Интроспекция нетрезвая. Будь свидетелем, летучий двойник!

В наши умственные обыкновения входит соразмерять причину со следствием; поэтому, видя тяжкое злодеяние, мы невольно приискиваем ему достойную ему причину. Но мы бы с гневом отшатнулись от знания того, сколь ничтожные причины способны низвергнуть нас с вершины добродетели. Иной раз достаточно бывает крошечного душевного изъяна, мелкого порока или ничтожнейшего пристрастия.

Фауна Дефлоранс. Максимы и моральные размышления. — Серия «Литературные памятники» — Понивилль: Наука, 297 г. о. Х.

Нервы наслаждения были обнажены. Корпускулы Крауза вступали в фазу неистовства. Малейшего нажима достаточно было бы, чтобы разразилась райская буря.

В. Набоков. Лолита. — Анн-Арбор (Мичиган): Ardis, 1976

4 декабря 312 года о. Х. День.

Страна Дураков, междоменная территория. Законсервированная военная база «Graublaulichtung».

Сurrent mood: depressed/подавленное

Сurrent music: А. Вертинский — Пёс Дуглас


…Он бывает разным для меня, этот коньяк. Но пахнет всегда одиночеством. Тяжким мужским одиночеством. Которое я бы охотно назвал невыносимым, не будь это слово скомпрометировано простым фактом: я вынужден его выносить, и притом достаточно часто. Можно даже — или пора уже? — говорить о регулярности.

Коньяк — хороший киллер. Он умеет убивать самую живучую тварь: время. Сегодня мы с ним уже стёрли с лица земли часа полтора (или два?), и не намерены на этом останавливаться. Я смею надеяться, что весь оставшийся день пройдёт именно так, как я запланировал. То есть — безвозвратно.

Я здесь один, в надёжном укрытии, на минус втором уровне. За стенами — слои почвы. Я пытаюсь их вообразить и вижу что-то наподобие куска огромного торта: сверху коричневый перегной, ниже — желтоватый суглинок. Или супесь? Чем она пахнет, супесь? Дорожной пылью, втоптанной, вбитой в дорогу — вот примерно так пахнет супесь. А может быть, там известняк — холодный, едкий? Оставляю эти вопросы крестьянам, могильщикам и искателям сокровищ. О да, меня волнует то, что схоронено и тлеет в земле — но не настолько глубоко, нет.

Зато сюда не проникает ни ветер, ни дождь. Ни солнце. Только пыль. Но и она не проникает, нет: она самородна, она автохтонна, она рождается в этой же комнатке. Пыль — химически острая — падает с истлевающих гардин, прикрывавших фальшивое окно с тщательно выписанным на стекле средневерхненемецким пейзажем{26}. Пыль — почти невесомая, чуть маслянистая, с железной горчинкой — сыплется также от старинной штабной карты, погрызенной шредерами. От самой карты остались только цветные пятна — но снять её со стены у меня не хватает духу. Пыль — плотная, с гулким привкусом свинцовой соли — сыплется с потолка: там сохранились следы грубой побелки. Неизвестно, кто и зачем белил белый потолок. Но не немцы же? Немцы не совершали противного логике. Значит, эстонцы. Эстонцев логика непостижима.

Стол, за которым я пью, тоже покрыт пылью. Это самая почтенная, самая древняя пыль в этом месте. У неё есть веское доказательство благородного происхождения. А именно: в правом углу по пыли выведено — аккуратно, с завитушками — «mine munni{27}» и знак, напоминающий восклицательный, но с двумя точками под вертикальной палочкой. Я не знаю, что это значит. Но древняя надпись вызывает трепет: человеческий палец, начертавший её, распался в прах три столетия назад. Однако слова, почему-то не тронутые буквоедами, остались. Одинокие, таинственные. Исполненные какого-то грозного смысла. Мне чудится: был в словах заключён приказ, который я пойму и исполню, если выпью ещё.

Но коньяк ведёт не к пониманию, ох.

…Кроме надписи, бутылки и стакана, на столе имеется отдельная комариная лапка, оставшаяся от прихлопнутого воздушного зверя. Откуда здесь взялся комар, как залетел — это всё за гранью моего понимания. Я убил его в воздухе. Для комара это, наверное, славная смерть: умереть в полёте, в родной стихии. Он упал куда-то под стол, а лапка оторвалась и теперь лежит рядом со стаканом. Да, я пью коньяк из стакана. Извините, рюмок нет. Или есть — где-то там, в закрытых помещениях. Где наверняка скрыто много чего — в том числе и коньяк. Неразведанные запасы коньяка, в которых можно утонуть. Я бы, наверное, отказался тонуть в коньяке. Но сначала рассмотрел бы такую возможность, это уж точно.

К сожалению, всё прочее органическое, что здесь было, давным-давно распалось на простейшие элементы. Или его здесь не было? Жаль. Для меня было бы не только удовольствием, но и честью обонять останки людей. Как они пахли? Кем? Я могу лишь гадать, и все эти гадания не стоят одного-единственного глоточка коньяка.

Набулькаю-ка я себе ещё чуток. Или чуточку. Мне представляется, что чуточка — это чуть больше чутка. А мне всего-то и нужно — чуть.

…Пыль и тишина. Тишина. Тишина такая, что слышно, как зубы гниют во рту.

У меня кариес верхних клыков. Это возрастное и отчасти породное. Я всё-таки королевский пудель, у нас слабая эмаль. К счастью, Мальвина не догадывается. Запаха изо рта она не чувствует, — она слепа на нос, как и большинство хомосапых. А чтобы увидеть чёрные пятнышки у основания клыков, нужно очень присматриваться. Ещё у меня бывает стоматит — это такие язвочки на внутренней поверхности нижней губы. От них помогает время, терпение и тщательная дезинфекция. Ну-ка я ещё немножечко продезинфицируюсь. Или потом? Нет, сейчас: самое время.

Сейчас мой пьяный нос в том состоянии, когда я сквозь одорически-пушечный грохот коньяка и переливы пыльных отдушек начинаю различать контуры собственного запаха. Он впитывается, впечатывается в вещи, частицы моей кожи смешиваются с древней пылью, моя шерсть волосок за волоском складывает контур аромата, невидимую тень, оставляемую мною каждый раз, когда я прихожу сюда. С каждым новым визитом эта тень постепенно сгущается, уплотняется, как лессировочные слои на ватмане.

Странное чувство — будто сидишь рядом с собственным призраком. Скоро я, наверное, буду с ним пить.

Кстати, неплохая идея. Так ты как, призрачный мой Артемон? Молчишь? Будем считать это всё-таки знаком согласия. Выпьем, что-ли. И понюхаемся.

…Шерсть. Вот этот ароматический шум издаёт моя опавшая шерсть. Она пахнет… с чем бы сравнить, где бы подыскать слово? — а, вот: как негромкое фа верхней октавы. Подшёрсток даёт что-то вроде си-бемоля: он звучит слабее, но более заметен за счёт высоты тона. Отчётливые одорические следы оставляют подушечки задних лап. Ноги всегда пахнут дорогой, но мытые, облизанные, они дают свой аромат — жжёной пробочки и ношеной замши. Благородный аромат. Его портит витающий где-то поблизости запах желудка — не всегда приятный. Тут же жмётся-курится и стыдноватый аромат кишечных пассажей. Мне он видится блёкло-жёлтым, почти хлорным. Примерно те же ощущения у меня от прозы Пруста, только в случае Пруста к нему примешивается галлюцинаторный, но отчётливый запах суточных щей. И никаких пирожных, ни бисквитных, ни безбисквитных. Я буквально, буквально нюхал страницы, пытаясь различить это самое пресловутое пирожное «Мадлен»! Никакой «Мадлен», никакой бисквитности, только щи и жёлтый цвет. Возможно, дело в том, что Пруст дошёл до нас в переводе Франковского. Оригинал оставил бы иные ощущения, хочется верить… да… Ну и, конечно, аромат бёдер, мужские запахи. К сожалению, они сильнее прочих. Они мне слишком близки, чтобы я мог о них рассуждать. Мальвина могла бы; у неё есть все права на это.

Наверное, у меня тоже есть какие-то права. Например, право хранить молчание. Я его и храню, за неимением лучшего. Ну, как умею. Я хотел бы хранить его как хемульский сейф — со спокойным и властным равнодушием. Вместо этого я держусь за него, как нищий за последний сольдо.

…Я сижу на узенькой табуретке из какого-то белого твёрдого вещества. Табуретка не пахнет ничем. Сперва меня это пугало: вещь без запаха — это почти как вещь без тени; нет, даже как тень без вещи. Но я привыкаю ко всему, привык я и к этому тоже.

Обычно я сижу верхом, расставив ноги. Иногда их хочется размять, и тогда моя поза плавно перетекает в позу пьющего оленя. Так я потягиваюсь. Потягушки приятны сами по себе и стимулируют организм. Увы — весь, целиком, включая тылы. Так что в моём случае слишком резкие потягуси могут ознаменоваться постыдным хрустом булок, отнюдь не французских (так скажем). Поэтому я осторожничаю. Как с этим, так и с прочим.

Есть вещи, о которых лучше не говорить. Даже себе.

А я напьюсь и скажу о них всё равно.

Как ты считаешь, мой бестелесный двойник, мы скажем о них? Скажем, скажем.

Короче, мы с Мальвиной опять поссорились.

…Я не понимаю, как это происходит. Вот только что всё было нормально, даже хорошо, что там — прекрасно, упоительно — бери выше. И тут я что-то говорю или делаю, что-то совершенно невинное — и вдруг её лицо становится каким-то каменным изнутри, а глаза вспыхивают злым льдом. В эти мгновенья они кажутся голубыми. И потом всё становится ужасно, просто кошмарно становится всё, я не понимаю, что делать, что говорить, и в конце концов оказываюсь здесь. Или на улице. Или ещё где-нибудь, где ей и не пахнет. Даже её ногами, не говоря уже об остальном.

Почему она так делает, мой Артемон? Почему она так делает? Зачем она устраивает нам эти жуткие сцены?

Она меня не любит? Ну хорошо, пусть не любит. Я вообще сомневаюсь, что она способна любить кого-то, кроме себя. Но тогда — зачем я ей? Всё, что ей было нужно, я уже сделал. Даже предал своего хозяина, который был ко мне добр. После этого хоть сколько-нибудь уважающий себя овчар или сенбернар должен издохнуть от тоски и презрения к себе. К счастью, я пудель и интеллигент — эти два обстоятельства облегчают тягостные переживания, связанные с предательством. Но и я пал духом, да, мой дорогой друг, я был на грани. Она, Мальвина, меня спасла, она мне не позволила предаться резиньяции и гипотимии. Помнишь, как она сидела у нашей постели, когда нам было так плохо. Заставляла есть. Давала собой дышать (вот тогда-то я на неё и подсел окончательно). Обнимала. Не слезала с меня. Как вспомню — сердце через спину выпрыгивает.

Помнишь? Помнишь? Ах да, из тебя это всё уже давно выветрилось.

…Всё-таки я ей нужен, да, нужен. Пусть не как любимый мужчина, не как равный партнёр, или хотя бы достойный собеседник. Но — как охранник, слуга, телохранитель. Постельная игрушка, в конце-то концов. Почему же тогда она регулярно вытирает об меня ноги?

Ведь я хорошая постельная игрушка. Правда ведь? А всё почему? Во-первых, я всегда знаю, что ей нужно: достаточно глубокого вдоха. А в-третьих, у меня такой замечательный инструмент. В-третьих, ибо их два. Потому что мой язык не уступает пенису, а в чём-то и превосходит. О, какой куни я ей делаю, какой куни! Любая самка отдала бы всю себя и ещё накормила бы меня мясом с собственных ляжек за такой куни. Я могу вылизывать её вечно, читая её изнутри, как книгу, полную горячих ароматов. Я устраивают ей серию взрывных оргазмов или часами не даю кончить, покуда она, в полном уже изнеможении, сама не истечёт сладкими струйками. Я могу вознести её и низвергнуть, я могу быть её господином в нижайшем рабстве, я владею ей, пока она обладает мной — пока не устанут или её лепестки, или мой. Обычно мой розовый шершавый лепесток сдаётся последним. Язык хищника — он утомляется не скоро.

И этого-то Мальвина сегодня лишилась — сама, сама, сама! Прогнала меня с ложа! За что же, милый мой Артемон, за что же? Всего лишь за невинное желание немного разнообразить наш обычный интим… но довольно об этом, довольно, довольно.

…Я смотрю на часы. Их я нашёл в сейфе на третьем уровне. Там же я обнаружил золотое пенсне (без стёкол, со следами зубов) и очень острый нож с надписью HADAMOTO — тоже из белого вещества, напоминающего кость, но очень твёрдого. Пенсне я оставил в сейфе, нож взяла Мальвина. Не знаю, зачем. Она отлично умеет резать без ножа.

Часы ещё древнее надписи на столе. Женева, Дэниель Рот, номер 18647 — во всяком случае, именно эти цифры выбиты на ободке корпуса. Когда-то эти цифры что-нибудь да значили — и, возможно, когда-нибудь что-нибудь будут означать, кто знает. Но здесь и сейчас они столь же бессмысленны, как и время, которое они показывают — без десяти десять. В этом есть что-то глупое: десять без десяти. Какой-то кофе без кофеина, прости Дочь такую глупость.

Они ходят, я проверял — время от времени, если я много двигал рукой, они начинают тикать. Видимо, в них есть подзавод. Но выставить правильное время у меня тоже не поднимается рука. С чего бы? Мне не хватает дерзости, что-ли? Нет, уж точно нет. Скорее, мне видится в этом какое-то кощунство или неблагородство. К тому же время — это совсем не то, что меня интересует. Часы нравятся мне как вещь — плоские, с белым, исчерченным чёрными линиями, лицом, с поджатыми щеками{28}, с ремешком из крокодиловой кожи, пахнущие золотом, лаком и очень-очень старой кожей — они великолепно смотрятся на бритой руке. Теперь я делаю забривки по запястье, не дальше: Мальвина любит чувствовать мой мех подмышками. Свою же шерсть — ах, простите, волосы, ну конечно, волосы — она тщательнейшим образом удаляет.

Ну вот, я снова об этом думаю. Ах. Не могу. Вот об этом не надо. Не надо. Тем более, что я и так всё время думаю об этом.

…Подмышки, подмышки. Её подмышки. Сладкие озерки божественных ароматов. Мой нос — я имею в виду planum nasale{29} — идеально умещается в её подмышечной ямочке, как в гнёздышке. Тогда её аромат окружает меня и сводит с ума, так что я становлюсь ненасытным в страсти. Сильнее на меня действует только тот, другой запах. От которого я теряю всякое подобие рассудка. Впрочем, без него со мной происходит примерно то же, но в плохом смысле. Чему ты, фантом моего мозга, летучий двойник, будь свидетелем, будь, будь, будь.

О, как же это всё-таки унизительно! Ведь я же так интеллигентен. Недурно образован. Прекрасно адаптирован к социуму. Имею ярко выраженные лидерские задатки. Задатки, но не запросы: мне ближе независимая позиция. У меня достаточно развит вкус и богата эмоциональная сфера. Любовь для меня — это прежде всего гармония телесного и духовного, уступчивости и доминирования, искренности и игры. И прежде всего — взаимопонимание. Я думал так раньше; я и сейчас так думаю. То, во что я впал — это не любовь, даже не страсть. Это постыдная зависимость. Низкая, чисто химическая аддикция. Молекулы определённых форм, пробуждающие в немолодом самце древнейший из инстинктов.

Какая же пошлость, какая скучная, зевотная пошлость! Какой великолепный повод набулькать себе ещё!

С другой стороны, в этой пошлости скрывается трагедия. Цветущая сложность иногда нуждается в плодоносящей простоте. Но не в пустоте же! А Мальвина… будем же честны перед собой, mon nez-à-nez{30}: так ли уж она содержательна? Впрочем, её пустоты бывают хороши. И у меня есть чем их заполнить. Мой второй аргумент в наших с ней спорах — длинный, приятно-заострённый, с косточкой внутри и раздувающейся луковицей у основания. Knot, узел, изыск собачьей анатомии. Она это обожает — когда её распирает изнутри, у самого входа, давя на верхнюю стеночку. Когда мы стоим, слипшись, а я спускаю, спускаю. Она всегда кончает, когда я переношу через неё ногу и становлюсь задом, и мой набухший, побелевший от напряжения петушок проворачивается в её вагине, как ключ в замке.

…О Дочка-Матерь, я сказал «мой петушок». Ну не сказал, ну подумал. Но коньяк всё слышит. Даже такие вещи. «Мой петушок». Буээээ. Лучше б я сказал «мой огрызок». Нет, подумал. Нет, я так думать не буду. Я вообще не буду о нём думать. Ему только того и надо — чтобы я о нём думал. Чтобы иметь повод налиться кровью и высунуться из кожаного мешочка. После чего я буду вынужден пойти к сейфу…

…Только этого мне не хватало! Оправданий. Самой худшей разновидности их — скрытых, то есть вдвойне лживых. «Я буду вынужден». Нет. Между «мне хочется» и «я вынужден» — бездна, в которой так легко тонет честь, достоинство, элементарное чувство приличия. И если о чести в моём случае говорить уже не приходится (я сам растоптал её двадцать восьмого сентября сего года), а достоинство сомнительно (в моей жизни здесь я не усматриваю ничего достойного), то, по крайней мере, чувство приличия ещё при мне. Я могу — иногда, хотя бы иногда — не поддаваться тому, что ниже меня.

Что это определяет? Время, время, гонки со временем. Кто успеет раньше — коньяк или петушиный огрызок.

Ну, за твоё здоровье, огрызок! Спи спокойно, сегодня я тебя не потревожу. Во всяком случае, будем на это надеяться.

…О, коньяк всё-таки неверен. Никогда не знаешь заранее, на чьей он стороне: моей или его. Если на моей, я успею отрубиться, прежде чем огрызок встрепенётся. А если на его — наоборот.

И тогда я всё-таки пойду к сейфу, где хранятся мои тайные, позорные сокровища.

…Трусики почти выдохлись. К тому же они изначально были с кислинкой, очень противной: у Мальвины шли бели, это испортило весь букет. А вот носочки свежие, с ароматом натруженных ножек. Я украл их из бельевой корзинки неделю назад: у меня было такое чувство, что мы поссоримся. Тогда не случилось: у Мальвины была овуляция, самый пик, я ей был нужен по два-три раза на дню. Пару раз я удачно вытер Мальвину платочком и потом его спрятал. К сожалению, этот запах очень нежен: неистово-божественный в первые часы, рождающий во мне тайфуны сладострастья, он очень быстро теряет ту самую неземную нотку, которая и делает Мальвину моим божеством.

Зато у меня есть лямочка от лифчика, чрезвычайно душистая, и аромат её стоек. Она была причиной одной из наших ссор — Мальвина меня застала за медитацией перед этой деталью туалета. Разумеется, всё было совершенно невинно, non tangebat{31}, то есть без механических движений с моей стороны. При достаточном уровне сосредоточения я в них не нуждаюсь, а если они всё же необходимы — значит, они не необходимы. К сожалению, провести Мальвину в таких вопросах не удаётся. Она… в общем, она сделала правильный вывод, я должен это признать. Как и то, что дал ей достойный повод. Хотя достойный ли? Повод, в сущности, ничтожный, ведь это даже не измена. Возможно ли изменить субстанции с одним из её атрибутов? С другой стороны, можно ли возмущаться тому, что один из атрибутов предпочтительнее прочих?

Думаю, всё дело в том, каков этот атрибут. Я уверен: Мальвина не была бы оскорблена, если бы был я влюблён в её внешнюю красоту или звуки голоса. Потому что это санкционировано древней человеческой культурой, хитрейшей из всех обманщиц. О, разумеется, простительно и даже похвально любить прекрасные очертанья лица, сияние глаз, изгиб губ, какую-нибудь подрагивающую жилку тоже можно. И даже «особенный изгиб» тела Грушеньки в романе Достоевского может быть осмыслен в том же ключе: блудные очертания суть несовершенное подобие совершенной, занебесной красоты. Вообще, во всяком фетише есть нечто статуарное, именно это отчасти оправдывает его постыдную природу. Но мой жалкий фетиш не имеет очертаний. Ближайший из телесного к тому, что некогда называли духом, он считается его полной противоположностью. Только потому, что Homo Sapiens Sapiens обладал почти рудиментарным обонянием.

А может быть, всё дело в том, что этот атрибут отделяем? И что жалкая тряпица, пропитанная нужным запахом, может в какой-то момент оказаться сладостнее самого источника этого аромата? А, пожалуй, да — вот в этом можно учуять нечто… то есть усмотреть. Ну конечно же, усмотреть.

…Пожалуй, сейчас мне всё-таки ближе носочки. Хотя и они, честно говоря, слабоваты, а я несколько утомился от коньяка. Придётся к чему-то прибегнуть — или к позорной механической стимуляции, или к усилению аромата.

Ну, ты же знаешь, что я выберу? В конце концов, я ведь зачем-то взял с собой дохлую землеройку в пакетике? Сейчас я положу её в носочек, как начинку в пирожочек. И минуты через три-четыре для меня будет готово восхитительное блюдо — которое меня не насытит, зато приятно опустошит.

…Ведь это же так очевидно. Интерес к падали со стороны пса — более чем естественен. Древний инстинкт хищника — одоратическая маскировка — делает эти ароматы невыразимо привлекательными для нас. К сожалению, для меня невозможно носить такие ароматы на себе. Глухослепая на нос, Мальвина каким-то образом чует самый незначительный оттенок тухлого или гнилого. Самое невинное моё действие — например, слегка поваляться на дохлой вороне — вызывало у неё какое-то дикое неистовство. Вызывало, поскольку я давно уже не позволяю себе ничего подобного. Я верный раб её прихотей. Но даже самому верному рабу стоит оставлять небольшую отдушину. В моём случае — в буквальном смысле. Поскольку для меня запах трупа не только восхитителен сам по себе, но и обостряет эротические ощущения.

…Ну почему, почему это её так взбесило, так выбесило?! Что я такого, в сущности, ужасного предложил?

Всего лишь небольшое обострения чувств. Разве она отказалась бы надушиться в известных местах, если бы мне это нравилось? А ведь это в сущности то же самое.

Это всего лишь на шаг дальше того, что позволил себе Бодлер{32}. На один только шаг, не более. И традиционный — даже слегка поднадоевший — куни стал бы для меня ещё более волнующим, а для неё… о, тут бы я постарался. В обмен на такую малость!

И вовсе не целого хомячка я ей туда хотел засунуть, а только голову. И не тухлую, а всего лишь слегка пикантную. Да, я, — inter alia, и как интеллектуал тоже — предпочитаю запах подгнивающего мозга. А не, скажем, внутренностей. Что дурного в таком выборе? Почему меня нужно осуждать за это? Почему бы не расслабиться и не получить удовольствие — заодно даруя его мне?

…Я мечтаю об абсолютно расслабленной Мальвине, источающей воистину райские ароматы. Полностью созревшей, как яблоко, упавшее с ветви.

Конечно, я никогда этого не сделаю. Хотя это так просто. Всего лишь одно движение, она бы и не заметила. Тихий хруст шеи. И потом — восхитительные часы счастья: ферментация, посинение покровов (Мальвине это особенно пойдёт, сейчас её розовая кожа и голубые волосы смотрятся вместе несколько вульгарно), окоченение, самопереваривание тканей, и наконец, гниение! Микробы начнут поедать желудок и поджелудочную, а потом и другие органы.

Нет, в этом нет ни малейшего следа некрофилии, хотя пассивность трупа здесь выступает для меня как дополнительный бонус. Но — смешение ароматов живого и мёртвого! Смешение естественное, природное! Ах!

…Я пытаюсь вообразить, какбудет пахнуть всё ещё потная, но уже начинающая подгнивать подмышечка Мальвины. Какая же это будет гармония. Наверное, я умру от счастья. Или потом, от горя — когда тело всё-таки разложится, когда трупные волдыри… пожрут… пожалуй, ещё капельку, осталось же на донышке… Хотя излишек алкоголя… может и помешать дойти до черты… а, ладно, как-нибудь договорюсь со своим петушком. Ты тоже так считаешь, мой незримый очами телесными шер ами? Поломаем шейку петушку? Вот здесь, у самого основания, под шишечкой…

…Упс. Упс… Гррррррррррррррррррррррррррррррр!

Загрузка...