Февраля 25-го дня

Послали мы Спирю Булаву в купилище хлебное на Болото, в Заречье, овса купить. Совсем немного времени миновало — влетает наш Спирька обратно, лицом багрян, глаза навыкат, руками машет и кричит:

— На Болоте хохлы наших бьют!

— Врешь! Неужто бьют? За что?

— Не знаю: сам не видал, люди сказывали: так я с полпути назад поворотил.

— Что ж ты, не мог толком разведать?

— Я разведаю, — сказал я. — А вы затворитесь покрепче и наружу не ходите, пока я не вернусь.

Вскочил я на нашего аргамака белого с пятном на боку (для него-то и овес был надобен) и поскакал борзо на Пожар, оттуда на реку, а по реке к Болотному торжищу. И еще не доехал я до Болота, как уже всё доподлинно сведал от людей.

Что пришел поляк в купилище купить четверть овса. Да присмотрелся, почем русские покупают, и видит, что дают за бочку рубль. И хотел он купить тою же ценою. А торговый мужик увидал хохла и назвал цену вдвое.

— Зачем товар дорожишь? — осерчал хохол. — Люди у тебя по рублю покупали, а ты с меня по два дерешь. Не убавишь ты цену — я пойду и там куплю, где люди по закону продадут.

— Ступай, поищи, — говорит мужик. — Я с тобой насилу не торгую. А только ляхам на этом базаре не покупать дешевле.

Поляк пуще разгневался.

— Как смеешь грабить меня? Разве мы не одному государю служим?

— А зачем твой государь король, старая собака, нам до сего дня своего щенка не прислал, как было уговорено? А теперь он уж нам не надобен. И вам бы всем, хохлам, идти отсюда вон, пока живы.

Тут поляк выхватил саблю, а мужик прочь побежал, жалобным криком на помощь призывая. Тогда повыскочили из лавок московские люди, числом до сорока, и к поляку кинулись. Теперь уже и сам он с воплями предался постыдному бегству. А тут подоспели другие поляки. И составилось мордобитие.

Сведав все это, я приехал сам на Болото, и увидел: прискакали конные роты и дерущихся разняли. И сам Александр Гонсевский по торжищу разъезжает и народ увещевает. Я поближе втерся и стал слушать.

— Что же вы, милые друзья, бунтуете? Разве забыли свое крестное целование?

Гонсевский русскому языку навычен. Вдруг заметил я среди собравшегося народа не кого-нибудь, а саму Настасью Федорову, упрямую и глупую девицу. Спешился я, и, коня в поводу ведя, подошел к ней.

— Челом, — говорю. — Какие вести? Здоровы ли ляхи, что в вашем монастыре стоят?

Гонсевский меж тем вещает:

— Не надейтесь на ваше множество! Нас немного, но мы такие здоровые молодцы и бесстрашные воины: вашим великим ратям случалось от малых польских отрядов в поле бегать.

— Подлец ты, Данило, — говорит Настёнка. — Как только мог твой поганый язык повернуться, такое на меня возвести, что я с хохлами гуляю. Я тебя теперь вовек не прощу.

Гонсевский говорит:

— А у королевича были в Литве дела неотложные, потому он к вам долго не ехал. Но теперь уже скоро приедет, и всех мятежников сурово покарает. И не ждите тогда прощения!

Настёнка заплакала, а мне жаль ее стало.

— Ладно уж, — говорю. — Зачем старое поминать? Ты меня прости, я сказал не поразмыслив. Но ведь и ты меня обидела: малым возрастом попрекала, замуж за меня идти отказывалась, да еще щенком обзывала.

Гонсевский говорит:

— Вы, москвитяне, народ бессовестный и неблагодарный. Сами же молили короля вам поспособствовать, королевича на царство прислать. А теперь вы его величество старой собакой называете, а королевича щенком. Покайтесь и образумьтесь, пока не поздно!

Настёнка отвечает:

— Добро. Коли ты покаялся и прощения просишь, я тебя, так и быть, прощаю, — и помалу перестает слезы проливать. — И сама впредь клянусь тебя не обижать и поносными словами не грубить. А что ты возрастом мне едва до носа достаешь, то не твоя вина, а изволение Божие.

— Мы вам никакого зла отнюдь не хотим, — говорит Гонсевский. — А хотим с вами мирно жить. Мы на то здесь и поставлены, чтобы охранять тишину и мирное спокойствие.

— Стало быть, помирились? — говорю я. — Ладно, раз так, собирайся скорее и поедем в Троицу, пока здесь беды не случилось.

А кто-то из московских людей крикнул Гонсевскому:

— Если вы мирного спокойствия желаете, то убирайтесь вон отсюда! А мы уж сами себя соблюдем! Пока мы ваши лысые головы кругом себя видим, да в Кремле латинское пение слышим — где уж тут быть миру? Да у нас, на ваши хари глядючи, все кишки переворачиваются!

— Не вам, друзья, нас из Москвы выгонять. Король с королевичем нас не на то здесь поставили, чтобы мы уходили, когда вздумается, или когда вы прикажете.

Настёнка опять в слезы:

— Да как же я уйду, Данилка? Как оставлю царевну Ксению и прочих добрых инокинь? Я уже с ними обвыкла жить. А у вас в Троицком монастыре, небось, все монахи пьяницы и греховодники. Кто меня, сироту, защитит?

— Вовсе они не пьяницы, — ответил я. — А если кто и греховодничает помаленьку, то ведь я тебя не оставлю в беде. Уж как-нибудь тебя уберегу. Зато в Троице ты будешь от поляков неопасна: они уже обломали зубищи о нашу преславную обитель, вдругорядь не полезут. Думай, Настасья, решайся, а то поздно будет.

Один торговый мужик Гонсевскому крикнул:

— Долго ли нам еще ждать королевича? Уже терпению нашему скоро конец!

Гонсевский сказал:

— Дайте месяц сроку. Будет вам королевич, не сомневайтесь! Ждать осталось не долго.

Настёнка сказала:

— Дай мне сроку поразмыслить до Христова дня.

— Так это же целый месяц!

— Не месяц, а три седмицы всего. Не можно мне в Великий пост из обители, меня приютившей, убегать.

Ну, я и согласился. Пускай поразмыслит. И пошли мы с ней с горки кататься. А народ с площади Болотной тоже стал расходиться.

Загрузка...