Кончилось лето, настала осень. Мне все опостылело, ко всему я стала равнодушна, избегала людей. Я по–прежнему носила траурный капор и не желала расставаться с печальными мыслями. После смерти сына я, естественно, не строила никаких определенных планов, но осенью мы решили, что если съехаться с Дмитрием и объединить расходы, денег будет уходить меньше и вместе жить все таки лучше. Отказавшись от своей квартирки, я сняла дом в непритязательной части Лондона, и мы въехали.
Мне предстояло вести дом, чего я никогда не делала прежде. Надо расспросить прислугу о вещах, в которых я ровным счетом ничего не смыслила но сначала нанять эту прислугу; надо распорядиться насчет обеда; надо, вероятно, проследить и за тем, чтобы с крышки рояля была сметена пыль, а паркет навощен. Со всем этим я чрезвычайно плохо справлялась. Не ведая всех трудностей домоводства, я впадала в панику и раздражалась. Дом был велик для нас троих, и когда пришла зима, невыносимо сырая и серая лондонская зима, я поняло, что его невозможно весь натопить. Центрального отопления, разумеется, не было, камины были маломощны. Из за тревожно дорожавшего угля пришлось закрыть некоторые комнаты. На ночь мы укладывались на ледяные и вдобавок влажные простыни; к утру комнаты так остывали, что выбраться из постели было геройским подвигом. Днем и вечером мы все толклись в теплом кабинете Дмитрия, где пылал негасимый огонь в камине. В то время я не сказала бы доброго слова о хваленом английском комфорте. Единственное, что примиряло с жизнью, была горячая ванна, но и эта недолгая радость скоро была испорчена. Ванная комната была оклеена обоями, и в первую же неделю бумага пошла пузырями, стала отставать и скоро свисала кусками. Жившая рядом хозяйка, подозревая, что мы какие то татары и варвары, неусыпно следила, как мы ведем хозяйство. Ванная комната ужаснула ее, а ведь она предупреждала: принимая ванну, надо открывать окно. Кто же этого послушается? Я, например, сразу заполучила бронхит. Когда мы съезжали, она вчинила мне иск на том основании, что мы де устроили у нее в доме турецкую парильню.
Труднее всего было с прислугой. С англичанами я ладила, но были еще двое русских, и они то грызлись с англичанами, то дружили водой не разлить. Старуха горничная, которую я вывезла из Одессы, как могла старалась, но годы брали свое, и помощи от нее не было. Она знала только по–русски, за границей не бывала, была бестолкова и беспомощна и вообще плохо соображала.
Был случай, мы еще жили в «Ритце», когда у нее разболелся зуб, и муж автобусом повез ее к дантисту. В приемной он записал ее имя и адрес отеля и оставил ей эту бумажку, а она не брала, заявляя, что легко найдет дорогу домой по рельсам. Она приняла автобус за трамвай и отказывалась понять, что рельсы тут ни при чем.
Ординарец брата еще с довоенного времени, а теперь его камердинер, вдруг решил, что вести хозяйство пристало ему, причем вести его по–своему. Дом в Кенсингтоне, пока мы в нем жили, вообразился ему дворцом, а он в нем — мажордомом. Все должно было делаться по освященным временем традициям, в неприхотливости нашего быта он видел блажь и не одобрял ее. Он не мог понять, что следовать «традициям» было для нас непозволительной роскошью. По–своему он был привязан к Дмитрию и ко мне, но то была какая то примитивная и ревнивая привязанность. Он ненавидел Путятина и, несмотря на резкие выговоры брата, даже не пытался скрыть свои чувства; он, видите ли, не мог простить мне мой мезальянс.
Какое то время я не очень успешно боролась с его руководящими поползновениями, а потом махнула рукой. Пусть выходило дороже, но мне то стало легче. Я только–только начинала осваивать домоводство, а ведь сколько еще предстояло таких обязанностей, и хотя я многому выучилась в те годы, не скажу, что из меня получилась хорошая домохозяйка.
Освободив голову от домашних проблем, я могла задуматься о чем нибудь другом. Но странно и даже тревожно поначалу: задуматься мне особенно было не о чем. С 1914 года я жила интересами, далекими от свободного времяпрепровождения. В войну я много работала, в буквальном смысле слова училась всему, постигала жизнь. В революцию все интересы свелись к борьбе за существование. Все это совершенно поглотило меня. Целых пять лет я была лишена даже признаков жизни культурного человека — не слушала музыку, не ходила на выставки и в театр, не следила за литературой. Непритязательная, почти аскетическая жизнь. Мне стали чужды мирские услады, а дела, которыми теперь приходилось заниматься, представлялись мелочными и ненужными. Ничто не сулило мне деятельного поприща; я не строила никаких планов, ничего не видела дальше собственного носа, и вырваться из этого сжимающего круга у меня не было сил и духу. И раз так, я смирилась, заставила себя смириться. Я понимала, что домашние радости прямо зависят от того, что я принимаю мою скудную жизнь как она есть, а я хотела пусть даже скромных радостей.
Только что мне было делать с собой, куда девать время? Изучать искусство, снова начать рисовать? Нет, это было в другой жизни, она ушла, и я не решусь ее воскрешать. И как это часто бывает в жизни, сами собой явились занятия, большого ума не требовавшие, но на время утолившие жажду деятельности.
Я по–прежнему считала наше изгнание временным, но меня тревожило будущее, у нашего существования не было никакой материальной основы, попросту говоря, никто из нас не работал. В простоте душевной я полагала, что это поправимо: работать буду я. Дмитрий и муж люди военные, им трудно подыскать дело, которое прокормит нас сейчас и обеспечит их будущее. Женщине проще, она может работать руками.
Меня еще в детстве выучили шить, вышивать и вязать; теперь можно было применить эти навыки. В Лондоне тогда были в моде вязаные свитеры и даже вязаные платья. Отчего не попробовать? Я купила немного шерсти и спицы и взяла памятку для вязки. Первый свитер никуда не годился, он вышел совершенно необъятным. Хорошенько все прикинув, я взялась за второй. На этот раз я угадала с размером, но плотность вязки меня не устроила, и этот свитер я оставила для себя. Опыта прибавилось, и наконец я сочла, что очередную работу нестыдно предложить покупателю. Я навела справки, мне дали адрес, и с бумажным свертком под мышкой я явилась в магазин. Ни в малейшей степени не представляя, кто я на самом деле, хозяйка попросту удивилась моему предложению. Я развернула сверток, выложила перед ней свитер и с бьющимся сердцем смотрела, как она перебирает вещь. Она купила свитер за 21 шиллинг, заплатила наличными и, самое главное, просила приносить еще. Я часто слышала, что первые заработанные деньги доставляют особую, ни с чем не сравнимую радость. Было приятно, что моя работа понравилась и просят приносить еще, а вот радости я не испытала, скорее, я усовестилась: за такие деньги не так уж много я работала, и было ощущение, что я обошла кого то, кто больше нуждается. Забыв сунуть деньги в сумку, так и зажимая их в руке, я ушла из магазина.
Я продолжала вязать свитеры и даже сделала несколько платьев. На свитер уходило 4—5 дней работы, на платье — 8—10, получала я за платье чуть больше двух фунтов. Вязала я все время. Встав еще засветло, работала до завтрака, брала вязание за стол и работала между блюдами, вязала в поезде и за чтением.
Что то надо было придумать, экономящее время. Весь мир уже вязал «строчку прямой петлей, перевернуть, строчку обратной», и от мелькания спиц мои мужчины уже сатанели. И все равно больше шести фунтов в неделю я не нарабатывала, а это был тупик, капля в море. Работать так было смеху подобно, я прекратила это и занялась другим делом.
Мой гардероб еще с Румынии был сборный и ветхий, надо было им заняться. Жили мы в целом необщительно, но я уже не могла по–прежнему чураться людей. Я не искала общества, люди сами как то входили в мою жизнь. Новых друзей завел Дмитрий, оживились старые знакомые, и кончились затворнические лето и осень. Целый год после смерти отца я не ходила ни на обеды, ни в театр, а тут отказываться стало неудобно, и меня потянуло возобновить былые отношения. Общение с людьми несло радость, но и обязывало решить вполне житейский вопрос: надо обзавестись туалетом. И поскольку я не чувствовала себя вправе обременить наш бюджет счетами от портных, то решила шить себе сама.
Я купила журнал кройки и шитья и внимательно его изучила. Достала несколько выкроек, приобрела нужный отрез. Сейчас уже не помню, какой фасон я выбрала и как потом смотрелось платье, зато помню, как страшно было впервые надкусить материал огромными портновскими ножницами. Их и большую коробку с булавками я купила вместе с отрезом. Стола подходящего размера не было в доме, и я кроила на полу. Швейной машинки тоже не было, и все швы я прошила вручную. Русская горничная по бестолковости не могла помочь как примерщица, и я приспособила мужа. Стоя перед зеркалом, я говорила, что делать, но и от него требовалась смекалка, потому что я не все могла видеть. Я была в таком возбуждении, что даже не чувствовала многочисленных булавочных уколов. За первым платьем последовали другие, и наконец я смогла повторить темное вечернее платье от Калло, взятое на время у приятельницы, где на юбку пошло много ярдов тюля. И впервые отправившись на званый обед, я надела это платье. Войдя и смешавшись с толпой в гостиной, я не без тревоги ловила выражение дамских лиц. Вдруг у меня что не так? За вид спереди я была более или менее спокойна, а спина? Я старалась меньше показывать эту часть тела. Но все обошлось, и к концу обеда я забыла думать, что расхаживаю по гостиной в платье собственного изготовления, а на других дамах туалеты от Уорта, Вионне и Калло.
Позже я так набила руку в этом ремесле, что много лет шила себе платья и все нижнее белье. Я и знакомым шила, если они просили. Наконец я осмелела настолько, что сшила мужу модную домашнюю куртку, и он носил ее не только из уважения к моей работе, но и потому, что в ней ему было удобно. А Дмитрию я сшила халат, получилась прелестная вещь, с голубыми птичками на черном фоне. Он много лет носил этот халат; мне льстило, когда я видела, как он достает его, чтобы надеть. Меньше повезло с пижамами. Я собиралась сшить ему шесть пар, но уже после первой, очень удачной пары, дело не заладилось, и рукава и штанины выходили коротки. Но он все равно носил их и, если случалось щеголять в них в моем присутствии, непременно отмечал их изъян.
Я и шляпы могла бы делать, но застряла на начальном этапе. Тогдашние шляпы требовали возни с клеем и проволокой, это истощало мое терпение и весьма охлаждало энтузиазм.
Все эти жалкие потуги заработать деньги так или иначе сводились к экономии и никуда не вели. На ясную голову меня нет–нет да и посещало тревожное сознание нашей полной беспомощности. Мысль о работе, причем о работе по–настоящему выгодной, определяла все мои помыслы. К тому времени уже была продана и бирюза.
Между тем Дмитрий, покончив с бездельем, взялся изучать политическую экономию и общественные науки. Последние годы он занимал голову серьезными предметами и теперь жадно впитывал все новое. Его чрезвычайно интересовало все, что он услышал и вычитал, он очень много тогда работал. Муж совершенствовался в английском языке.
Прежде чем смириться с жизнью, где не было места высоким материям, я сделала последнюю попытку. В начале зимы 1919 года группа русских женщин предложила мне наладить в Лондоне мастерскую, заготовлять нательное белье и перевязочный материал для Добровольческой армии, сражавшейся с большевиками на юге России. Я согласилась. Нашли подходящее место, где можно было работать, хранить и паковать все, что мы произвели либо получили в дар. Почти каждый день мы собирались, кроили и шили халаты, крутили ватные тампоны. В большинстве своем мои товарки не принадлежали к титулованным особам; некоторые беженки, как и мы, недавно обосновались в Англии, но были и старожилы, еще с довоенного времени. Они свободно высказывались в моем присутствии, я сама поощряла их к этому, задавая вопросы. Я старалась проникнуться их мыслями; я выслушивала разные мнения, пытаясь постичь оттенки и смыслы; я наблюдала. Я осваивалась с психологией моих соотечественниц в надежде обнаружить нечто, что объяснит прошлое и подаст надежду на будущее; но ничего сколько нибудь замечательного, ничего нового для себя я не обнаружила. Они были так же растеряны, как мы, тоже не строили планов, не спешили расстаться с прошлым, обольщались несбыточным и проживали последние деньги. Они ничем не могли мне помочь.
Впрочем, однажды мне представился случай поговорить с человеком, который всю свою жизнь был по другую сторону баррикады; увы, я не воспользовалась этим случаем.
Чтобы объяснить, о чем речь, мне нужно еще раз вернуться к тому, что я уже рассказывала. Как то февральским вечером 1905 года, когда в России уже начались революционные беспорядки, дядя и тетя, у которых мы с Дмитрием жили, взяли нас в оперу на благотворительное представление. Мы жили тогда в атмосфере страха. В тот вечер террористы поставили бомбистов на улице, по которой мы должны были проехать в театр. Один из них высматривал экипаж, а другой, по его знаку, должен был метнуть бомбу. Увидев в экипаже детей, первый так и не решился подать знак, что спасло наши жизни. Двумя днями позже дядя ехал один, тогда и бросили бомбу и убили его.
Нашим спасителем был профессиональный революционер Савинков. В этом качестве он получил известность в революцию 1917 года, но, человек идейный и вовремя разгадавший большевистскую угрозу, сам социалист, он к тому времени перешел на сторону контрреволюции. В конечном счете ему пришлось оставить Россию, как и другим представителям гонимых классов. Теперь он был в Лондоне. Я была шапочно знакома с человеком, который встречался с ним и в разговоре упомянул мое имя. Савинков вспомнил прошлое и заметил, как странно поворачивается жизнь: дети, которым он однажды спас жизнь, выросли и стали, подобно ему, политическими эмигрантами. Мне передали, что он хотел бы встретиться со мной. Это было тем более удивительно, что русские, к какой бы политической партии они ни принадлежали, яростно держались за свои фракционные установки и порывали с каждым, кто исповедовал иные убеждения. Особенно это касалось нас и даже членов буржуазных партий, если им случилось быть в оппозиции к предыдущему правительству.
Что касается меня, то я обрадовалась возможности встретиться с ним. Пусть он пламенный революционер и на множество вещей мы смотрим совершенно по–разному, я чувствовала, что тот его прошлый поступок даст нам по–человечески сблизиться, перекинуть мостик через пропасть, понять друг друга. Я считала, что он сможет открыться мне. Да и самой мне хотелось заглянуть в душу человека, чья группа питала к нам звериную злобу и, многим рискуя, жаждала нашей крови. Найдет ли он оправдание себе сейчас, видя, что происходит в России? Но прежде чем договариваться о встрече, я все же решила посоветоваться с мужем. Тот пришел в ужас, что я думаю встретиться с человеком, который, по крайней мере идейно, был убийцей моего дяди; упрекал меня в праздном любопытстве. Я не смогла тогда переубедить его. Вопрос был снят, мы так и не встретились. Позже, изнывая от бездеятельности, честолюбец Савинков принял приглашение Советов и вернулся в Россию. Он недолго пробыл там. Прошло несколько месяцев, и мы услышали о его смерти. Большевики объявили, что он покончил самоубийством, но крепли слухи, что он готовил заговор, а тут ему было не занимать опыта, и с ним разделались.