1892.
Слегка наклонившись вперёд, пустив поводья, высокий, элегантный кавалергард барон Маннергейм мчался верхом на тёмно-гнедой, сильной и молодой кобыле Лилли. Он полагался на лошадь, и она не подвела.
Расширив ноздри, кося глазом и прижимая уши, Лилли стремительно и легко перелетела забор из прутьев, каменную стену из кирпичей, двойной плетень...
Одно за другим, перемахивая препятствия, неслась она к финишу. Сохраняя, даже наращивая скорость после каждого барьера, успевала подготовиться и спружинить перед следующим. А ведь между барьерами было всего-то семь метров. Лилли была великолепна. Михайловский манеж инженерного замка Санкт-Петербурга рукоплескал.
Маннергейм нёсся на стремительном коне, паря над ареной. Копыта лошади, едва касаясь песчаной дорожки, словно возносили коня и всадника над гудящим восторгами манежем, над временем, над тревогами и проблемами подходящего к концу девятнадцатого века.
Шла весна девяносто второго. Юный корнет Маннергейм был ещё импульсивен и горяч. Спустя многие годы он сохранит огонь души. Но этот огонь будет бушевать внутри и подчиняться разуму мудрого человека, генерала, маршала.
Энергия кипела в нём, выплёскиваясь в шумные победы на скачках. Он был лучшим среди конников гвардейской кавалерии. И его мощь, его душевная сила каждый раз словно передавалась его коню, и конь, сливаясь со всадником воедино, становился непобедим.
Недаром эта Лилли не признавала других наездников и сбрасывала, сильная и своенравная, любого, если это был не Маннергейм.
Он мчался по манежу, обгоняя время, и его алый колет, гвардейская форменная тужурка, с галунами по прибору, его фуражка с белой тульёй и алым околышем, его разгорячённое лицо и его неудержимая лошадь, — всё светилось и сияло победой, успехом. Началом его великого подъёма в мире людей.
Ещё совсем молодой корнет Маннергейм прочно сидел в седле. И уже стремительно и легко брал любые барьеры жизни.
Он ехал рысью, окружённый группой своих офицеров. Копыта коней издавали чавкающие звуки, и жидкая грязь размокшей от дождей дороги летела из-под копыт. Но, как ни странно, лошади пока оставались чистыми, не говоря уже о седоках. Таково умение умных кавалерийских коней, проносясь даже по осенней грязи, сохранять чистым свой круп.
Через огромные грязевые потоки, созданные судьбой, пришлось проскакать на коне, а порой и пройти пешком барону Маннергейму. Но он, как и его кавалерийский конь, как и каждый конь в его судьбе, сумел пройти через грязевые потоки войны, революции, жизни, политики и сохранить чистоту своих рук и своего сердца.
Кони ехали рысью, генерал Маннергейм немного вырвался вперёд, сопровождающие старались не отставать. Звонко и хлюпко чавкали копыта коней, тяжёлый дым стелился по земле, покрывая и холмы, и недалёкую рощу, и виднеющийся вдалеке берег Вислы.
Отдалённый грохот артиллерийских орудий, и своих, и противника, раскатывался по округе, создавая привычный и несмолкаемый шумовой фон войны. А в свежей памяти генерала, перед его глазами, всё ещё словно стоял великий князь Николай Николаевич, такой же высокий ростом, как и Маннергейм.
Его высочество был одет в мундир лейб-гвардии Казачьего полка, его аккуратная седеющая борода была округлённой, усы аккуратно подстрижены. Эполеты торжественно поблескивали, как и ордена на груди.
— Густав Карлович! — Его высочество улыбался. — Я вручаю вам за боевое умение и личное мужество, проявленные при взятии Климонтова, Опатова, при прикрытии стрелковых бригад мобильной группы, за верную службу, орден Святого Георгия IV степени! От имени Его величества и от себя лично! — Главнокомандующий пожал руку Маннергейму. За минуту до этого он вручил такой же орден генералу Дельсалю.
— Служу России, Ваше императорское высочество!
Это было в штабе 9 армии, в крепости Иван-город. Командующий армией генерал от инфантерии Платон Алексеевич Лечицкий стоял рядом и улыбался. Он от души радовался за барона.
...Маннергейм сам всегда проверял рекогносцировку местности перед выполнением любых оперативно-тактических задач. Поскольку это было вблизи линии фронта, противник, случалось, мог разглядеть конную группу. Было понятно, что это высшие офицеры русских. Вот и сейчас завыл артиллерийский снаряд и разорвался где-то на полсотни саженей дальше скачущих всадников. Дым, хотя и мешал прицеливанию, но неприятель всё-таки открыл огонь. Поздно. Генерал с сопровождающими уже скрылся за берёзовой рощей.
Всю дорогу барон молчал. Если молчал генерал, молчали и офицеры. Прошло всего два с небольшим месяца войны, а он сумел побывать на самых горячих плацдармах фронта и выиграть ряд сражений. В путанице приказов и неразберихе войны, он сумел самостоятельно найти верные, порой, неожиданные решения. И тем самым находил единственный путь к победе. Подчас жестокий и опасный. Но находил.
Уже было ясно, что, проводя войсковые операции, Маннергейм умеет сохранить личный состав своего соединения. Это создавало в людях чувство уверенности, офицеры тянулись к нему, гордились им. Генерал, который побеждает, но при этом умеет сберечь людей, получает на фронте солдатское признание. Там, на передовой, всё это на виду. Лишние потери не скрыть даже генералу, облачённому полной властью над подчинёнными.
Умение после боя сохранить силу, боеспособность частей, строго соблюдая боевой порядок, тоже дар полководца. Этот дар в дальнейшем повлиял решающим образом на создание армии, укрепление её в боях, на уверенность и веру в победу офицеров и солдат.
...Дым войны, стелясь по земле, смешивался вдали с низкими облаками. Конники подъехали к одноэтажному деревянному дому, где располагался штаб бригады. Барон ловко спрыгнул с коня, передал поводья помощнику, поправил шашку у левого бедра и, скрипя сапогами, поднялся на крыльцо.
1918.
— Смотрите мне в глаза, генерал!
— Я... смотрю, господин генерал!
— Вы что, палач? Как вы решились на такое?
Генерал Вилкман смущённо молчал.
— Это чекисты расстреливают людей! Чекисты! Бандиты! Вы это понимаете, генерал Вилкман! Мы победили противника, разгромили красных! Мы теперь здесь хозяева. Но это значит, что мы отвечаем за жизнь подвластных нам людей!
— Но... господин главнокомандующий...
— Молчите, генерал!
Вилкман молчал. Он не был палачом, жаждущим крови. После разгрома красных в Виипури было задержано много комиссаров, разведчиков противника... И он, жёсткий и бескомпромиссный, санкционировал расстрелы. Которые оказались массовыми...
Офицеры, сопровождавшие главнокомандующего, тактично остались в стороне.
Лицо Маннергейма покраснело. Он говорил негромко, но зубы его были сжаты. Именно он, Маннергейм, несёт ответственность за эти расстрелы как главнокомандующий. Перед общественностью и историей.
Но главное было не в этом. Он, Маннергейм, категорически не принимал расстрелы и казни без суда и следствия. Тем более, после боевых действий. Вилкман — смелый и умный командир, достойный человек. И вот нате вам... Маннергейм был крайне расстроен и раздосадован. Он этого не ожидал от Вилкмана.
Спустя много лет, в конце сентября 1941 года, перед штурмом Петрозаводска, фельдмаршал Маннергейм напомнит командующему Карельской армией, генерал-лейтенанту Хейнрихсу:
— Генерал, прошу вас, когда ваши части войдут в город, не повторите ошибку Выборга в 1918 году.
И генерал Хейнрихс, конечно, поймёт своего главнокомандующего.
...Он стоял в своей белой папахе и расстёгнутой длинной шинели, смотрел на эти Аннинские укрепления. Здесь и произошли недавние события. И ему вдруг показалось, что на этих камнях, где происходили расстрелы, на холодных тёмно-серых каменных плитах, бурыми пятнами выступает кровь...
— Кто разрешил вам, господин генерал, как это делает ЧК в Петрограде, хватать и расстреливать людей только за то, что они не говорят по-фински или носят русскую форму? Кто разрешил вам это?!
Генерал Вилкман молчал.
Маннергейм резко повернулся и пошёл к машине. Группа офицеров двинулась следом.
1941.
Они сидели вдвоём в кабинете фельдмаршала в Миккели и пили кофе. Главнокомандующий, после доклада начальника генерального штаба Хейнрихса, любезно предложил ему кофе. Маннергейм, интеллигентный и внимательный, однако всех держал на строгой дистанции. И генералу Хейнрихсу было приятно и почётно выпить чашечку кофе с фельдмаршалом, за разговором, который должен был состояться. Если уж главком задержал его после доклада.
— Меня очень тревожат сообщения разведки, — Маннергейм отхлебнул кофе, отодвинул чашку, потрогал большим и указательным пальцами правой руки белый финский крест на шее, укреплённый в центре, чуть ниже ворота мундира, — все как один пойманные большевистские агенты говорят об этом. О готовящемся нападении.
— Да, господин фельдмаршал. Информация такая.
— Ещё с лета и осени сорокового, вы помните, генерал, всё это подтверждалось многократно. Что нашу Суоми якобы ждёт судьба Латвии, Эстонии, Литвы. Тут нет сомнения, к сожалению, большевики так считают. И мы вынуждены это обязательно принимать в расчёт.
— Поэтому единственный и главный наш аргумент, конечно, наша армия.
— Она уже лучше подготовлена к обороне, чем в тридцать девятом. Многого мы ещё не успели. Но основное сделано. Вооружения — в мобилизационных пунктах. Планы развёртывания готовы, доведены до нижестоящих штабов. Линия обороны завершена. Всё так. Но... и вооружения недостаточно, и линия обороны не имеет капитально укреплённой глубины. В глубине только — траншеи, блиндажи. Да и на переднем рубеже она не сплошная. Красные преувеличивают мощность, так называемой «линии Маннергейма» для преувеличения своих заслуг, в связи с её прорывом в Зимней войне. — Маннергейм помолчал. — Но русские солдаты очень упорные и храбрые. В истории войн встречаются лишь редкие примеры такого упорства. Да и то у древних народов. — Он помолчал ещё немного и добавил: — Но и наши солдаты мужественны и бесстрашны. Зимняя война это подтвердила.
Хейнрихс внимательно слушал фельдмаршала, отставив кофе.
— Вы, господин генерал, взяли под личный контроль то, что я вам поручил, по поводу добровольческого батальона СС? — внезапно сменил тему фельдмаршал.
— Так точно, господин фельдмаршал! Ни один финн, состоящий на военном учёте в нашей армии, не пойдёт туда. Мы контролируем исполнение вашего распоряжения.
— Хорошо. Очень жаль, что об этом формировании и я, и правительство узнали слишком поздно! Активисты эти уже сформировали батальон. А если официально запретить, то это может вызвать конфликт с германским правительством.
— Может, господин фельдмаршал.
— Но эта затея с батальоном СС может втянуть нашу страну в расовую политику Германии. Одно дело — возможный военный союз с Германией, в случае нападения на нас СССР, и совсем другое — их расовая политика. Очень опасная политика и для Европы вообще, и для Германии в частности. Удастся ли нам сохранить нейтралитет в войне великих держав, если она будет?
— Очень непростой вопрос.
— Я в этом с вами полностью согласен, генерал! — Маннергейм улыбнулся и закурил.
Хейнрихс взял чашку кофе и отхлебнул уже почти остывший ароматный напиток.
1941.
Строгий и твёрдый, в своей длинной шинели, Маннергейм стоял, не шелохнувшись, вытянув руки по швам, в правой держа пилотку. Прерывистый ветер посвистывал над Петровской горкой Выборга и слегка шевелил седые волосы фельдмаршала.
Лицо его оставалось спокойным и сурово-торжественным. Замерев на несколько секунд с обнажённой головой, он стоял возле поверженной, сбитой с пьедестала, скульптуры русского императора Петра I.
Внизу перед ступенями, поднимающимися к памятнику, осталась свита фельдмаршала. Финские офицеры, конечно, были изумлены таким жестом своего главнокомандующего. Но все, как и их фельдмаршал, замерли по стойке смирно на те же несколько секунд.
Замер и президент Финляндии Рюти, стоявший рядом с Маннергеймом вблизи каменного постамента, у подножия которого и лежал сброшенный войной со своего пьедестала бронзовый император.
Бронза, покрытая зеленью и патиной, словно впитавшая в себя тяжесть и молчаливость времён, была недвижна и величественна, несмотря ни на что. Даже на свою поверженность.
В эти мгновения в памяти фельдмаршала Финляндии и бывшего генерала русской императорской армии звучали торжественные гимны Санкт-Петербургского царского двора, перед глазами оживали блеск и величие дворца и армии некогда огромной и великой империи.
Он вспомнил и товарищей, русских офицеров, с которыми воевал в прежних войнах. Многие погибли. Многие были с ним рядом и в Освободительной войне. И погибли уже в Суоми, как её защитники.
Маннергейм надел пилотку и молча двинулся мимо разрушенного памятника. Он уже отдал свою дань чести офицера и дворянина. России и императору.
Президент Рюти следовал рядом.
Это был полдень 31 августа 1941 года. Впереди предстояли ещё три года тяжёлой и опасной войны. Тяжёлой даже для великих держав. Вся Европа, полмира втянулись в эту бойню. Всю глубину тяжести и опасности этой войны для его Финляндии тогда, в сорок первом, в полной мере, может быть, понимал только он один. Маннергейм.
Твёрдым, неторопливым шагом он покидал тогда Петровскую горку. Его суровое лицо оставалось непроницаемым.
1944.
Он сидел в кабинете, за своим столом главнокомандующего, обдумывая последние события, происшедшие после заключения перемирия.
Создавалась очень непростая политическая обстановка. А когда она у маленькой Суоми была простая? Но зато получено перемирие и условия окончательного мира с Советами, что давало стране и народу перспективы самостоятельной мирной жизни и развития.
Он был в кабинете один... И вдруг, как будто почувствовал присутствие ещё одного человека. Нет, в дверь никто не входил, и телефон не звонил. И он никого ещё не видел. Но внезапно почувствовал присутствие человека, общения с которым ему давно не хватало. С 1931 года. С того самого года, когда этот человек покинул мир людей. И вот сейчас барон вдруг ощутил его присутствие в своём кабинете, в своей Ставке, здесь, в Миккели.
Художник, его давний друг и соратник, Аксель Галлен-Каллела, явился из далёкого мира небытия. И вот в прозрачном и объёмном мерцании голубоватого света барон теперь отчётливо увидел своего друга. Призрак художника посетил его.
— Рад приветствовать вас, господин маршал! — Голос был глуховатый, но узнаваемый. Призрачный силуэт угадывался в пелене сигарного дыма.
— И я вас тоже, мой дорогой профессор, друг и бывший адъютант! Рано ты оставил нас, Аксели! Рано, Мне часто не хватает общения с тобой!
— Мне тоже вас не хватает, господин маршал! Но сегодня я очень рад за вас, что вы наконец одержали победу в своей великой борьбе!
— Какая же это победа?
— Ну, зачем так, господин маршал? Вы же прекрасно понимаете, что этот тяжёлый, но долгожданный выход из тяжёлой войны и есть ваша большая победа! Именно ваша, господин президент и главнокомандующий армией Финляндии. Ведь так?
— Конечно, понимаю, Аксели! Только эта победа очень не легко досталась. Свобода Финляндии досталась ей не в подарок! Она её отстояла ценой долгой борьбы, кровью своих детей и в восемнадцатом, и в тридцать девятом, и сейчас, в сорок четвёртом.
— Но по-другому и не бывает! Маленькая страна в самом центре геополитических интересов Европы, великих держав, воинственных и агрессивных, и она, эта маленькая страна, осталась почти невредимой!
— Как это — невредимой, Аксели?! Такие потери и территорий по договору, и людей, погибших в войне?! Как это — невредимой?!
— Господин президент! В таких условиях, в таких войнах эта плата — мизерная! И можно считать, что страна почти не пострадала. То есть пострадала, но очень мало! Нет больше в Европе, в такой густонаселённой части, другого подобного примера, государства. Которое бы вышло из такого переплёта, потеряв меньше двух процентов населения в войне и уступив чуть больше одного процента своей территории.
— Но ведь это исконные земли! Виипури! Сортавала... другие...
— Это так, господин маршал! Так. И это, конечно, больно и горько сознавать! Однако и Россия может, в какой-то степени, считать эти территории своими... Ведь Суоми столетиями входила в состав Российской империи. Но лучшего выхода из этого круговорота беды и смерти и быть не могло! И вы это понимаете лучше всех!
— Конечно, понимаю, Аксель!
— И вы, господин маршал, сделали это дело!
— Не только я, Аксели!
— Не только вы! И ваш народ, наш народ! И другие выдающиеся люди Суоми! Но, прежде всего, вы, господин президент!
Голос Аксели смолк. Он словно раздумывал. Маннергейм как будто даже ясно видел его призрачный образ, как бы покачивающийся в воздухе, в сигарной дымке комнаты. Маршал боялся, что он быстро исчезнет и уже не вернётся никогда. Но Аксель Галлен-Каллела ещё был здесь.
— Господин маршал! Вы всю свою жизнь трудились, несли через войны и трудности высокую честь, высокого во всех смыслах, человека, дворянина, барона, полководца, политика.
Барон смущённо молчал. Нет, образ Галлен-Каллелы не был фантазией его воображения. Его мозг политика и полководца был совершенно здоров и чист, несмотря на возраст. Как и его совесть и душа.
Аксель действительно явился к нему, как это бывало и бывает в мире. Когда являются образы давно ушедших, чтобы принести или напомнить, или подтвердить что-то важное и великое. Являются только к особым людям, к избранным. Может быть, как концентрация мысли и всплеск усталой, взволнованной души великого человека. Или по велению высших сил...
— Вы, господин маршал, всегда в своих трудах и борьбе искали истину. Великую и главную истину, которая основа всего. И вы нашли её! Вы пришли к ней. Ибо истина только в одном — в счастье вашего народа, в его свободе и мире, в том, что вы смогли для этого народа добыть.
— Спасибо, Аксели! Но, может быть, ты преувеличиваешь... — он сказал это исключительно из своей природной скромности, потому что он лучше всех знал, что Аксели прав.
...Маршал разволновался и закурил сигару. Когда он поднял глаза туда, где только что оставался призрачный образ друга, там ничего не было.
1946.
Угли в камине вспыхивали, мерцая всеми огнями радуги и угасали, подёргиваясь синей паутинкой пепла. Седой маршал сидел в кресле у камина, наслаждаясь его теплом и предаваясь размышлениям.
Рядом, немного сторонясь огня, расположился Джек, крупная, чепрачного окраса, немецкая овчарка. Умный и преданный пёс лежал у ног барона, положив голову на ногу, на ступню хозяина. И тоже задумчиво смотрел на пламя.
Огонь метался, с восторгом охватывал поленья, облизывал их своими многообразными языками. А поленья, в схватке с огнём, сначала трещали от азарта, потом сникали. Утихал и огонь, временами вскидывая, уже маленькие, теперь не алые, а синие язычки пламени. И угасал, оставляя лишь тускнеющий свет внутри углей.
Так и в войнах, в столкновениях между завоевателем и страной-жертвой. После кипения огня и страстей, всё утихает, успокаивается. Время покрывает землю и события неумолимым пластом веков. И всё проходит. Как было написано ещё на трубке у Чингизхана. Барон теперь не курит. Или очень редко.
Заглядывая в прошлое, он видел и свои ошибки. Не сумел когда-то убедить правительство Суоми, чтобы предотвратить Зимнюю войну. Тогда бы Финляндия была сильней к сорок первому. Возможно, удалось бы сохранить в великой войне стран нейтралитет. Удалось бы? Этого теперь не знает никто, даже он сам. Наверно, всё было бы лучше и проще, если бы северные страны сотрудничали более тесно. Но его ошибки были явно намного меньше его побед, его трудных, но верных решений. И это успокаивало душу.
Ему всегда было приятно вспоминать слова премьер-министра Паасикиви в сообщении по радио к финскому народу о том, что Маннергейм решил уйти в отставку по состоянию здоровья. Паасикиви тогда сказал «...Никто другой не смог бы выполнить эту задачу, ибо никто, кроме него, не пользовался таким огромным доверием большинства нашего народа...» Так он сказал о выходе Финляндии из войны, сказал про Маннергейма ещё много возвышенных слов. И это было справедливо. Теперь Паасикиви — президент. И это тоже правильно. Потому что он знает что делать.
За окном дохнул порыв осеннего ветра, Джек резко поднял голову. Он, пограничный пёс, подаренный маршалу пограничниками, и здесь считал, что его служба продолжается.
Маннергейм погладил собаку по тёплой голове, поглядел на его чёрную морду, в жёлтые его глаза, улыбнулся. Джек лизнул хозяину руку.
Барон теперь подолгу жил здесь, в деревянном доме, аккуратно построенном среди соснового леса, на скальном берегу острова Ганге, который русские называют Ханко. Балтийская вода с плеском омывала гранитный берег. И маршал слышал шум прибоя. Это всегда успокаивало душу. Словно он сам сливался с природой. Шорох и плеск балтийских волн, а порой и грохот, проникал внутрь него и звучал уже в нём. Это были звуки и отголоски жизни, родного Финского залива, родного моря.
И он подумал, что Аксели, давно покинувший этот мир, и на этот раз оказался, пожалуй, прав. Потому что он, маршал Маннергейм, после долгих своих дорог и войн наконец действительно пришёл к истине, к которой шёл всегда. В великой круговерти жизни, странствий и войн, он отыскал её. Истину.