочку в госпиталь, и я угощала ее яблоками, а при случае дарила новое платье.
И вдруг ребенок заболел. Ее осмотрел доктор Тишин и поставил диагноз — менингит. Когда через несколько дней улучшение не наступило, я договорилась, чтобы ее положили в госпиталь в отдельную комнату.
Она надолго впадала в забытье, дышала с трудом; лишь по рефлекторным движениям рук и подрагиванию маленьких пальчиков можно было понять, что она все еще жива. Отец часто навещал девочку и часами стоял у ее кровати. Его присутствие, казалось, успокаивало ее, даже когда она была без сознания.
Прошло две недели. Ближе к вечеру я сидела с отцом Михаилом и доктором Тишиным. Старуха Зандина пришла за Тишиным.
— Наша Танюша умирает, Виктор Иванович. Я послала санитара за ее отцом.
Мы с Тишиным поспешили в комнату девочки. Она скорчилась на кровати, откинув голову назад; из горла вырывалось хриплое дыхание. Мы ничего не могли сделать. Когда прибежал ее отец, девочка уже умерла.
Войдя в комнату, он окинул нас испуганным вопрошающим взглядом и по нашему молчанию понял, что произошло. Он приблизился к кровати, опустился на колени и застыл, положив голову на маленькую белую ручку. Такой простой, даже обыденный жест, но в этой молчаливой фигуре, стоявшей на коленях у кровати, было столько безутешного горя и страданий.
Тело положили в гроб. Два дня спустя отец отслужил над ней панихиду. Было видно, что вместе с ней он похоронил все, что связывало его с жизнью. Через несколько недель он уехал из Пскова, и мы узнали, что он ушел в монастырь.
Прошла зима, приближалась Пасха — большой светлый русский праздник. Ожидание праздника нарушило однообразие жизни нашего госпиталя. Мы начали готовиться к нему за неделю. Замешивали тесто, жарили молочных поросят, красили яйца. Под руководством Зандиной вычистили все палаты и вымыли окна до блеска.
Шла Страстная неделя, и мы ходили в церковь на службу, торжественную и печальную, наполненную поэтическим и трогательным смыслом.
Отец Михаил теперь почти весь день проводил в церкви, сидя в своем инвалидном кресле, руководил службой, присматривал за хором; накануне Пасхи он подсказывал, как правильно украсить церковь. Ученицы церковно–при–ходской школы, с которыми в обычное время мы редко встречались, пели в хоре и помогали нам украшать церковь. Как только выдавалась свободная минутка, мы, сестры, заглядывали в церковь и на кухню. Повсюду царило радостное оживление.
Православная церковь начинает пасхальное богослужение с короткой службы в полночь Страстного воскресенья, и после этого служат обедню. На эту службу я пригласила главнокомандующего северным фронтом, чей штаб в то время располагался в Пскове, губернатора города и других высокопоставленных чиновников.
Задолго до назначенного времени наши раненые в новой одежде с напомаженными волосами выстроились ровными рядами. Сестры в хрустящих накрахмаленных передниках и косынках бесцельно сновали вверх–вниз по лестницам. Врачи, чувствовавшие себя неуютно в тесной форме с высокими воротничками, мерили шагами лестничную площадку, спотыкаясь о свои шпаги. За иконостасом шептались священники, ученицы тихо стояли на хорах, весело переглядываясь с ранеными.
За несколько минут до полуночи прибыл главнокомандующий в сопровождении офицеров и городских чиновников. Они вошли в церковь, звеня шпорами, и заняли свои места.
Тогда священники вышли из за алтаря и встали в ряд. Все держали зажженные свечи. Служба началась. После первых слов молитвы священники запели гимн, через мгновение его подхватили звонкие юные голоса. Торжествующие ноты пасхального псалма раздавались все громче и громче, все радостнее звучал гимн вечной надежде и вечной жизни.
После службы я обошла палаты вместе с Зандиной и санитарами, которые несли корзины с фарфоровыми яйцами, шоколадом и мылом в форме яиц для всех раненых. В последней палате лежали пациенты со столбняком. Трое особенно тяжелых больных лежали на кроватях, по бокам которых были прибиты планки, чтобы они не упали во время судорог. В палате постоянно дежурили несколько сильных санитаров. Однако все трое радостно улыбались, когда я подошла к ним и вручила каждому фарфоровое яйцо с красным бантом.
Потом я присоединилась к остальным сотрудникам госпиталя, для которых я тоже приготовила небольшие подарки. Все вместе мы устроили веселый праздник и разошлись только под утро.
Во время доклада следующим утром Зандина сообщила мне, что все трое больных столбняком умерли этой ночью. На следующий день в церкви стояли три открытых гроба. И у всех покойников в руках были фарфоровые яйца с красным бантом.
Школьницы, освобожденные от занятий по случаю праздника, предложили спеть во время панихиды. И вновь их юные голоса зазвенели под куполом церкви, провозглашая победу над смертью.
Я пошла на кладбище. Деревянные некрашеные фобы поставили на три телеги. Возглавлял процессию священник с крестом, за которым следовал хор девочек. За ними ехали телеги, а за телегами шли мы с Зандиной. Весна только начиналась, и стояла дивная погода. Солнце уже пригревало, превращая снег под ногами в серое месиво. Вокруг шумно галдели грачи, воробьи, дерзко чирикая, стайками взлетали прямо из под наших ног, и голуби, громко воркуя, важно вышагивали по дорожкам.
Со всех сторон доносилось восторженное «Христос воскрес!», заглушаемое торжествующим перезвоном церковных колоколов. И на кладбище, когда мы опускали гробы в еще мерзлую землю под аккомпанемент этих нежных весенних звуков, вечно юных, вечно счастливых, я подумала, что хотела бы умереть в такое время года.
А потом, устав от долгой ходьбы по глубокому мокрому снегу, мы вернулись в госпиталь на тех же телегах, которые привезли фобы.