ГЛАВА XI

Мой брат Катерво снова жил теперь в Риме. Он женился и снимал квартиру на виа деи Понтефичи. Он предложил мне свое гостеприимство, но на этот раз уже не могло быть и речи о прежней «богеме». Мы становились благоразумными, респектабельными горожанами. Анджело Занелли предложил Катерво сделать несколько эскизов для «Алтаря Отчизны» — огромного монументального сооружения — памятника Виктору- Эммануилу II, который теперь является одним из самых характерных украшений Рима. Что касается моих дел, то полковник Дельфино сдержал свое обещание и нашел мне место техника-ассистента в фотографическом отделе министерства просвещения: работать там нужно было только полдня, а жалованья полагалось 60 лир в месяц. Вместе со стипендией это составляло 120 лир. Я никогда не был таким богачом.

По утрам я занимался в академии. Моим преподавателем был великий баритон Антонио Котоньи[9]. Он был одним из членов экзаменационной комиссии и еще тогда, на экзамене, выбрал меня себе в ученики. Я считаю величайшим счастьем, что мне довелось знать Котоньи. Это был великий артист и в то же время необычайно добрый и благородный человек. Он не только болел душой за музыкальные успехи своих студентов, но и беспокоился об их жизненных нуждах и не раз посылал им анонимные подарки — пару обуви, пальто и даже деньги, если считал, что это необходимо.

Котоньи совершенно был лишен какого бы то ни было тщеславия и зависти, свойственных многим певцам. Тридцать лет пел он в императорском театре в Москве в качестве «царского баритона» и был еще в зените своей славы, когда на московской сцене появился другой итальянец, баритон Баттистини[10].Котоньи решил тогда, что его господство в театре длилось достаточно долго, и принялся наставлять молодого певца как своего преемника. Даже не предупредив его ни о чем, он явился к Баттистини в 8 утра, и тот был немало удивлен.

— Молодой человек, — сказал ему Котоньи без всяких преамбул, — не тратьте время на подготовку своей партии в «Дон-Жуане». Здесь, в императорском театре, существуют некоторые традиции, связанные с исполнением этой партии. Позвольте я их объясню вам.

В тот вечер, когда состоялся дебют Баттистини в «Дон-Жуане», Котоньи вышел вместе с ним на сцену и на виду у всей публики обнял его и сказал русским театралам несколько прощальных слов. На следующий день он уехал в Рим и никогда больше уже не пел на сцене. Престиж его был так велик, что академия Санта Чечилия сразу же предложила ему кафедру. К тому времени, когда я поступил в академию, Котоньи преподавал там уже лет двадцать, если не больше.

Я никогда больше не встречал такого человека, как Котоньи. Меня волновала сама мысль о том, что я учусь в его классе и что я занимаюсь у того, кто был одним из величайших оперных певцов Европы. Больше того, каждый, кому приходилось встречаться с Котоньи, чувствовал, как облагораживает одно общение с этим человеком. И, разумеется, я был возмущен, когда Фальки, директор академии, сказал мне, что я теряю время, занимаясь в классе у Котоньи.

«Где, — спросил я оскорбленно, — где еще можно найти такого выдающегося, такого замечательного педагога, как он?» Но Фальки настаивал на своем. Ответственность за мой голос, сказал он, теперь уже несет он, Фальки. Котоньи больше восьмидесяти лет, сил у него уже немного. И если я хочу сделать успехи, то должен перейти в класс маэстро Энрико Розати.

Я упрямо возражал, пока мог, но Фальки был все же директором академии, и мне пришлось в конце концов последовать его совету. Я не знал, как объяснить свое поведение Котоньи и что сказать Розати. Я пришел к нему в класс очень неохотно. Розати сразу же понял это.

— Вас здесь никто не держит. Если не нравится, можете уходить, — отрезал он без тени досады в голосе.

Я все же остался. Маэстро Розати оказался идеальным педагогом. Он бывал порой строгим и требовательным и всегда умел заставить своих учеников очень много работать. (В этом смысле, несомненно, у него я получил больше, чем у Котоньи.) И так же, как когда-то синьора Бонуччи, он прекрасно понимал мой голос и руководил моими занятиями, словно не прилагая ни труда, ни усилий. Он был моим учителем и ментором все три года, пока я учился в академии; он

же подготовил меня к дебюту. Я счастлив, что наш общий труд завершился дружбой, которая длилась затем всю жизнь. Пользуясь случаем, я хочу запечатлеть на этих страницах чувство признательности и любви к моему учителю.

К этому времени уже стало ясно, какие упражнения подходят моему голосу. Но в моей манере петь были еще некоторые недостатки, и маэстро Розати решил освободить меня от них. Я привык, например, петь на полном дыхании, всей силой моих легких. Но в результате получалось, что некоторые высокие ноты я брал с трудом. Розати помог мне развить некото­рые модуляции тона и научил ощущать пропорции. Он заставил меня отложить на время оперные партии и сосредоточил все мое внимание на нежных мелодиях XVII и XVIII веков; из них особенно запомнились мне «Фиалки» Моцарта. Через полгода упорной работы — мы занимались с ним не только в академии, но и частным образом у него дома — я смог наконец так спеть необычайно трудное «Ингемиско» из Реквиема Верди, что маэстро остался очень доволен.

Однажды весной, в конце семестра, маэстро Розати повез весь свой класс на традиционную загородную прогулку. Мы отправились во Фраскати — это на Альбинских холмах. Погуляв по чудесному парку виллы Альдобрандина, мы расположились за длинным столом в саду небольшой таверны, чтобы подкрепиться молодым барашком с зелеными бобами и сыром. Сыр оказался очень соленым, и без доброй порции ароматного фраскати с ним, конечно, было бы не справиться. Мы развеселились, но с нами были и девушки, и поэтому мы вели себя вполне благопристойно.

Разрядка все же наступила, но позже, когда мы уже возвращались в Рим, стиснутые в душном, медленно ползущем трамвае. Какие-то подвыпившие парни стали отпускать в адрес наших девушек нехорошие шутки. Сначала мы делали вид, будто не замечаем их. Нас было много, а они держались так нагло, что обстановка быстро накалилась. Возникла одна из тех ситуаций, которые — в Италии, во всяком случае, — обычно кончаются потасовкой.

— Бога ради, Беньямино, начни-ка петь что-нибудь! — шепнул мне маэстро Розати.

Первое, что мне пришло на ум, было «Ингемиско», и я, не задумываясь, запел. Спустя мгновение я понял, как неуместна эта мелодия в этих условиях, но было уже поздно. В отчаянном усилии сосредоточиться и петь как можно лучше я совершенно забыл о том, что происходит вокруг. Когда же я кончил, в перепол­ненном трамвае царило гробовое молчание. Я осмотрелся. Задиры, пристававшие к нам, были ошеломлены. Никакие аплодисменты не доставили бы мне такого триумфа.

Празднество по случаю окончания занятий в академии Санта Чечилия обычно привлекало многих любите­лей музыки из римского света. Приняв раз или два участие в этих празднествах, я вскоре приобрел неко­торую репутацию, видимо, очень неплохую, потому что меня стали постоянно приглашать петь на званых со­браниях в высшем обществе. Вообще это было не принято в академии — студенты не имели права выступать как профессионалы. Но денежное вознаграждение было столь соблазнительным, что я решил нарушить эту тра­дицию. За один вечер я мог заработать в три-четыре раза больше того, что получал за месяц работы в фотолаборатории, где проявлял пленку.

Я оставил эту работу и с тех пор вторую половину дня тоже посвящал занятиям. Вечером же, под псевдонимом Мино Роза (это была уловка, чтобы уклониться от запрещения), я пел в салонах маркиза Рудини, синьоры Гарони, князя Блуменштиля, русского посланника Крупенского и других представителей высшего света. Пел я даже у графини Спаноккья, той самой госпожи, у которой служил когда-то лакеем. Мы посмеялись вместе с ней, вспомнив, как я, бывало, обслуживал ее гостей в белых перчатках со следами соуса на них.

Иногда мне приходилось брать напрокат фрак, но в нем у меня был довольно смешной вид. В конце концов я вынужден был заказать фрак по своей мерке. Очевидно, когда есть деньги, все возможно. Теперь я зарабатывал до трех тысяч лир в месяц. Можно ли сравнить их с теми шестьюдесятью лирами, на которые я умудрялся жить в далекие времена «пеццетти»!

Летом 1914 года настал последний день моих занятий в академии Санта Чечилия. Выпускные экзамены я выдержал отлично и занял первое место среди теноров. На большой бал в академию съехалось множество гостей специально, чтобы послушать наш кон­церт. Среди них оказалось немало импресарио, которые готовы были наброситься на нас, словно волки на ягнят, как только те покинут загон. И Фальки, и Розати — оба советовали мне быть осторожным и внимательно прислушиваться ко всем предложениям. Я не сомневался, что они дают мне разумный совет, и последовал ему.

Затерявшись в шумном, заполненном великосветскими дамами зале, тихонько сидела в уголке старая деревенская женщина в белом платочке, завязанном узелком. Это была моя матушка. Она одна совершила далекое путешествие из Реканати в Рим. На концерте я спел арию «О, чудный край!» из «Африканки» Мейербера, из той самой оперы, что была когда-то в репертуаре духового оркестра, в котором я играл на саксофоне по воскресным дням на площади Леопарди.

Буря аплодисментов, разразившаяся, когда я кончил, не обманула мои надежды, но я был вознагражден и большим — я увидел, как восьмидесятилетний знаменитый Антонио Котоньи обнимает мою матушку, целует ей руки и поздравляет с успехом сына.

— А теперь, — сказал мне маэстро Розати глухим голосом, — теперь ты можешь смело взглянуть в лицо фортуне.

Загрузка...