Утренний свет, бледный и нерешительный, как и полагается свету второго января, пробивался сквозь строгие вертикали окна кабинета директора ВНКЦ «Ковчег». Он падал на столешницу огромного дубового стола, заваленного прямоугольниками папок, стопок бумаг и одинокого, уже остывшего стакана с чайной заваркой на дне.
Лев Борисов откинулся в кресле, пальцы правой руки медленно, с нажимом, водили по виску. Перед ним лежал листок с графиком дежурств на январь, с пометками и перечёркиваниями. Его взгляд, остекленевший от утреннего разбора бумажного шума, скользнул по цифрам, не цепляясь. В ушах ещё стоял неясный гул новогодней ночи — смех, звон бокалов, шипение бенгальских огней. Теперь этот гул сменился тихим, но настойчивым гулом иного рода — гулом предстоящей работы.
Титанической, мирной, и оттого, как ни парадоксально, казавшейся иногда более беспросветной, чем военная вакханалия. Тогда был один фронт — спасти, выстоять. Теперь их было двадцать — спасти, построить, доказать, договориться, пробить, предвидеть.
— Тринадцатое число, — раздался рядом чёткий, низкий голос, выдернувший его из раздумий. — Комиссия из Наркомздрава. Не инспекционная, а «ознакомительно-координационная». В составе семь человек, включая заместителя начальника управления лечебно-профилактической помощи и представителя ВОИР.
Лев поднял глаза. Катя, в белом, слегка накрахмаленном халате поверх тёмного платья, стояла у стола, опираясь на него ладонью. В другой руке она держала открытую историю болезни, но её внимание было всецело здесь, на этом графике и на нём. Её лицо, всё ещё сохранявшее следы усталости от праздничных хлопот, было сосредоточено и совершенно лишено той мягкости, что была в ней двенадцать часов назад на балконе.
Это была её рабочая маска — маска Екатерины Михайловны Борисовой, заместителя по лечебной работе, и маска эта была выкована из стали, терпения и бездонного запаса здравого смысла.
— Координационная, — повторил Лев, и в его голосе прозвучала плохо скрываемая сухая ирония. — Значит, приедут не тыкать пальцем в грязь, а указывать, какую грязь нам по смете полагается иметь и как её правильно распределять. Прелестно. Кто ведущий?
— Постовой список прислали без указания председателя. Фамилии все знакомые, среднего звена. Но внизу приписка от руки: «Возможно присоединение профессора Н. И. Маркова для консультации по научно-исследовательской части».
Лев замер на секунду, его пальцы перестали тереть висок. Марков. Фамилия мелькнула где-то на периферии памяти — московский НИИ терапии, член-корреспондент АМН, известный скорее обилием печатных трудов и умением держаться на плаву в академических интригах, чем громкими открытиями. Старый, заслуженный консерватор.
— Марков, — произнёс он вслух, и это прозвучало как диагноз малоизученного, но потенциально опасного штамма бактерии. — Интересно, что ему в нашем «Ковчеге» может потребоваться для «консультации».
Катя молча положила перед ним тонкий, в серой обложке журнал «Медицинский работник», раскрытый на закладке. Палец её лег на заголовок статьи в разделе «Дискуссии и полемика».
— Посмотри сам. Прямо под Новый год вышло. Думаю, это и есть «консультация».
Лев потянул журнал к себе. Шрифт был мелкий, бумага шершавая. Заголовок гласил: «О некоторых тенденциях к упрощенчеству и кустарщине в современной лечебной практике». Автор — профессор Н. И. Марков.
Он начал читать, и уже через абзац по спине пробежал холодок, знакомый ещё Ивану Горькову — холодок столкновения с глупой, но системной, бюрократической агрессией. Марков не ругал «Ковчег» прямо. Он рассуждал о «недопустимости подмены фундаментальных научных подходов сиюминутной погоней за эффективностью», о «вреде самодеятельного конструирования медицинской аппаратуры без должных испытаний и лицензий», о «ложной экономии, ведущей к пренебрежению классическими, проверенными методиками».
Но каждый тезис был снабжён прозрачными примерами. «Отдельные энтузиасты» предлагали заменять сложные лапаротомии «смотрением в трубку» — явный намёк на лапароскопию. «В некоторых тыловых учреждениях» увлекались «кустарным производством аппаратов искусственного дыхания, не прошедших должной сертификации» — «Волна-Э1». А фраза о «сомнительных проектах по так называемой превентивной терапии, отвлекающих силы от борьбы с реальными болезнями» била прямо в сердце его замысла — «Программу СОСУД».
Лев дочитал до конца и медленно закрыл журнал. Раздражение, острое и жгучее, подступило к горлу. Глупец. Бюрократ от науки. Сидит в своём московском кабинете, не видел, как эти «кустарные» аппараты вытягивали с того света сотни людей, как «сомнительная» профилактика могла бы спасти тысячи…
Но почти сразу раздражение сменилось холодной, аналитической ясностью. Это не просто мнение уязвлённого академика. Это сигнал. Так система, её инерционная, консервативная часть, начинала реагировать на слишком самостоятельный, слишком успешный и потому опасный организм. Сначала статьёй в подконтрольном журнале. Потом — «консультацией» в составе комиссии. Потом — решением о «нецелесообразности» или «необходимости пересмотра». Они не шли лобовой атакой. Они начинали душить тихо, методично, бумажками и рецензиями.
Он поднял взгляд на Катю. Она смотрела на него, и в её глазах он прочитал то же понимание.
— Ну что ж, — сказал Лев тихо, отодвигая журнал. — Принимаем к сведению. Сашка уже в курсе?
— Ждёт твоего звонка. Говорит, «начал копать».
Лев кивнул. Сашка. Превратившийся из заводского парня сначала в врача, а потом в первоклассного хозяйственника и, как выяснилось, в обладателя обширной сети «нужных людей». Его «копать» означало выяснить, с кем Марков дружит, кому кланяется, какие у него обязательства перед московским начальством.
— Хорошо. Комиссию встречаем по полному протоколу. Никакой паники, никакого высокомерия. Покажем им образцовое лечебное учреждение. Пусть смотрят, пусть восхищаются. А с Марковым… посмотрим. Возможно, его просто привезли для веса.
— Или для того, чтобы этот вес обрушить на наши головы, — без тени улыбки заметила Катя. Она взяла журнал, закрыла его. — У меня в терапевтическом потоке три сложных случая. Два, думаю, туберкулёз, но атипичный. Третий — женщина с лихорадкой, сыпью и артралгиями. Местные терапевты носятся, как угорелые, диагнозов пять уже сменили.
— Пришли ко мне после обхода, — автоматически откликнулся Лев, его мозг уже переключался с административных битв на клинические. — Сейчас зайду в приёмный покой, гляну поток. От бумаг надо мозги проветрить.
Катя кивнула, повернулась к выходу, но на пороге задержалась.
— Андрей спрашивал, когда ты домой. Говорит, хочет модель корабля достраивать, которую Сашка подарил.
В голосе её прозвучала та самая, не рабочая мягкость. Лев почувствовал странный, щемящий укол где-то под рёбрами. Сын. Дом. Та самая «простая жизнь», ради которой, как выяснилось, и затевалась вся эта титаническая работа.
— Вечером, — сказал он, и его собственный голос звучал хрипловато от неожиданной нежности. — Обязательно. Скажи, чтобы клей не трогал без меня.
— Он уже знает, — улыбнулась наконец Катя, и её лицо на мгновение снова стало лицом жены, а не зама. — Твой сын. Усвоил правило: папины реактивы — табу.
Дверь закрылась. Лев посидел ещё мгновение, глядя на квадрат света на столе. Потом поднял тяжёлую чёрную трубку телефона и набрал номер внутренней связи.
— Сашка? Да, я. Видел. Найди всё, что можно, по Маркову. Кто его протежирует, на кого он сам завязан, какие у него амбиции. И проверь, нет ли у него связей в строительном или снабженческом блоке Наркомздрава. Думаю, наша «Здравница» кому-то начинает мозолить глаза. Да. Жду к обеду.
Он положил трубку, встал, потянулся, почувствовав, как хрустят позвонки. Бумажный мир отступил на второй план. Впереди был мир реальный — мир боли, неясных диагнозов и того странного, горького удовлетворения, которое приносила лишь одна работа на свете: работа врача.
Приёмно-сортировочный блок «Ковчега» в это утро напоминал не то улей, не то отлаженный конвейер. Воздух пахнет антисептиком и стылым воздухом с улицы, врывающимся каждый раз, когда открываются двери. Санитары катят каталки, медсёстры снуют с подносами, у регистратуры гудит негромкий гул голосов. Лев, скинув китель и оставаясь в рубашке и брюках, вошёл с заднего хода, через служебный коридор. Он предпочитал появляться неожиданно — так видишь больше.
Первый же взгляд на поток заставил внутреннего Ивана Горькова едко усмехнуться. Те же самые картины, что и в его прошлой жизни, только в монохромной, более грубой упаковке. Люди с выражениями лиц от испуганного до стоически-равнодушного. И молодой врач-ординатор у третьего бокса, который с таким сосредоточенным видом слушал сердце пациента, будто пытался уловить не шумы, а тайные послания судьбы.
Лев подошёл к столу старшей медсестры приёмного покоя, Марфы Тихоновны, женщины лет пятидесяти, с глазами, видевшими, кажется, всё насквозь.
— Что интересного, Марфа Тихоновна?
— Товарищ генерал, — кивнула она, не выражая ни малейшего удивления его появлению. — Поток штатный. Травмы после гололёда, два подозрения на пневмонию, обострение язвенника… А вот в пятом боксе парнишка, направлен с завода с подозрением на инфаркт. Терапевт Глушко уже полчаса над ним колдует, но что-то не решается отправлять в ОРИТ.
Лев двинулся к пятому боксу. За занавеской сидел бледный, испуганный парень лет двадцати пяти, в робе, насквозь пропахшей машинным маслом. Напротив него, с нахмуренными бровями, сидел пожилой терапевт Глушко и смотрел на кардиограмму.
— Жмет здесь, товарищ доктор, — парень показывал на центр грудины. — И отдает будто в левую руку. И дышать тяжело с утра.
— На ЭКГ… изменения неспецифические, — бормотал Глушко, проводя пальцем по ленте. — Но учитывая боли… Молодой, конечно, для инфаркта, но кто его знает…
— Можно? — тихо спросил Лев, входя за занавеску.
Глушко вздрогнул, увидев директора, и засуетился, пытаясь встать.
— Товарищ Борисов, я как раз…
— Сидите, Николай Семёнович, — Лев махнул рукой. Он уже смотрел на пациента. Испуг в глазах, но не та смертельная тоска, что бывает при настоящей коронарной катастрофе. Дыхание частое, поверхностное, больше похожее на гипервентиляцию от страха.
— Расскажите подробнее, — обратился Лев к парню, садясь на табурет. — Боль острая или ноющая? Усиливается при движении, при глубоком вдохе?
— Н-ноющая… да. И когда глубоко вздохну — точно сильнее. И когда повернулся на станке — схватило.
Лев кивнул. Встал.
— Снимите рубаху.
Парень послушно стянул замасленную робу. Грудная клетка обычная. Лев провёл пальцами по рёберным дугам слева, надавил у места прикрепления второго-третьего рёбер к грудине.
— Ай! — парень дёрнулся. — Вот здесь! Точнёхонько!
Лев надавил ещё раз, уже увереннее. Локальная, чёткая болезненность в точке. Никакого распространения, никаких изменений кожи.
— Николай Семёнович, — обернулся он к терапевту. — Вы что-нибудь слышите при аускультации в этой точке? Шум трения перикарда? Хрипы?
— Н-нет… Тоны сердца чистые.
— Отлично. — Лев повернулся к парню. — У вас, товарищ, не сердце. У вас ребро воспалилось. От неудобной позы, от напряжения, от холода, может, продуло. Синдром Титце, если по-научному. Ничего смертельного. Тепло на грудь, покой дня на три, ибупрофен от боли. Через неделю забудете.
Парень смотрел на него широко раскрытыми глазами, в которых смятение сменялось облегчением.
— Т… точно? А то я думал…
— Точно, — перебил Лев, уже вставая. — Товарищ Глушко, оформите, как неосложнённый реберный хондрит. На больничный. Следующий.
Он вышел из бокса, оставив за спиной ошарашенного терапевта, быстро переписывающего историю болезни, и счастливого рабочего, уже вовсю расспрашивающего, можно ли ему всё-таки пить.
Следующей была пожилая женщина, которую Катя и упоминала. Её привезли из районной больницы с температурой под сорок, сыпью непонятного характера и болями в суставах. В истории — каша из диагнозов: от брюшного тифа до ревматической атаки. Пациентка, Анна Федосеевна, лежала, стонала, и глаза её были мутными от лихорадки и, возможно, уже начинающейся интоксикационной энцефалопатии.
Лев подошёл, взглянул на кожу. Сыпь была мелкопятнистой, неяркой, больше на туловище. Не похоже на тифозную розеолу. Он взял её руки. Холодные, влажные. И тут его взгляд упал на подушечки пальцев. На нескольких из них едва виднелись крошечные, с булавочную головку, слегка болезненные при пальпации узелки багрового цвета.
Узелки Ослера. Черт побери.
Он мягко оттянул нижнее веко. На конъюнктиве, у внутреннего угла глаза, чётко виднелись точечные кровоизлияния — петехии.
«Классика, — пронеслось в голове голосом преподавателя кафедры инфекционных болезней из далёкого 2018-го. — Узелки Ослера, пятна Джейнуэя, петехии. Септический эндокардит. Ищи клапан».
— Вызывайте Углова и кардиолога, — тихо, но чётко сказал он дежурной сестре. — И принесите отоскоп. Быстро.
Когда принесли прибор, Лев аккуратно осмотрел барабанные перепонки. На одной из них — ещё одно точечное кровоизлияние. Бинго.
К этому моменту уже подбежал молодой кардиолог-ординатор.
— Слушайте сердце, — приказал Лев. — Внимательно. Ищите любой, даже самый тихий шум. Особенно на аортальном или митральном.
Ординатор, краснея от ответственности, прильнул стетоскопом к грудной клетке. Долго слушал, перемещая головку.
— Кажется… на верхушке… негромкий, дующий шум на систоле…
— Достаточно, — кивнул Лев. Он повернулся к сестре. — Немедленно берём кровь на гемокультуру, три пробирки с интервалом. Начинаем массивную терапию пенициллином, по протоколу для эндокардита. Готовьте к переводу в хирургическое отделение, возможно, понадобится санация очага. Источник инфекции, — он обернулся к полусонной пациентке, — у вас, Анна Федосеевна, зубы болят? Кариес есть?
— К… как же… — с трудом прошептала она. — Все передние…
— Вот и источник, — резюмировал Лев для ординатора. — Кариозные зубы — входные ворота. Стрептококк или стафилококк попадает в кровь, оседает на повреждённом клапане, растит себе там «грибницу». От неё кусочки отрываются — вот вам эмболии в кожу, в глаза, в мозг. Лечение — ударные дозы антибиотиков. А если не поможет — хирургия. Запомните: лихорадка неясного генеза плюс шум в сердце — думайте об эндокардите в первую очередь.
Ординатор смотрел на него, впитывая каждое слово, с почти религиозным трепетом.
— Товарищ главный врач, как вы так сразу… по этим маленьким точкам…
Лев уже отходил от койки, вытирая руки спиртовой салфеткой.
— Смотрю и думаю, — бросил он через плечо сухую, почти хаусовскую реплику. — Попробуйте. Это полезнее, чем пять учебников прочитать.
Он вышел из приёмного покоя, оставляя за собой шепоток медсестёр и восхищённый взгляд ординатора. Внутри было пусто и спокойно. На полчаса он снова стал просто врачом. И это было единственное, что до сих пор могло дать ему ощущение абсолютной, неоспоримой правоты.
Коридор на восьмом этаже, где располагались административные кабинеты службы безопасности и контроля, был самым тихим местом во всём «Ковчеге», точнее то крыло, что соседствовало с отделением антибиотиков. Здесь не бегали санитары, не катили каталки, не слышались приглушённые стоны или голоса врачей. Здесь пахло не антисептиком, а пылью, бумагой и казённой краской на стенах. Тишина была такой, что в ней отдавалось эхом собственное сердцебиение.
Алексей Васильевич Морозов остановился перед дверью с табличкой «Ст. лейтенант А. О. Семёнова». На нём была повседневная форма генерал-лейтенанта, но без орденов. Он сделал глубокий, неслышный вдох, как перед выходом на передовую из укрытия. Только здесь укрытия не было. Здесь был открытый, простреливаемый со всех сторон плацдарм под названием «рабочая необходимость».
Он постучал. Чётко, три раза.
— Войдите.
Голос за дверью был ровным, без интонаций, отшлифованным до идеальной служебной гладкости.
Леша вошёл. Кабинет был маленький, аскетичный. Письменный стол, два стула, шкаф для документов, портрет Сталина на стене. Ничего лишнего. Ни намёка на того человека, что танцевал с ним неловкий вальс неделю назад.
Анна Олеговна Семёнова сидела за столом. Она была в строгой форме НКВД, волосы убраны в тугой пучок, лицо — непроницаемая маска. Её глаза, холодные и ясные, поднялись на него, когда он вошёл. В них не было ни признания, ни тепла, ни памяти о бенгальских огнях. Была только профессиональная внимательность.
— Товарищ генерал-лейтенант, — кивнула она, не вставая. Служебная субординация была соблюдена безупречно. — Прошу садиться. Вас интересуют отчётные документы по материально-техническому обеспечению ОСПТ за четвёртый квартал сорок четвёртого года.
— Да, товарищ старший лейтенант, — ответил Леша, опускаясь на стул. Его собственный голос прозвучал неестественно громко в этой тишине. — Мне необходим доступ для ознакомления и составления сводки для руководства.
— Понимаю. — Она открыла папку, лежавшую перед ней. — Вот ведомости поставок, акты приёмки, графики работы цехов. Согласно инструкции номер семь-сорок три по учёту стратегических материалов, доступ к оригиналам возможен только в присутствии уполномоченного сотрудника. Я готова предоставить вам для работы копии, заверенные печатью.
Она протянула ему стопку бумаг. Леша потянулся, чтобы взять. В момент, когда его пальцы коснулись листов, они же коснулись и её кончиков пальцев, лежавших на краю папки.
Контакт длился доли секунды. Но его хватило. Её пальцы были ледяными. И в тот же миг они оба дёрнули руки назад, как от раскалённого металла. Папка с грохотом упала на пол, рассыпая бумаги.
Наступила мёртвая тишина. Леша видел, как по её щеке, обычно мраморно-белой, прошла чуть заметная, стремительная трещина. Её глаза, широко раскрывшись, на мгновение метнулись к его лицу, и в них промелькнуло что-то неуловимое — паника? Стыд? — чтобы в следующую же секунду снова скрыться за ледяной бронёй.
— Прошу прощения, — выдавил он из себя, нагибаясь, чтобы собрать бумаги. Его собственные руки предательски дрожали.
— Не беспокойтесь, — её голос снова был ровным, но теперь в нём слышалось лёгкое, едва уловимое напряжение. — Я сама.
Она быстро опустилась на колени рядом с ним, и минуту они молча, стараясь не смотреть друг на друга, собирали рассыпанные листы. Близость была невыносимой. Он чувствовал запах её одеколона — дешёвый, казённый «Свежесть» — и под ним едва уловимый, тёплый запах кожи. Он видел, как дрожит её рука, когда она поднимала очередной лист.
Когда всё было собрано и папка лежала снова на столе, они оба остались стоять. Между ними был метр пустого пространства, но оно казалось пропастью.
— Вот, — сказала она, откашлявшись. — Копии. Восьмую графу, как вы видите, необходимо заполнить в трёх экземплярах. По новой инструкции.
— Будет сделано, — кивнул Леша, беря папку. Его голос звучал глухо. Он больше не мог выносить эту пытку. — Благодарю за содействие, товарищ старший лейтенант.
— Служу Советскому Союзу, — автоматически ответила она, и это прозвучало как последний гвоздь в крышку гроба их минутной слабости.
Он развернулся и вышел, не оглядываясь. Дверь закрылась за ним с мягким щелчком. Только тогда, уже в коридоре, прислонившись к холодной стене, он позволил себе закрыть глаза и сделать долгий, прерывистый вдох. В груди сжималось что-то тяжёлое и колючее. Не боль. Не злость. Пустота. Та самая пустота, что остаётся после взрыва, когда ты уже не слышишь звука, а только чувствуешь, как земля уходит из-под ног.
В кабинете Анна Семёнова осталась стоять у стола. Она смотрела на дверь, которую только что закрыл он. Потом её взгляд упал на собственную руку, на кончики пальцев, которых коснулся он. Медленно, будто против собственной воли, она подняла эту руку и прижала ладонь к щеке. Щека горела.
Затем, резким, почти яростным движением, она схватила карандаш со стола и сжала его в кулаке так сильно, что тонкая древесина с треском лопнула. Обломки упали на документы. Она смотрела на них, дыша часто и прерывисто, пока маска не легла на её лицо снова — тяжёлая, неживая, единственно возможная в этом кабинете, в этой форме, в этой жизни.