ЭПИЛОГ


1945. Январь.

Маттиас Хейкка сидел за столом своего дома в своей родной Марья-Коски и пил горячий и крепкий чай, согретый на плите.

Иррья, наполненная радостью, сидела напротив. Смотрела на него во все глаза и всё не могла поверить, что её муж; старый фельдфебель Маттиас, вернулся наконец-то с войны насовсем. Но им не дали и часу побыть вдвоём.

Вежливо постучав в дверь, вошёл сосед Койвулайнен, ровесник Маттиаса, потерявший руку ещё в Зимней войне и потому не воевавший теперь.

— Здравствуйте, господин фельдфебель! — Койвулайнен слегка поклонился.

— Здравствуй, Юсси! Проходи, садись, будь гостем.

Койвулайнен снял потёртую шинель, прошёл в комнату, единственной своей левой рукой извлёк из вещмешка хлеб, сало, бутылку самодельной водки — самогонки. Поставил на стол и сел.

Матти красовался в мундире с орденами на груди. Он редко их надевал. На фронте не до этого было. Рядом с медалью участника Зимней войны, которая была и у Койвулайнена, на груди Маттиаса поблескивали очень достойные награды. Два Креста за оборону «линии Маннергейма». Крест за бои у города Сумма, Крест за бои у города Муола. Тяжёлые бои были. Не так долго он и воевал там, но воевал, как всегда, добросовестно. А совсем недавно, перед Рождеством, в Лапландии, ему вручили, красивый и достойный, Крест за оборону Лапландии.

А потом произошло и совсем неожиданное. Оказывается, ещё в сорок третьем полковник Пяллинен представил фельдфебеля Хейкку за личное мужество в боях к высокой награде, к Кресту Маннергейма 3-й степени. А он, Маттиас, и не знал. Но вот теперь, перед самой его демобилизацией и уходом с фронта, буквально через неделю после вручения ему Креста за Лапландию, командир капитан Итконен неожиданно построил батальон. Построил только по одной причине — пришла награда — очень высокая и почётная. И Крест Маннергейма, с белым венком и розочкой, сам капитан прикрепил к груди фельдфебеля. Это был второй случай с Хейккой за всю войну, даже за две войны, когда у фельдфебеля едва не выступили слёзы. Он их еле сдержал. Первый раз такое было, когда погиб Мяккинен.

И вот теперь все, даже Иррья, были приятно удивлены этими наградами и более всего Крестом Маннергейма.

Все знали Хейкку, — хороший воин. Но, оказывается герой!

Только налили всем по стаканчику, как снова раздался вежливый стук в дверь.

— Разрешите? — Голос был скрипучий, старческий. Это пришёл заслуженный и старый человек. Известный не только в Марья-Коски воин. Фельдфебель Кирьянен воевал и в Первой мировой и даже в Русско-японской войне. Был награждён двумя солдатскими Георгиевскими Крестами. Он ещё был крепок в свои восемьдесят. Когда старик Кирьянен поставил на стол бутылку самогонки, Хейкка философски произнёс:

— Будем пить.

В деревне находились и ещё солдаты, возвратившиеся с этой войны, но не все знали, что вернулся орденоносец Хейкка.

— Теперь, Иррья, твой Маттиас — воин опытный, так что ты с ним не воюй! Сразу сдавайся!

— Спасибо, Ульяс! Ты, как всегда, прав! — Женщина согласилась со старым фельдфебелем.

— А запах здесь совсем другой... у земли, у дома, — задумчиво сказал Матти, — у всей Марья-Коски.

— Да, господин фельдфебель, — согласился Койвулайнен, — нет порохового духа.

— Порохом не здесь пахнет. Это верно, — подтвердил старый Ульяс, — всегда бы так.

Над домами Марья-Коски поднимался сизый и мирный дым деревенских печей. Кончились войны, и наступил мир. Военные, как правило, приносят войну. Но вот — военный, самый военный, из всех военных, — маршал — принёс народу мир. Дай Господи, чтобы он был вечный, этот мир!

Долго ещё обстоятельные сельчане говорили о войне, о жизни, о друзьях. Разошлись уже ночью.

А Хейкка вспоминал погибших Салмио и Мяккинена, других, с кем прошёл столько военных дорог. И полковника Пяллинена, который жив, слава Господу, но теперь неизвестно где. И про наган, подаренный Пяллинену Маннергеймом, вспомнил. «Хранит, конечно», — подумал с доброй, едва заметной для себя самого, завистью.


1947. Май.

— Ну что, Денис Андреевич, за победу!

— За неё, сердешную! Дорого она нам встала... Столько полегло наших... Да по-другому победы и не бывает! Мать её... Мы-то с тобой знаем...

Выпили по полстакана. Волохов крякнул, взял рукой солёный огурец, захрустел.

— Как-то даже и не верится... Два года уж, как войне конец. А ты стал совсем седой, Егор.

— Да ты-то, Денис, уж такой брюнетистый, да и кучерявый! Девчонки на улице замирают!

Оба рассмеялись. За окном духовой оркестр громко наигрывал «...Утро красит нежным светом стены древнего кремля...» По улицам ещё расходились группы людей с флагами и транспарантами. Праздник Победы 9 мая 1947 был, как и предыдущие два года, шумным и радостным. Ещё не остыла память от боли и крови потерь и поражений, азарта и восторга побед и успешных боевых операций.

Всё было слишком свежо в воспоминаниях, ещё виделось, как наяву. Тысячи километров просёлков и бездорожья, намотанных на неутомимые гусеницы «тридцатьчетвёрок» танковой дивизии генерала Вересаева и ударного танкового корпуса генерала Волохова.

Поседевшие два солдата многих войн двадцатого воинственного века, два генерала, прошедшие истинный ад, пили горькую, отмечая вторую годовщину великой Победы. Уже вторую! Как быстро пролетело два года!

Но пройдёт и двадцать, и пятьдесят. И больше в этом гроз ном и горьком веке, слава Господу, не будет великих войн. Не было бы их и потом! Но так не бывает... Люди слишком воинственны и неразумны.

На широком, массивном письменном столе из морёного дуба, со столешницей, обтянутой зелёным сукном, стояла выпивка, закуски. Литровая бутылка «столичной», осетровый балык, сёмга, сухая колбаса. И любимые бывшими кавалеристами солёные огурцы, капуста, сало.

Катя и младший Вересаев, капитан, украшенный боевыми орденами, ушли гулять по праздничному городу, чтобы оставить старых воинов одних.

Справа, с угла стола, отливая красно-жёлтым, матовым, настороженным цветом, на собеседников внимательно смотрел бронзовый Сталин. Тридцатисантиметровый бюст вождя уже много лет украшал домашний кабинет генерала Вересаева. Егор и привык к нему, и немного опасался даже этого бюста.

Над старым персидским ковром, висящим на стене, позади стола, почти под высоким потолком красовались два крупных, писаных маслом портрета — Ленина и Суворова.

— Не жалеешь, Денис, что войну не довоевал на танках, со своим корпусом?

— Ну, как тебе сказать? Довоёвывал по-другому. Сам понимаешь, не я решал.

— Понимаю. Знаю, что и в Берлине ты был. Только не в танке прибыл, а уже на самолёте.

— Да ладно тебе, Гош! Давай ещё выпьем. Я так рад, что к тебе зашёл. Не встретились бы после парада, когда бы увиделись...

— Работа теперь у тебя такая.

— Да нормальная. Только очень мало, совсем нет, — Волохов засмеялся, — свободного времени.

Вересаев положил ломтик сырокопчёной колбасы на хлеб и задумчиво жевал.

— Знаешь, Денис, на конях мы с тобой молодели... А в танках состарились.

— Да не состарились мы! Чёрт тебя побери! Вон наш бывший командир генералом был, когда мы ещё юными ротмистрами вышагивали. Он много старше нас, а каков молодец! Маршалом своей страны стал! Президентом был. И каким!

— Я тебе скажу, Денис Андреич, нам просто повезло, что довелось служить у него.

Волохов встал из-за стола, подошёл к окну. Долго молча смотрел на шумную праздничную улицу Горького. На весёлых людей. На детишек, играющих у подъезда.

Вересаев, откинувшись на спинку стула, тоже молча глядел на старого своего товарища, с которым прошёл почти рядом две великих войны. Да и другие войнушки, которые поменьше.

— А ты знаешь, Егор Иваныч, что сказал товарищ Сталин в сорок пятом? Да, именно в мае?

— Откуда ж мне знать? Это ты всё должен знать, не я ведь, а ты генерал-лейтенант военной разведки.

— Да я о бароне Густаве...

— Товарищ Сталин?

— Да. Он так и сказал: «Маннергейм не пошёл на Ленинград, и мы не пойдём на Финляндию...»

— Так и сказал?!

— Именно так. Поскрёбышев присутствовал, Куприянов, это первый секретарь ЦК Карело-Финской, и я там был, и ещё кое-кто. В сорок пятом он это повторил. А впервые объявил это в узком кругу в конце сорок четвёртого.

— Да... Почти пятнадцать миллионов под ружьём в мае было. Это уже не тридцать девятый...

— И ведь зимой сорок пятого, в самом начале года, Маннергейм сумел по телефону связаться с товарищем Сталиным. И наш Верховный несколько раз с ним разговаривал по прямой связи. О чём? Точно не знает никто. А результат — вот такое решение Верховного...

— Да... Мудрым он был всегда, наш барон Густав. Провидцем. Оценят ли потомки?.. Особенно финны. Им просто дико повезло, что судьба подарила им такого человека. Такой, как он, — это судьба государства. Счастливая судьба.

— Когда и где ты видел, Денис Андреич, чтобы люди хоть что-то ценили по заслугам? Забудут...

— Нет, Егор Иваныч! Таких... такое, что сделал он для своей страны... Давай выпьем за него, за нашего барона Густава! Он, как тогда, в далёком четырнадцатом, на коне. Он всегда на коне. Всадник, скачущий сквозь время.


1947. Сентябрь.

Маннергейм взял трость и вышел из дому. Было ещё не холодно, но порывистый ветер раскачивал сосны на острове. Маршал надел шинель. Он хорошо прогрелся у камина, и спину теперь не ломило.

Джек, высунув длинный свой язык, преданно смотрел на хозяина, не отставая ни на шаг.

Маршал остановился на скальном берегу над прибоем. Волны накатывались, разбиваясь о гранит и оставляя белую, как снег, пену.


Вечные балтийские волны, шумные и изменчивые, как страсти и волнения людей.

Бесконечные и неизменные, как время.

Прозрачная и холодная вода из родника со звоном продолжала бежать по красной скале. Чистая кровь земли из скального сосуда, вечно питающая Балтийское море.

Загрузка...