Едва я помещицей основалась в Булони и решила отгородиться от всех, как все сами стали жаловать ко мне. Книги и беседы входили частью в мое перевоспитание. Чем больше я узнавала из книг и от людей, тем больше интересовалась всем, а продвигаясь дальше, все больше убеждалась, сколь недостаточны мои знания. Передо мною был непочатый край работы, но я запретила себе падать духом. В очередной раз в моей жизни была определенная цель.
С появлением интересов голова моя прояснилась, и в одинокие сосредоточенные дни меня вдруг обуревали мысли, буквально требовавшие выхода, а средство для этого одно — перо и чернила. Это накатывало, как приступ, и результат обычно был ничтожен. В сознании еще не вылепилась форма, готовая принять мои мысли, и воображение металось вслепую. Прежде я не задумывалась над тем, что писательство это работа. Боготворя литературу, я считала, что писательство это ниспосланный небом дар, им отмечены избранные, и не мне, простой смертной — звезд с неба не хватаю — отваживаться ступить туда, где обретаются одни боги.
Незадолго до этого меня подрядили регулярно давать статьи в один шведский журнал. Я, конечно, и не думала писать их сама: я поручила это одной своей подопечной, немолодой русской из бывших, которая, мне казалось, знаниями и способностями больше годилась для дела, чем я. Перед тем как отправлять статьи, я их перечитывала, вставляла фразу–другую, меняла пару слов. Гонорар, на французские деньги, совсем недурной, делился между автором и другими нуждающимися.
Зимою 1927 года, сразу после женитьбы брата, я сошлась с группой французов, увлекавшихся литературой и политикой. Встречались мы по–домашнему, и, к моему огромному удивлению, их увлекли мои истории. Они часами слушали рассказы о детстве и юности, расспрашивали о войне и революции. Они разговорили меня, и было одно удовольствие держать речь перед такими внимательными слушателями. Я в новом свете увидела свою жизнь, ее события предстали звеньями одной цепочки, неким пунктиром в общем движении. Признаюсь, я не думала, что это имеет какое то историческое значение, поскольку моя роль была незначительной, но обидно не оставить письменное свидетельство о делах и событиях, которым был очевидцем.
Воображение готовно отозвалось. Вот тема, близкая мне во всех отношениях. Ободряемая друзьями, я села писать; у
меня не было выбора, ничто уже не могло меня остановить. Из подернутого дымкой прошлого выплывали давно забытые картины, подробные и яркие. Возвращались звуки и запахи. Пальцы осязали знакомые вещи. Я снова переживала тогдашние чувства, и переживала их с прежней силой. То рассмеюсь наедине с собой, а то навернутся слезы и оставят следы на странице.
Я писала медленно и обдуманно, получая несказанное удовольствие; счастье повернулось ко мне неожиданной стороной. Шли часы. Я писала по французски и законченный отрывок читала друзьям. Но писала я для себя, не думая ни о читателе, ни о публикации. Работа подвигалась медленно, по указке капризного вдохновения; я испытывала детский восторг, когда оно приходило, но никогда не торопила его. Казалось кощунством сесть за стол, не чувствуя особого подъема. Душевное расположение от меня не зависело, и, случалось, проходили недели, а я не написала ни единого слова. Но я не спешила.
Издатели шведского журнала, куда я поставляла статьи, досаждали мне просьбами написать для них воспоминания, но я неизменно отклоняла их предложение. Но однажды от издательского дома в Париж приехал агент и без посредников завел со мной этот разговор. Каким то образом прослышав, что я начала писать мемуары, он был особенно настойчив и сразу предложил большие деньги за оконченные главы. Мне позарез была нужна примерно такая сумма, и я согласилась. Немедленно был выписан чек, и я вручила ему свою необработанную даже писанину.
Этим дело не кончилось. Поскольку другого источника доходов не предвиделось, я подписала соглашение, по которому обязалась давать продолжение отдельными статьями, и за каждую они будут платить. Но в целом эта затея была мне не по душе; мне казалось, я продаю нечто такое, от чего не вправе избавляться. Вдобавок я сознавала, что публикация моих воспоминаний вызовет массу критических отзывов и я наверняка наживу себе врагов. Так и случилось: до выхода статей отдельной книгой в Америке мои опусы поносили как могли, причем люди, не читавшие их, потому что публиковались они на шведском языке.
Я продолжала писать на досуге, у издателей скопилось достаточно материала. Но вот я кончила первую часть, с наслаждением писавшиеся детство и юность, и работа пошла труднее. Все реже тянуло меня к перу, а умения усадить себя за работу не было.
В начале того же лета Юсупов, у которого в Булони неподалеку от меня тоже был дом, предпринял попытки вернуть меня в свое окружение. Из Лондона Феликс с женой перебрались в Париж примерно тогда же, что и мы, в 1920 году, и время от времени мы встречались, но постоянных отношений уже не было.
Со своими менее удачливыми соотечественниками Юсупов был так же неудержимо щедр, как и в первые годы эмиграции в Лондоне. Он по–прежнему держал открытый дом, принимал, кормил и развлекал уйму друзей и знакомых. Но даже порядочное состояние, которое он сумел вывезти из России, не могло вечно покрывать его расходы и быстро истощалось. Он любил богатство, но ценил его исключительно за ту власть, что оно давало ему над людьми. Юсупов был соткан из противоречий. На себя он ничего не тратил, жена отнюдь не щеголяла в обновах, автомобиль был довоенный, на высоких колесах, ветхий «Панар». Зато в доме толклось несметное число бесполезной прислуги. Раздавая деньги направо и налево частным лицам, он еще учредил в помощь беженцам пару творческих организаций. Он предпочитал работать самостоятельно, не следуя заведенному порядку, не испрашивая у общества поддержки. Он все делал по–своему, ему были не нужны ни комитеты, ни чьи либо советы. Везде и во всем он хотел быть главным, но он не умел организовать дело; он мог развить бешеную деятельность, но все его усилия кончались малым.
Художественно он был чрезвычайно одарен, особенно в прикладных искусствах, в искусстве интерьера. Здесь он проявлял незаурядный вкус, воображение, оригинальность. Где бы он ни жил, устройство комнат, цветовая гамма, согласованность архитектурных деталей и предметов обстановки — все было само совершенство. Но как во всем другом, он и тут ничего не доводил до конца, загоревшись новым, только что поманившим замыслом. Он любил все мелкое, любил тесные, с низкими потолками комнаты. Гараж у своего дома в Булони он перестроил в маленький театр, стены там расписал русский художник Яковлев, впоследствии очень известный во Франции.
Театр и дал ему повод связаться со мной. Он хотел подготовить несколько любительских постановок на русском языке и звал меня в актерский состав. Я с радостью согласилась. В то время мне не хватало товарищеского общения, и потом, в любительских представлениях есть что то потешно–обаятельное, и я, никогда не игравшая в них, не удержалась от соблазна.
Известная актриса, ветеран русской сцены и моя добрая приятельница, согласилась быть режиссером. В труппу подбирались приятные люди, и в целом начинание сулило немало радостей. Мы сходились, обсуждали будущий спектакль. Никто из нас прежде не выходил на сцену, и что нибудь серьезное было не про нас, поэтому были отобраны несколько юмористических скетчей и сразу же распределены роли. Мне досталась ветреная блондинка из юморески Чехова. Роль не очень подходила мне: я должна была говорить очень быстро и неестественно высоким голосом. Несколько недель мы учили роли и репетировали.
В день премьеры мы не находили себе места. Не меньше лихорадило и публику, где в основном были наши друзья и родственники. Мы до смешного напоминали школьников, готовящихся изумить счастливых родителей рождественской пантомимой. Режиссер буквально дрожала как лист, и когда подоспела моя реплика и я пошла на сцену, она, помню, шла следом и мелко крестила меня в затылок. У меня подгибались колени, во рту пересохло, но текст я помнила. Впрочем, достаточно о моих актерских талантах. Мы отыграли спектакли, но еще долго моя приятельница–актриса дважды в неделю приходила ко мне домой; чтение пьес вслух и уроки дикции, считала я, не повредят родному языку, который я стала подзабывать без практики.
В дни репетиций я часто бывала у Юсуповых. Однажды его жена Ирина показала мне фотографию уморительной развалюхи, отрекомендовав ее как «наш дом на Корсике». Прекрасно зная, что Феликс способен выкинуть самое неожиданное колено, я все же усомнилась.
— На Корсике? Это действительно ваша лачуга?
— Конечно, наша, — рассмеялась она. — То ли вы еще скажете, когда увидите Корсику и особенно Кальви! Если свободны в сентябре, можете поехать с нами, только будьте готовы к невообразимым неудобствам.
А я как никогда нуждалась в полной смене обстановки и приняла приглашение.
В конце августа Ирина, ее младший брат Василий и я в самом радужном настроении уехали из Парижа; Феликс должен был приехать позже. Мы проехали до Ниццы и оттуда пароходиком перебрались на Корсику. Обещанные неудобства начались, едва мы ступили на борт судна, и продолжались вплоть до нашего возвращения на материк. Из порта, где мы пристали, до Кальви, места нашего назначения, вела дорога, по которой мы долго пылили на стареньком «Форде». Но мы были вознаграждены: за поворотом дороги в розовом утреннем свете, словно сказочный замок, вдруг возник Кальви.
Кальви стоит на высокой скале, нависшей над глубоким заливом. Городок опоясывает мощная крепостная стена, сложенная еще в Средние века и подновленная французами. Дома, в большинстве своем старые, иные совсем ветхие, кучно лепятся вдоль крутых дорожек и кривых каменных ступеней. Дворцовую надменность сохранили дома некогда богатых генуэзских купцов и чиновников. Жители Кальви тешат себя мыслью, что в их местах родился Колумб, хотя никаких доказательств в пользу этой легенды не имеется. Древнее, затерянное место, открытое всем средиземноморским ветрам и потому без деревца и кустика в своих каменных стенах, Кальви был не по сегодняшнему аскет.
Пять лет назад сюда редко наезжали туристы; даже в самом центре Африки вы не почувствуете себя столь далеко от мира с его налаженным бытом, как в Кальви. Ирина не преувеличивала. Тут нечего было есть, мало питьевой воды, санитарные условия вызывали оторопь, и тем не менее мы прекрасно провели там время.
Я думала пробыть в Кальви не больше двух недель, но досадная неприятность расстроила мои планы. Уже много лет я страдала от болей в левой ноге; однажды я шла быстрым шагом по единственной там ровной дороге вдоль городской стены, и что то хрустнуло в левой лодыжке. Я оступилась и рухнула плашмя на дорогу. Нога мучительно болела. Никаких врачей там, разумеется, не было. Ходить я не могла, — видимо, растянула лодыжку — и все время проводила в постели либо на матраце в гостиной. Нечего было и думать одной отправляться в обратную дорогу. Надо ждать, когда хозяева соберутся домой и возьмут меня с собою. Приговоренная к постельному режиму, я написала главку о Карпе, сколь возможно сохраняя его язык и повадку. Я занялась любимым делом, и рассказ вылился сам собою, не пришлось даже править. Вечерами я читала компании дневную порцию написанного, и их оглушительный хохот поощрял меня к продолжению.
В Париже я показала ногу врачам, но те ничего не нашли. Я сильно хромала, хотя боли почти не чувствовала. Лишь год–полтора спустя, уже в Америке, я узнала, что порвала ахиллесово сухожилие. Прооперируйся я вовремя, и можно было сохранить нормальную ногу, а так я заполучила одно мучение с нею, и, видимо, уже до конца своих дней.
Все эти приятные, занятные и даже болезненные впечатления отвлекали меня от мыслей о том, что мое материальное положение с каждым месяцем становилось все тревожнее. Я расплачивалась за неопытность и глупости, которые понаделала в первые годы эмиграции. Предотвратить катастрофу мог только случай. Больно вспоминать, сколько бессонных ночей металась я в постели, воображая неизбежное.
Мое дело давно переросло меня. Я уже не могла сама во все вникать и вынуждена была полагаться на других. С выбором сотрудников мне не везло: то это были безнадежные дилетанты, то невозможные профессионалы. Дилетанты, сами по себе честные люди, разбирались в делах еще меньше меня; профессионалы во всеоружии знаний плели интриги и работали на себя, о чем я не имела ни малейшего представления, за что и отвечала потом. Я вела оптовую торговлю и маялась, как меж двух жерновов, с поднаторевшими в своем деле заказчиками и торговцами, у которых брала материалы. И те и другие надували меня как могли. Заказчики выставляли надуманные претензии с целью сбить цену, они бесстыдно торговались и всегда брали верх. Оптовые торговцы сбывали мне свои товары по самой высокой цене. В Париже я была единственный дилетант в вышивальном деле, быстрый рост моего производства бесил конкурентов, а это были старые, с заслуженной репутацией фирмы. И то, что в этом диком положении оказалась женщина, делало его совсем скверным.
Кроме того, а скорее, прежде всего у меня никогда не было достаточно капитала, чтобы пустить его в дело, а оно расширялось, и я подбрасывала в него крохи, какие удавалось скопить. Росли долги, но я не решалась признать свое поражение. Тут объявилась некая русская, которая проявила огромный интерес к моим делам и предложила партнерство. Достаточно богатая, она могла выложить немалые деньги. Я согласилась. Очень скоро, уже рассчитавшись со мной, компаньонка стала проявлять недовольство. Вряд ли она в столь краткий срок могла рассчитывать на какую то прибыль; стало быть, раздражалась она из за чего то другого. И точно: она думала в придачу купить мою дружбу, а из этого ничего не вышло. Придравшись к чему то, компаньонка вчинила мне иск. Чтобы вернуть хотя бы часть суммы, пришлось расстаться с последней ценной вещью, что оставалась у меня, с жемчужным ожерельем, еще маминым. «Китмир» окончательно обескровел.
И тут же новая напасть: вдруг, одним разом, прошла мода на вышивки. С упорством и отчаянием я еще сопротивлялась неблагоприятной перемене, хотя разумнее было сразу сдаться. Некоторое время «Китмир» жалко оборонялся, и наконец я решила покинуть поле боя. «Китмир» поглотила старая, уважаемая парижская фирма. Считаясь с его прежней известностью, моему делу оставили его название, и хотя «Китмир» теперь уже не был независимым, свою клиентуру он сохранил, и для нее он по–прежнему был «Китмир».