ГЛАВА ХХIII

В Буэнос-Айресе я узнал, как живут в мире капитала. Я быстро освоился там. иначе просто невозможно было. И все же, пока осваивался, получил немало тяжелых ударов.

Первое, с чего началось, это спор с импресарио Бонетти, в котором маэстро Серафин стал на его сторону, ополчившись вместе с ним против меня. Дело в том, что они решили открыть сезон в театре «Колон» тремя одноактными операми Пуччини: триптихом «Плащ», «Сестра Анджелика» и «Джанни Скикки». Это означало, что мой дебют в Буэнос-Айресе пройдет не так, как мне хотелось бы, потому что я вынужден был бы петь малоподходящие для моего голоса партии. Я слишком хорошо понимал, как важно для артиста первое впечатление от его выступления. Кроме того, было и другое обстоятельство: последние годы в театре «Колон» пели самые знаменитые тенора — Бончи, Скипа, Крими, ди Джованни, Пертиле, не говоря уже о Карузо. Публика, думал я, неизбежно станет делать сравнения, и я не хотел, чтобы они были не в мою пользу. Поэтому я отказался петь в «Джанни Скикки», а, точнее говоря, напомнил Бонетти и Серафину об одном пункте в моем контракте, где говорилось, что дебютировать в Буэнос-Айресе я должен в «Тоске» или «Джоконде». Это показалось им недостаточно убедительным. Но условие это было написано черным по белому, и я считал себя вправе требовать от них его соблюдения.

163

Они отомстили мне, как говорится, сполна: не давали петь целых две недели, известие об этом бойкоте, разумеется, вскоре распространилось и доставило немало радости Вальтеру Мокки, импресарио другой труппы, которая давала спектакли в театре «Колизео». Это был отличный повод для Мокки, чтобы высмеять своих соперников. Вдобавок ко всему стали распространяться разные неприятные слухи о моей внешности. Заметки, появившиеся в местной печати не без ве­дома Мокки, намекали на истинную причину бойкота: Бонетти якобы довольно поздно спохватился, что я слишком толстый и некрасивый, чтобы выступать на сцене театра «Колон». Другие заметки, тоже инспирированные Мокки, намекали на то, что голос у меня посредственный, репутация — сплошной блеф и что я просто боюсь встречи со зрителями и критикой.

Наконец Бонетти снял свое вето и позволил мне выступать. Должен признаться, что на этот раз я долго просидел перед зеркалом, изучая свою внешность со всех точек зрения. Была ли правда, спрашивал я себя, в намеках Мокки? Действительно ли у меня такая смешная фигура и такой смешной вид на сцене? Его подтрунивания задели меня. Клаудиа Муцио, мо­лодая сопрано, которая пела со мной, была необычайно красива. Я чувствовал беспокойство и тревогу, но защищаться мне было нечем. Я мог только вспомнить то, что сказал однажды Пуччини: «Публика забудет о вашей комплекции, как только услышит голос». Мне

оставалось одно — появиться на сцене и начать петь: это было моим единственным оружием.

На следующее утро критики единодушно заявили, что мой дебют был открытием и невероятным успехом, достойным Карузо. И никто из них ни слова не сказал о моей внешности. Вопрос решен, подумал было я. Теперь могу хотя бы какое-то время ни о чем не беспокоиться.

Я решил навестить моего брата Эджидио, который эмигрировал из Италии несколько лет назад и жил теперь в Буэнос-Айресе. Он единственный в нашей семье остался верен отцовскому ремеслу: он был сапожником.

— Нужно отпраздновать, — сказал я ему, — я выиграл сражение!

— С кем? — удивился он.

Я рассмеялся:

— Не знаю точно. Но все равно — я победил!

— Отлично! Я соберу нескольких наших ребят из Реканати — ты же знаешь, тут есть несколько человек, в Буэнос-Айресе, и мы выпьем по стаканчику-другому в «Кантина Фиренце». Это лавка итальянских вин. Подумай только, там есть даже вердиккьо!

Впоследствии, за долгие годы странствий по разным городам и странам, было еще много прекрасных вечеров, которые я проводил со своими соотечественниками-эмигрантами. В подобных случаях я очень часто стыдился за себя и за свои печали. Что значили мои горести по сравнению с трудностями, которые выпадали на их долю, когда они приезжали в чужую страну, где не было ни друзей, ни знакомых? Они тосковали по родине, у них не было специальности, и достаточно

хорошо они узнавали здесь только одно — нужду. Тяжелый, упорный труд, порой унижения — всего этого здесь было в избытке. И все же они всегда умели сохранить хорошее настроение. Их дети могли получить образование и какие-то права, но для них самих жизнь оставалась непрерывным самопожертвованием. Я был горд и счастлив видеться с ними. Я понимал, что они олицетворяют лучшие черты итальянского народа: выдержанность, терпение, трудолюбие, мягкость души и доброту сердца.

Однажды в июне я был в своей уборной в театре «Колон», как вдруг за несколько минут до выхода на сцену (я пел Энцо в «Джоконде») мне доставили срочное известие из Италии: Костанца родила сына! Партию Энцо я пел на дебюте в Ровиго, имя Энцо было связано у меня с самыми светлыми воспоминаниями, и я телеграфировал Костанце, чтобы она назвала сына именем моего героя. Рина и Энцо — моя маленькая семья была теперь в полном составе.

С труппой Вальтера Мокки мы все время были на ножах. Но публика и критика Буэнос-Айреса несмотря на это по-прежнему встречала меня благосклонно. После «Тоски» и «Джоконды», «Богемы» и «Мефистофеля» я спел в конце сезона, в сентябре 1919 года, новую партию — партию Дженнаро в «Лукреции Борджиа» Доницетти.

«Лукреция Борджиа» — одна из самых незначительных опер Доницетти. Написана она в 1833 году и представляет собой типичное посредственное произведение, характерное для периода расцвета бельканто. Либретто оперы написано кое-как, оркестровка банальная, и ясно, что Доницетти больше всего рас­считывал на певцов, которые вдохнут жизнь в его произведение. В опере есть, однако, великолепная ария для тенора — «О безвестном рыбаке...».

Один непредвиденный случай во время премьеры «Лукреции Борджиа» внес комическую ноту и разрядил несколько мрачную атмосферу длинной цепи отравлений и других преступлений, которые составляют сюжет оперы. В IV акте Дженнаро умирает от яда, преподнесенного герцогиней, но напряжение усиливается еще больше, когда она вдруг признает в нем своего сына. Она обнимает его голову и начинает безутешно рыдать: «Сын! Сын мой!». Эстер Маццолени, сопрано, которая пела партию Лукреции, схватила мою голову так страстно, что сорвала с меня парик. Она растерялась и с париком в руках начала медленно отступать к кулисам, продолжая в то же время упорно петь «Сын! Сын мой!». Публика умирала от смеха.

Сезон в театре «Колон» кончился в этом году торжественным представлением «Тоски». На спектакле присутствовали президент Аргентинской республики, члены правительства, дипломатический корпус и сливки светского общества Буэнос-Айреса. Когда я спел арию «Сияли звезды...», публика ответила невероятной овацией и стала настаивать, чтобы я спел ее вторично. В театре «Колон» были свои суровые законы относительно бисов, и я старался не нарушать их. Но волнение в зале нисколько не утихало, и тогда, чтобы не задерживать спектакль, я решил уступить просьбам публики. Я полагал, естественно, что импресарио потом поздравит меня или, по крайней мере, скажет, что доволен успехом. Однако вышло наоборот: к моему величайшему изумлению, он был вне себя от гнева. Так же, как много лет назад Розина Сторкьо, Бонетти обвинил меня в том, что я подкупил клаку. Слушать это было до того обидно, что я в свою оче­редь вышел из себя, и моему брату Эджидио стоило немалого труда удержать меня, чтобы я не разбил стул о голову моего импресарио.

После этого случая невозможно стало продолжать какие-либо дела с Бонетти. Но у меня был подписан с ним контракт и на следующий год на сезон в театре «Колон», и я оказался в неприятном положении. На другой день я сидел в дурном настроении в своей спальне в номере гостиницы, как вдруг ко мне постучали. Это был не кто иной, как импресарио Вальтер Мокки — конкурент Бонетти. Он примчался ко мне на всех парах, едва прослышав о нашей ссоре с Бонетти. Мокки предложил мне немедленно расторгнуть контракт с Бонетти, чтобы петь в будущем году в его труппе. При всем том, что было раньше — разговоры Мокки по поводу моей внешности, которые немало злили меня, — предложение это казалось довольно странным. Но, как говорится, кто старое помянет, тому глаз вон, и я решил, что дело есть дело. Я предоставил Бонетти и Мокки самим разобраться во всем и подписал контракт с Мокки на сезон 1920 года в театре «Колизео».

Мой брат Эджидио проводил меня на пароход.

— Ну, а теперь, когда ты уже возвращаешься в Италию, что ты скажешь о Новом свете?

— Мне нравится, — ответил я. — Не могу сказать нет, но тут надо иметь крепкую шкуру.

Загрузка...