Тишина на Семипалатинском полигоне была не природной, а выморочной, втянутой в себя, как воздух перед разрядом. Не слышно было ни шелеста саксаула, ни писка ночных птиц. Только сухой, раскалённый ветер, шуршащий по брезенту наблюдательного пункта, да приглушённый лязг приборов внутри бетонного блока.
Лев Борисов стоял у узкой амбразуры, затянутой матовым стеклом, и чувствовал, как под кителем генерал-лейтенанта медицинской службы медленно, противно холодеет спина. Не от страха — от осознания. Осознания того, что через несколько минут он, Иван Горьков из века интернета и МРТ, станет свидетелем того, о чём знал лишь по архивам и учебникам.
Рядом, облокотившись о бетон, курил, не обращая внимания на запрет, Игорь Курчатов. Его знаменитая борода казалась в полумраке седой от пыли.
— Нервы, Лев Борисович? — спросил физик, не глядя. Голос был глуховатым, уставшим.
— Спина мёрзнет, Игорь Васильевич. Сквознячок, — отозвался Лев.
— М-да. Наш главный физиолог на сквозняки жалуется. А приборы показывают, что у тебя пульс, как у буддийского монаха. Враньё, наверное.
— Приборы не учитывают адреналиновую аритмию. Это субъективное ощущение.
Курчатов хрипло рассмеялся и потянулся за портсигаром. Рядом молодой физик, бледный как полотно, теребил пуговицу кителя. Его сосед, сухощавый профессор с глубокими морщинами вокруг глаз, безо всякой причины вдруг взял его за запястье, положил пальцы на лучевую артерию и прищурился.
— И чего ты трясёшься, Петров? — процедил профессор. — Доза гамма-излучения от вспышки на этом расстоянии, за стеклом, будет меньше, чем от одного рентгеновского снимка твоих гнилых коренных. Если, конечно, ветер не переменится и не нагонит на нас радиоактивное облако. Тогда твой пульс нам будет уже безразличен. В принципе.
Молодой физик заглотил воздух. Курчатов вздохнул:
— Брось, Михаил Ильич. Не пугай пацана.
Лев отвёл взгляд от амбразуры. В углу бетонного бункера, возле двери, стояла его группа. Леша, в своей форме генерал-лейтенанта, с каменным, непроницаемым лицом, проверял содержимое полевой аптечки. Два врача из ИРМБ, Глебов и Семёнова (однофамилица Анны), перешёптывались, глядя на часы. У всех на груди — плёночные дозиметры ДКП-1, похожие на авторучки. На столе лежали противогазы и комплекты ОЗК — смехотворная защита от того, что должно было произойти, но протокол есть протокол.
— Группа, — тихо, но чётко произнёс Лев, привлекая их внимание. Все мгновенно замолкли и выпрямились. — Последнее напоминание. После вспышки — немедленно надеть очки-светофильтры. Через тридцать секунд — оценить устойчивость сооружения. После прохождения ударной волны — первый выезд по заранее утверждённым маршрутам на бронетранспортёрах. Задача номер один — эвакуация расчётов с ближайших точек, возможные контузии, травмы. Задача номер два — отбор проб воздуха и грунта в герметичные контейнеры строго по инструкции. Никакой самодеятельности. Дозиметры снимаем каждые пятнадцать минут, данные — в журнал. Вопросы?
— Товарищ генерал, — тихо спросил Глебов. — А если… если кто-то из расчёта получит свето-тепловой ожог или острую лучевую…
— Тогда, Глебов, — перебил его Лев, и его голос стал абсолютно плоским, профессиональным, — вы действуете по протоколу № 3, который мы отрабатывали два месяца. Обезболивание, инфузия, эвакуация в палатку № 2. Но если доза зашкалит за восемь грей — вы ставите метку на лбу йодом и перемещаете его в сектор «Омега». Понятно?
— Понятно, — прошептал Глебов. «Омега» означала паллиатив. Или морг.
— Тогда по местам, — кивнул Лев.
Взгляд его встретился с взглядом Леши. Тот молча ткнул себя пальцем в грудь, потом указал на Льва. Старый армейский жест: «Я — за тебя». Лев ответил коротким кивком. Ничего лишнего. Они оба понимали, зачем здесь находятся. Не для триумфа. Для того, чтобы с первого мгновения начать считать неизбежную цену этого щита.
Из динамика на стене хрипло, без всяких предисловий, прозвучал голос:
— «Объект» приведён в готовность. Минута тридцать.
Тишина в бункере стала вакуумной.
04:00.
Лев прильнул к амбразуре, прижав к глазам бинокль со светофильтрами. Глаза резало от напряжения. Всё его существо, каждый нерв, был натянут как струна.
И она пришла.
Не звук. Сначала — свет. Абсолютный, все уничтожающий, белый. Он прожигал матовое стекло, сжигал сетчатку сквозь фильтры, превращал мир в одну сплошную, бездушную белую плоскость. Это не было похоже ни на молнию, ни на прожектор. Это было рождение маленького, рукотворного солнца в тридцати километрах от него. Инстинкт заставил зажмуриться, но мозг, холодный и аналитический, заставил глаза оставаться открытыми. Фотокератит обеспечен, — мелькнула клиническая мысль. Но это мелочь.
Затем пришла теплота. Волна сухого, адского жара, ударившая в бетонную стену и в лицо у амбразуры. Кожа на лбу и щеках запылала, засыхая в одно мгновение.
И только потом, с опозданием, которое растянулось в вечность, пришло понимание, что нужно ждать главного.
Он увидел это раньше, чем услышал. Далеко на горизонте, от точки, где секунду назад было второе солнце, побежала по земле стена. Стена из пыли, песка, перемолотых камней и света. Она неслась, расширяясь, сжирая пространство, и казалась немой.
Ударная волна догнала свет.
Бетонный бункер содрогнулся, как живой. Глухой, тяжёлый, животный удар в грудь, от которого сбило дыхание. Звук — не грохот, а вселенский рёв, рвущий барабанные перепонки, — вкатился следом, заполнив всё. Стекло в амбразуре прогнулось с жутким хрустом, но выдержало. С потолка посыпалась штукатурка и пыль. Кто-то позади вскрикнул. Молодой физик Петров упал на колени, его вырвало на бетонный пол прозрачной желчью. Он рыдал, давясь, а слёз не было — их высушило жаром вспышки.
Лев, упёршись руками в стену, чтобы не упасть, продолжал смотреть.
Тишина, которая наступила после рёва, была оглушительнее самого взрыва. В ней звенело в ушах.
Потом Курчатов, откашлявшись от пыли, произнёс всего одно слово. Голос его был тихим, хриплым и абсолютно лишённым пафоса:
— Получилось.
Никто не кричал «ура».
Через несколько минут, когда пыль немного осела и можно было смотреть без фильтров, Лев снова подошёл к амбразуре.
На горизонте, там, где был эпицентр, росло Оно.
Грибовидное облако. Чёрно-бурая, клубящаяся нога из пепла и грунта, вырванного с корнем. И серая, стремительно вздымающаяся в стратосферу шляпка, пронизанная изнутри грязно-оранжевыми отсветами пожара. Оно было живым, пульсирующим, чудовищным в своей мощи и… отвратительной красоте.
Лев смотрел на него, и в голове, поверх звона в ушах, зазвучал холодный, безостановочный внутренний монолог. Голос Ивана Горькова, приглушённый, но оттого ещё более чёткий.
Щит. Теперь он есть. У страны, которую я выбрал домом, есть щит против тех, кто захочет её сжечь. Ты сделал это, Курчатов. Вы все сделали. Страна спасена от одного вида рабства… чтобы получить шанс попасть в другой?
Картинки из будущего, которое теперь было лишь альтернативой, всплывали обрывками. Хиросима. Нагасаки. Обугленные тени на ступенях. Люди, умирающие месяцами от лучевой болезни. Потом — ядерная зима из учебников по катастрофам. Чернобыльский саркофаг. Роботы, разваливающиеся от радиации в Фукусиме. Это дитя, которое мы только что породили, оно спасёт и убьёт. Оно — палач и защитник в одном лице. Абсолютное противоречие.
Он посмотрел на Курчатова. Тот стоял, уперев кулаки в бетонный выступ, и смотрел на своё творение с выражением, в котором смешались титаническая усталость, страх и… любовь. Физик смотрел на дитя, на гениальную формулу, воплощённую в огне.
Лев смотрел как патологоанатом. Как человек, знающий, чем закончится эта сказка для тысяч, миллионов тех, кто будет жить в её тени. Идеальная раковая клетка. Введённая в организм государства, чтобы убить других раков, но способная убить и самого носителя. Наша работа в ИРМБ… она только начинается. Мы будем десятилетиями считать эту цену. Не в тоннах тротила. В лейкоцитах, падающих до нуля. В хромосомных аберрациях у детей этих физиков. В раках щитовидки у тех, кто сегодня ликует где-то в Москве, не ведая, что ветер разнесёт частицы по всей планете.
— Не впечатлило, генерал? — раздался рядом ледяной, узнаваемый голос.
Лев не повернулся. Это был Артемьев. Недавно испеченный генерал стоял чуть сзади, его лицо в полумраке было нечитаемо.
— Впечатлила цена, Алексей Алексеевич, — тихо ответил Лев, не отрывая взгляда от растущего гриба. — Теперь будем десятилетиями считать её. В лейкоцитах и в сломанных хромосомах.
Артемьев помолчал. Потом раздался короткий, сухой звук — то ли одобрительное кряхтение, то ли сдержанный вздох.
— Считайте, — сказал он наконец. — Это теперь ваша работа. Наша — обеспечить, чтобы считать пришлось как можно меньше.
Он понимал. Не до конца, не так, как Лев. Но костяк прагматизма у них был общим. Цена. Всегда цена.
31 августа 1946. Аэродром, Куйбышев.
Самолёт, пробывший в воздухе половину суток, с тяжёлым гулом приземлился на бетонку. Лев, выходя из него, почувствовал, как земля под ногами плывёт — остаток усталости, напряжения и не выветрившегося адреналина. В ушах всё ещё стоял негромкий, высокий звон. Он щурился от непривычно яркого, мирного солнца Куйбышева.
Он ожидал увидеть у трапа Катю. Или Сашку. Или хотя бы свою машину с водителем.
Вместо этого к самолёту, пренебрегая всеми правилами, подкатила тёмно-синяя «Победа». Из неё вышел уже генерал Иван Громов. Его лицо, обычно выражавшее либо циничную усмешку, либо деловую озабоченность, было сейчас серым, как тюремная стена. Он подошёл к Льву, не отдавая чести, взял его за локоть выше локтя, коротко и сильно.
— Лёва, — сказал Громов тихо, но так, чтобы слова не унесло ветром. — Дома ждёт компания из Москвы.
Лев почувствовал, как внутри всё сжалось в ледяной комок. Но лицо не дрогнуло.
— По какому поводу? Сверка фондов? — спросил он с фальшивой лёгкостью.
— По «личному делу», — выдохнул Громов, и в его глазах мелькнула беспомощная, яростная искра. — Дипломная комиссия, черт их дери. Не отмажешься. Ведут себя нагло. Марков тут, сука, постарался. Сидят у тебя в приёмной с восьми утра. Ждут.
Лев медленно кивнул. Усталость, копившаяся днями, вдруг навалилась всей своей тяжестью, но одновременно в мозгу щёлкнул какой-то тумблер. Стратегический. Адреналин сменился холодной, спокойной яростью.
— Понял. Поехали.
Испытание щита окончилось. Начинался экзамен.
Кабинет директора «Ковчега». 10:30.
Кабинет Льва Борисова на шестнадцатом этаже был его крепостью и его рабочим инструментом. Большой стол, заваленный чертежами «Здравницы», отчётами по «Программе СОСУД» и образцами новых шприцев. На стене — карта институтского городка с цветными флажками, портреты Мечникова и Пирогова. Воздух пах бумагой, медицинским спиртом и слабым, едва уловимым ароматом яблока — Катя оставила на подоконнике вазочку с антоновкой.
Сейчас этот воздух был отравлен.
За столом Льва, в его кресле, развалился подполковник МГБ Соколов. Молодой, лет тридцати пяти, с аккуратным пробором на тщательно приглаженных волосах и холодными, водянисто-голубыми глазами, которые рассматривали кабинет с плохо скрываемым презрением. Он не был груб. Он был вежлив, как новый скальпель.
Лев сидел напротив, в кресле для посетителей, чувству себя гостем в собственном кабинете. Рядом, прислонившись к картотеке, стоял ещё один человек в штатском — молчаливый стенографист с блокнотом.
— Итак, генерал-лейтенант медицинской службы Борисов Лев Борисович, — начал Соколов, не повышая голоса. Он поглядел на бумагу перед собой. — Речь идёт о формальном уточнении. В рамках плановой проверки кадрового состава особо режимных объектов. Вы не против?
— Я всегда за порядок, товарищ подполковник, — нейтрально ответил Лев.
— Прекрасно. Тогда позвольте задать вопрос. Ваш хирургический диплом. И сертификат, дающий право на самостоятельное проведение оперативных вмешательств. Можете предъявить?
В кабинете повисла тишина, нарушаемая только скрипом пера стенографиста.
— Не могу, — спокойно сказал Лев.
Соколов медленно кивнул, как будто получил ожидаемый и приятный ответ.
— Поясните.
— В 1936 году я был студентом-практикантом Куйбышевского медицинского института, — начал Лев, глядя куда-то в пространство над головой следователя. — Затем — работа в системе рационализации, создание опытных образцов медицинской техники. Война. Организация хирургической помощи в «Ковчеге», который тогда был прифронтовым госпиталем. После войны — восстановление и преобразование института. Формальных экзаменов на хирургическую квалификацию я не сдавал. Диплом хирурга не получал. Делал то, что было необходимо для спасения жизней бойцов и гражданских лиц. Считал это своей задачей.
Он произнёс это ровно, без вызова, как констатацию факта. Иван Горьков внутри него ехидно усмехался: «Сертификат? Да у меня в двадцать первом был сертификат по эндоскопической хирургии, который тут и в фантастическом романе не опишешь. А теперь меня, генерала, допрашивает щенок в форме из-за бумажки».
Соколов позволил себе тонкую, ледяную улыбку.
— То есть, вы признаёте, что в течение… шести лет занимали должность главного врача, де-факто руководили сложнейшими хирургическими отделениями и лично проводили операции, не имея на то законного права? Самоуправство, товарищ генерал. Грубейшее нарушение закона. Стране нужен порядок. Не героическое самовольничество, какими бы благими намерениями оно ни оправдывалось.
Лев встретил его взгляд. Глаза Соколова были пустыми. В них не было ненависти. Было профессиональное, чистое пренебрежение к «целителям», к этим учёным, которые мнят себя выше системы. К карьеристу, который увидел в «деле Борисова» свой трамплин.
— Вы абсолютно правы, товарищ подполковник, — неожиданно согласился Лев. — Порядок необходим. Вопрос лишь в том, какой порядок мы устанавливаем. Тот, что спасает жизни, или тот, что хоронит их под правильными бумагами.
Соколов нахмурился. Такой ответ его явно не устраивал.
— Остроумие оставьте для ваших коллег. Мы ведём протокол. Факт налицо. Это ставит под сомнение законность всей хирургической деятельности «Ковчега» под вашим руководством. И ваше дальнейшее пребывание в должности.
Кабинет начальника охраны «Ковчега». 17:00 того же дня.
Громов ходил по кабинету, от стола к окну и обратно, как раненый медведь в клетке. На столе стояли две стопки, но ни к одной он не прикасался.
— Стена, Лёва, — хрипло говорил он. — Глухая, мать её стена. Звонил в Москву, старым знакомым, тем, кто должен понимать… Мне вежливо, через зубы, объяснили, что «дело идёт с одобрения на самом верху». Что это не моя епархия. Что профессор Марков, наш общий «друг», оказался очень хорошо подготовлен. Он хочет не тебя, понимаешь? Он хочет «Ковчег» под свой контроль. А твой отсутствующий диплом — это всего лишь крючок, самый удобный. Чисто формальный. Беспроигрышный.
Лев сидел, откинувшись на спинку стула, и смотрел на потолок. Усталость давила виски. После полигона, после этого допроса…
— Что предлагаешь, Иван Петрович?
— Что предлагаю? — Громов резко остановился и ударил кулаком по столу. Стопки подпрыгнули. — Я предлагаю этому щенку Соколову такую характеристику в личное дело написать, что он до пенсии в Архангельске бани будет инспектировать! Но нельзя. Потому что за ним — Марков. А за Марковым… — Он махнул рукой в сторону Москвы. — Кому-то там наверху наша самостоятельность, наша «Здравница» поперёк горла стала. Видят, что ты не управляемый. Что ресурсы тут крутятся огромные. Вот и пускают щенка, чтобы обнюхал, погрыз. Если схаваешь — пришлют взрослого пса.
Он наконец схватил одну стопку, залпом выпил, поморщился и сел.
— Остаётся один ход. Твой. Только твой. Мои методы тут не работают. Нужно что-то… из твоего арсенала. Что-то, что переведёт стрелки на их же поле, но по твоим правилам.
Лев медленно опустил взгляд с потолка на Громова. В голове, поверх усталости, начал выстраиваться холодный, чёткий логический конструкция. Слабое место Соколова? Его уверенность в формальности. Его карьеризм. Его желание красивого, эффектного дела. И его абсолютное, непробиваемое невежество в том, что такое настоящая медицина.
— Хорошо, — тихо сказал Лев. — Будет им ход.
7 октября 1946. Кабинет Льва. 11:00.
Соколов на этот раз не сидел в кресле Льва. Он стоял у окна, спиной к комнате, демонстрируя свою власть над пространством. На столе лежала папка потолще.
— Я доложил начальству о результатах нашей беседы, товарищ генерал, — начал он, не оборачиваясь. — Решение созрело. Вы отстраняетесь от исполнения обязанностей главного врача и хирургической практики до окончания служебной проверки. На основании ваших же показаний. Дело может быть передано в военную прокуратуру для оценки состава преступления по статье «Незаконное занятие врачеванием». Последствия, я полагаю, вам понятны.
Он обернулся. На его лице было написано ожидание. Он ждал мольбы, оправданий, может быть, попытки дать взятку. Он был готов ко всему, кроме того, что произошло дальше.
Лев, сидевший всё в том же гостеприимном кресле, спокойно сложил руки на коленях.
— Вы совершенно правы, товарищ подполковник, — повторил он свою фразу. — Процедура необходима. Факт отсутствия диплома — налицо. Поэтому я требую не закрытия дела, а его логического завершения.
Соколов замер.
— То есть?
— То есть — публичной хирургической аттестации, — чётко, как на учёном совете, произнёс Лев. — Пригласите комиссию. Самых авторитетных хирургов страны. Академиков Бакулева, Юдина. Кого-то из ленинградской школы, для нейтральности. Можете пригласить и профессора Орлова, моего старого оппонента. Пусть они, как эксперты, оценят мою практическую квалификацию вживую. Я готов провести любую сложную операцию под их наблюдением. Вы же будете присутствовать как официальный представитель органа, ведущего проверку. Если комиссия решит, что мои навыки не соответствуют уровню хирурга — вы получаете своё дело, оформленное безупречно. Ваша карьера получит отличный импульс. Если же комиссия подтвердит мою квалификацию — вы получаете протокол, закрывающий все вопросы, и можете доложить о проведённой объективной проверке. Или… — Лев сделал крошечную паузу, — или вы боитесь объективной проверки, товарищ подполковник? Предпочитаете решать вопросы в кабинете, а не в операционной?
Он сказал это без вызова, даже с лёгкой нотой профессионального любопытства. Но удар был точен. Соколов побледнел. Его карьеристский ум мгновенно взвесил варианты. Отказаться — значит показать слабость, дать Борисову козырь. Согласиться — риск. Но какой риск? Если Борисов провалится — это триумф. Если нет… Но он не может не провалиться! Человек без диплома, самоучка! Даже если он что-то умеет, перед светилами он оробеет, собьётся. А если… нет?
Соколов заглотил воздух, пытаясь сохранить лицо.
— Это… нестандартное предложение.
— Война научила нас решать вопросы нестандартно, — парировал Лев. — Но всё в рамках закона. Экспертиза. Вот её и проведём.
Молчание затянулось. Стенографист перестал писать, смотря то на одного, то на другого.
— Я… мне нужно согласовать, — наконец выдохнул Соколов, сдавая позиции.
— Конечно, — кивнул Лев, поднимаясь. — Держите меня в курсе. А я, с вашего разрешения, пойду готовиться. И пациента искать. Самого сложного, как и полагается на экзамене.
Он вышел из кабинета, оставив Соколова в состоянии, среднем между яростью и паническим расчётом. Ловушка, которую он сам расставлял, вдруг захлопнулась перед ним. Теперь ему придётся идти до конца.
Весть разнеслась по «Ковчегу» со скоростью эпидемии. Через два часа о предстоящем «экзамене» знали все. В коридорах стоял гул. Одни были в ярости, другие в панике, третьи (как Юдин) — в мрачном, хищном интересе.
Лев же, спустившись в приёмное отделение, нашёл Катю. Она стояла у сестринского поста, просматривая журнал триажа. Увидев его, она ничего не спросила. Просто положила руку ему на предплечье. Силуэт её пальцев чувствовался даже через толстую генеральскую ткань.
— В операционную № 1, — тихо сказал Лев. — Нужен пациент. С аневризмой брюшной аорты. Большой, сложной, неоперабельной по мнению других. Чтобы всем было интересно.
Катя кивнула. Никаких лишних слов. Она понимала: началась операция по спасению не пациента, а всего «Ковчега». И хирургом в ней был он.