Дочери Наташе с пожеланием успеха в трудном деле воспитания «трудных».
Как будто так просто — открыть дверь и войти, как во всякую другую комнату. Широкие окна, стол, парты, электрические лампы, классная доска, кусок мела — предметы, знакомые с детства, от которых, казалось бы, нельзя ждать никаких осложнений. Да, все очень просто, если бы не тридцать пар глаз.
Ты войдешь и увидишь их прежде всего. Какие они разные: карие, серые, голубые, недоверчивые, любопытные, внимательные, изучающие… И все они смотрят на тебя. Ты словно пронизан невидимыми рентгеновскими лучами. Пройдет совсем немного времени, и эти глаза будут знать о тебе все. От них не укроется ни родинка на щеке, ни самый потаенный уголок твоей души.
И, конечно, войдя в класс, ты попытаешься скрыть свое волнение. И будешь следить не столько за детьми, сколько за собой, строго выбирать слова и жесты. Тебе будет казаться, что на каждом шагу тебя подстерегают опасности. Это будут очень долгие и трудные сорок пять минут. Самые долгие в жизни. И когда прозвучит звонок, ты с облегчением закроешь классный журнал. Так пловец, преодолев бурный пролив, с радостью ощущает под ногами твердое дно. Но это не тот страх, которого надо стыдиться. Это непривычное еще чувство ответственности, которое тяжелым грузом легло на твои неокрепшие плечи. И это нужное чувство. Без него невозможен учитель. Со временем оно станет привычным, но нельзя ему дать притупиться.
Может быть, через несколько лет ты с улыбкой вспомнишь свой первый урок, когда каждый ученик казался тебе строгим судьей, окинешь взглядом класс и подумаешь: «Тоже мне судьи! Разве судья мне вон тот мальчонка с веснушками на носу, который не знает формул сокращенного умножения? Или вот этот, который не умеет провести высоту в тупоугольном треугольнике? В перемену он с кем-то подрался, у него около уха царапинка…»
Самое опасное — поддаться этому обманчивому впечатлению, почувствовать себя, так сказать, «над критикой». Пусть дети признали тебя хозяином в классе, пусть они успели полюбить тебя, но и в этом случае нельзя терять над собой контроль. Судьи стали знакомыми и близкими, но каждое твое слово продолжают стенографировать извилины их мозга, по-прежнему сетчатая оболочка тридцати пар глаз продолжает фиксировать каждую твою черточку, каждый жест. И непрерывно у этих усердно занятых делом мальчишек и девчонок незаметно для них самих откладывается то, что сначала является мнением одного, а затем становится мнением класса. И то уважение, которое ты потеряешь в течение минуты, придется восстанавливать, может быть, долгие месяцы.
Завтра ты войдешь в класс… А мне вспоминается свое…
Поздний августовский вечер 1941 года. Просторная комната партбюро Саратовского университета. На стене — карта Советского Союза, развернутая во всю ширь. Зеленое и желтое поле ее перерезано голубыми реками, набухшими, как вены натруженной руки. И на ней красным карандашом — фронты. Родина! На ее защиту ушли все наши студенты, способные держать оружие.
В комнате плавал папиросный дым. Окна в сад открыты настежь, и все-таки душно. Небо покрыто тучами. На горизонте вспыхивают молнии.
За столом комиссия. Мы, выпускники, входим по одному. Идет распределение. Нас не уговаривают. Здесь, перед картой Родины, это звучит как приказ.
Отправлялись без проводов, без тостов и речей. С полупустыми студенческими чемоданчиками уезжали во все концы страны по деревням, учительствовать, не имея педагогической практики, весьма смутно представляя себе премудрости всевозможных методик.
На станциях исклеванные пулями, пропахшие карболкой санитарные поезда, на перронах — первые инвалиды войны на новых скрипучих костылях.
Ехал я не один. В дороге опекал попутчика, моего однокурсника Митю Дергачева. Слепой от рождения, он на «отлично» окончил университет и вместе со слепой женой и годовалой дочкой тоже ехал работать в деревню. Даже ему не пришла в голову мысль остаться в городе с родителями, где легче, спокойнее…
Весь сентябрь работали на уборке картофеля в колхозе, и только в октябре дождался я, наконец, моего первого урока. Открываю дверь в пятый класс и поражаюсь — до чего же мои ученики маленькие! Серьезные, глазастые, милые, но — маленькие. Какие-то птенцы, а не дети.
Ранние сумерки за окном. Единственная керосиновая лампа на учительском столе не в силах полностью разогнать темноту. На стене — старенькая карта Древнего Египта. Я вожу по ней указкой и рассказываю об огненных песках, о вечноголубом небе, о зеленых оазисах, задыхающихся в палящем зное. А за стеной шумит сырой ветер, и от непромазанных окон несет осенним злым холодом.
В классе тихо. Может быть, потому, что дети прислушиваются к тревожным гудкам паровозов, — станция почти рядом со школой. Там все пути забиты платформами, на которых под моросящим дождем, молчаливо прижавшись друг к другу, громоздятся станки, машины, трактора. Их не оставят здесь надолго. Их повезут дальше на восток. Сегодня репродуктор над перроном сообщил, что бои идут под самой Москвой. Я тоже слышу эти печальные гудки и вдруг умолкаю, смотрю на детей. У меня мелькает мысль: война еще только началась, а многие из них уже стали сиротами…
Нет, не получился он, мой первый урок. Слишком далеко был Египет и слишком близко война.
А потом пошли трудные годы.
Учителя жили холодно и голодно. Дети писали на старых книгах и газетах. Вместо чернил мы получали какую-то коричневую жидкость. Классы освещались одной-двумя керосиновыми лампешками. После уроков мы вместе с учениками отправлялись с топорами и пилами в лес, увязая по пояс в снегу, добывали дрова, чтобы назавтра в школе было тепло.
С тех пор прошло более трех десятилетий и много тысяч уроков, но и теперь, входя в класс, я вспоминаю иногда тот первый урок при керосиновой лампе. Вспомнив, вглядываюсь в знакомые ребячьи глаза, и всего меня захватывает одно желание: чтобы не было в их жизни войны. И еще я думаю порой о том, что, как бы трудно ни приходилось нам, сельским учителям, в те военные годы, никто не мог даже представить себе, что можно покинуть школу…
Завтра ты войдешь в класс. Но увы, во многих сельских школах напрасно будут ждать учительское пополнение из новых выпускников. Может, я несправедлив и излишне резок, но таких я называю дезертирами. Они говорят в оправдание разное. У одного что-то опасное с поджелудочной железой, у другого горячо любимая жена, которую в деревню и калачом не заманишь, третьему просто «мама не велит»… Но всех роднит эгоизм — его-то они и прикрывают словесной шелухой.
Пуще огня они боятся сельской жизни. Им кажется, что деревня — это, прежде всего, комары, скука, унылое мычанье коров… Словом — кладбище всех надежд и мечтаний.
Откуда у них такие представления? И неужели они не знают, что старой деревни, нарисованной Чеховым и Буниным, давно уже нет? Теперь деревня иная. Да, комары остались, но нет тишины и скуки. Здесь, как и везде, люди волнуются и радуются, читают газеты, слушают радио, смотрят телевизор, пишут стихи, изобретают, мечтают и добиваются исполнения своих надежд.
Да, в деревне нет асфальта, не везде есть широкоэкранное кино, нет и кое-чего другого, к чему мы привыкли в городе. Но все это будет. Обязательно! Так зачем ждать готового? Разве к лицу молодым выбирать легкие дороги? Ведь счастье — это то, чего добился сам, а не взял из чужих рук.
Обыватель и в городе существует скучно и серо, а настоящий человек и в далекой деревушке живет богатой духовной жизнью, работает творчески и обретает то, что зовется счастьем.
Самое главное — школа! В ней жизнь кипит ключом с утра до ночи. Каждый день учителя — это новые победы и поражения. Он — вечный искатель, вечный альпинист, идущий к своей вершине. Педагогическое искусство, как и всякое другое, бесконечно сложно и требует от человека больших знаний и большой души. В жизни учителя случаются тяжелые, горькие минуты, но зато и радости неповторимы — таких не бывает ни у кого.
День учителя… Должно быть, в каждой школе собираются в этот день все педагоги — и пожилые, и совсем молоденькие. Звучат остроумные тосты, интересные речи, царит неподдельное веселье. А кое-кому из старых взгрустнется: годы ушли, скоро и со школой прощаться… Но как же тогда жить? Школьный звонок, парты, тетради, ребячьи лица, любознательные, пытливые глаза, напряжение каждого дня, каждой минуты — все это вошло в плоть и кровь, наложило отпечаток на наш облик. Сколько раз бывало, в автобусе или в поезде кто-нибудь незнакомый взглянет и спросит с улыбкой:
— Вы учитель?
— Конечно!
Ясное дело — «конечно». Кажется, никем другим и быть невозможно. В этом — жизнь.
Часто я думаю: есть что-то притягательное, неповторимое в нашей профессии. А что именно? Нет у нас аплодисментов, которыми одаривают артиста, и похвалами инспектора нас не часто балуют, и книжку новую подчас некогда прочесть, и ученик иногда обидит… И домой придешь — присесть бы к телевизору, да некогда — ждут тетради. И все-таки настоящий учитель никогда не изменит своей профессии. В чем же секрет, в чем особая радость нашего труда? Я думаю, прежде всего, в общении с детьми. Что там ни говорите; а это самая симпатичная часть человечества!