ГЛАВА VIII

Переполненный поезд покинул станцию, и плато­чек, которым Ида махала мне, скрылся вдали. Я сбро­сил ранец, уселся в углу коридора и вздохнул. Это был вздох грусти и в то же время облегчения. Я был расстроен, что прервались мои занятия пением, опеча­лен расставанием с Идой и был просто в ужасе от того, что мне предстоит сражаться с арабами, с кото­рыми у меня лично никогда не было никаких недо­разумений. имелись и другие причины, по которым я не очень огорчался, что выбираюсь из Рима именно в этот момент. Ну, взять хотя бы проблему наших вза­имоотношений с Идой. Я серьезно думал о женитьбе. Мне казалось, что это было бы великолепно, хотя все же меня не оставляли недобрые предчувствия.

Родители Иды неохотно соглашались на то, чтобы наша идиллия продолжалась и дальше. Они были небо­гаты, но полагали, что дочь их — такая красавица — могла бы составить партию получше. При таком положе­нии мне трудно было, конечно, спорить с ними. А они, разумеется, не согласились бы, чтобы, обручившись, мы надолго отложили свадьбу — ведь у меня ничего не было за душой, кроме каких-то смутных надежд и мечтаний. Они, конечно, настояли бы, чтобы по окон­чании военной службы я оставил занятия пением либо для того, чтобы найти какую-нибудь постоянную работу, либо для того, чтобы сразу же начать выступать в каче­стве профессионального певца (а это было бы все равно, что кинуться головой в омут). Я не расположен был делать ни то, ни другое. Но я любил Иду и вовсе не намеревался терять ее. Если бы я остался в Риме, я бы, наверное, уступил уговорам ее родителей. Ну, а теперь я ехал через Понтийские болота и был на надежном расстоянии если не от пушек, то, во всяком случае, от брака. Я смотрел в окно на унылый пейзаж и находил, что он не так уж печален. Скоро я приеду в Неаполь, затем окажусь в Триполи, оттуда, конечно, можно и не вернуться... Зато, если вернусь (и тут я пускался в тщеславные мечты о престиже возвра­тившегося с войны, увешанного орденами солдата), ро­дители Иды не смогут, конечно, отказать мне. Во вся­ком случае, сейчас мне ничего не надо решать, сказал я себе спокойно. Судьба взяла мою жизнь в свои руки.

Но затем мысли мои обратились к другому, и тут уже все было совсем не так приятно и обнадеживающе. В случае с Идой можно было еще на что-то надеяться. Но я натворил немало других глупостей, которыми, ко­нечно, никак не мог гордиться. Тем временем поезд как раз вышел из туннеля, свернул куда-то, и предо мной предстал голубой залив Формиа. Впервые в жизни уви­дел я спелые апельсины на деревьях.

Должно быть, война умудряет людей, думал я. Я очень рассчитывал на это, поскольку чувствовал, что мудрости мне все-таки еще не хватает. Выло бы неспра­ведливо свалить всю вину за то, что произошло, на моего старого друга, повара Джованни Дзерри. Вина целиком моя.

Все началось несколько месяцев назад, когда Дзерри вновь проявил интерес к моему голосу. Я за­шел к нему как-то вечером, помня добрые старые времена, и спел ему что-то прямо на кухне. Дзерри был поражен моими успехами. Однако он тут же выра­зил глубокое беспокойство по поводу того, что го­лос мой находится в руках «всего-навсего женщины». Только лучшие и самые знаменитые преподаватели пения — мужчины, разумеется, — смогут должным обра­зом обработать мой голос. Я должен был объяснить ему, что моими успехами я в немалой степени обязан блестящему преподаванию и чрезвычайному благород­ству синьоры Бонуччи, той самой, которая была «всего-навсего женщиной». Но, увы! Я позволил ему убедить меня своими доводами.

Вскоре после этого разговора Дзерри привел меня к своему хозяину, знаменитому тенору Алессандро Бончи, который как раз в это время был в Риме и дол­жен был петь в «Любовном напитке» в театре «Кос­танци». Бончи жил в роскошном номере на последнем этаже гостиницы «Эксцельсиор». Когда мы пришли к нему, он встретил нас в великолепном шелковом халате. Я вспомнил своего отца — что бы он подумал сейчас? В ушах у меня еще звучали его слова: «Пение не приносит доходов, мальчик мой. Выбери себе какое-нибудь ремесло и не оставляй его».


Я спел знаменитому тенору несколько арий. Он похвалил меня, добавив, что если я хочу, он может представить меня профессору Мартино, должно быть, как он сказал, самому лучшему на свете преподава­телю пения. Затем, обратившись к Дзерри и как бы продолжая ранее начатый разговор, он посоветовал:

— Вложите свои деньги в этот голос. Он принесет вам доход.

Что тут имелось в виду, мне стало ясно лишь не­сколько дней спустя, когда Дзерри пришел ко мне в штаб гарнизона.

— Все в порядке, — весело сообщил он. — Бончи поговорил о тебе с профессором Мартино. С будущего понедельника ты начинаешь заниматься у него.

— Зачем такая спешка? — удивился я. — И как быть с синьорой Бонуччи? Я еще ничего не сказал ей. Надо посоветоваться с нею. Ведь я занимался у нее два года и не заплатил еще ни чентеримо. Я не могу оставить ее так, ни с того, ни с сего. И к тому же, чем я буду платить профессору Мартино?!

— Не беспокойся, — как ни в чем не бывало ответил Дзерри. — Об этом позабочусь я. Платить надо много, не спорю. Но пока я займусь этим, а ты мне отдашь потом. Я тут приготовил небольшой конт­ракт, надо подписать его. Вот, взгляни-ка. А что каса­ется той женщины, то не будь глупцом. Ты должен думать о своей карьере. Мартино и так оказывает тебе великую милость, соглашаясь заниматься с тобой. Он разозлится, если ты теперь откажешься. Не упускай такого случая! Ведь это просто удача! Вся твоя судьба зависит теперь только от этого!

Я понимал, что поступаю плохо, но в тот момент мне казалось, что другого выхода нет. Я взглянул на контракт. Он выглядел страшно официально и очень важно. Дзерри обязывался платить профессору Мар­тино за мои уроки. Взамен я должен был отчислять ему 30 процентов моего гонорара в первые два года после дебюта и 40 — в следующие три года. Я почув­ствовал укор совести, вспомнив, что синьора Бонуччи вообще никогда и словом не обмолвилась ни о каких обязательствах. Но я послушно пошел с Дзерри к нота­риусу и подписал контракт. Мой дебют! Это казалось мне делом очень далекого будущего.

Потом я пошел к синьоре Бонуччи и сказал ей, что мне посоветовали заниматься у профессора Мартино.

Много лет спустя я услышал английскую поговорку. «Даже в аду нет фурии страшнее осмеянной жен­щины». Я понимаю, что обычно эту поговорку припо­минают совсем в других ситуациях, чем та, о которой говорю я, но и в этом случае поговорка подходила как нельзя лучше. Мгновенно исчезли мягкость и женствен­ность синьоры Бонуччи. Она закричала от злости, осы­пала меня градом оскорблений, обвинила в черной не­благодарности, хлопнула дверьми и велела немедленно покинуть ее дом и не попадаться ей больше на глаза.

Я был напуган, уничтожен и сгорал от стыда. Это было самое тяжелое испытание, какое только выпа­дало на мою долю в жизни. Но, разумеется, все это получилось чисто по-итальянски. Синьора Бонуччи отводила душу. Это было «сфого» женщины темпера­ментной, горячей. Занимаясь со мною бесплатно, она поступала совершенно необычайным образом. И само собой разумелось, что в один прекрасный день я заплачу ей за все. Но если бы я занимался только у нее, возможно, она никогда бы и не заговорила об этом. Она верила в мой голос и гордилась им. И это была, несомненно, гордость собственника. Я был «звездой» среди учеников, и поэтому было совершенно естественно, что она думала о будущем — не только о моей будущей славе, в которую слепо верила, но и о том, что придется на ее долю, или думала по край­ней мере о своем собственном творческом удовлетворе­нии, которое дадут ей занятия со мной. Она заложила основу моего вокального мастерства, а я бросал ее теперь, как бы говоря ей всем своим поведением, что она не устраивает меня больше как преподаватель и не может руководить мною на последнем, самом приятном и радостном этапе обучения. Я задел ее гордость. Она имела все основания сердиться на меня.

В гневе она затеяла судебное дело. Мне надлежало предстать перед судом. Судья спросил меня, правда ли, что синьора Бонуччи давала мне индивидуальные уроки почти каждый день в течение двух лет. Я отве­тил: «Да, абсолютно верно». Мне было жаль, что дело дошло до этого. Но мне оставалось только упрекать самого себя. Суд обязал меня оплатить уроки. Всего 2500 лир. Сумма вполне приемлемая, если ее выпла­чивать в течение двух лет, но это чудовищная цифра, если она сваливается ни с того, ни с сего, да еще на солдата, получающего 10 чентезимо в день.

— Господин судья, — покорно сказал я, — я буду откладывать все мое жалованье и возмещу все с процентами. Но боюсь, что придется ждать очень долго.

Синьора Бонуччи не настаивала на том, чтобы я платил. Было ясно, что она хотела только сделать негодующий жест. Больше она не давала о себе знать ни сама, ни через кого-либо.

Двенадцать лет спустя, когда я уже пел в «Метро­политен-опера», я решил написать своей старой учи­тельнице. Мне было довольно трудно разыскать ее адрес. Она уехала вместе с мужем из Рима и жила теперь на острове Роди (в Додеканезском архипелаге), который тогда еще принадлежал Италии. Я просил у синьоры Бонуччи прощения, просил вспомнить ста­рую дружбу. Она ответила мне очень теплым, сердеч­ным письмом, и я был очень рад, что мы вновь стали друзьями. Но прошло еще несколько лет, прежде чем нам довелось встретиться снова. Летом 1939 года, когда я отдыхал у себя на даче в Реканати, я получил теле­грамму из Рима: «Я здесь в отпуске. Сообщите, хотите ли видеть меня». Конечно, я немедленно телеграфи­ровал ей, приглашая приехать в Реканати. Она приехала, но настояла на том, чтобы остановиться в гостинице, гордость ее все еще была задета — так мне казалось — и это мешало ей принять мое госте­приимство. Во всяком случае, мы вместе сходили с ней в церковь в Лорето и поблагодарили судьбу за нашу счастливую встречу. Позднее, когда мы расстались, я сумел все же принести повинную, заплатив наконец мой долг этой доброй женщине и добавив к первона­чальной сумме другую, соразмерную той благодарности, которую я питал к ней.

По все это было делом далекого будущего. Ново­бранцу Беньямино Джильи, рядовому 82-го пехотного полка, который сидел на ранце в коридоре переполнен­ного

поезда и краснел от стыда за свои прошлые пре­грешения, все это было еще неведомо.

Профессор Мартино был, несомненно, превосходным преподавателем, но я занимался у него всего несколько месяцев, потому что вскоре пришло извещение, что я должен отправиться на военную службу в Ливию. Накануне моего отъезда Дзерри пришел ко мне и принес контракт, который мы оба подписали.

— Послушай, — сказал он, — Я знаю, ты поймешь меня... Не будет мне покоя, пока я не порву эту бумагу. Да и тебе ведь теперь не нужны уроки. Так что, аминь, — И тут же он порвал контракт.

Это была наша последняя встреча с Дзерри в Италии. Вскоре после этого он уехал с семьей за границу, и мне удалось только узнать, что он обосновался где-то в Калифорнии.

В ноябре 1920 года я дебютировал в Северной Америке в театре «Метрополитен». Я пел партию Фауста в «Мефистофеле» Бойто. На следующий день газеты уделили моему дебюту много внимания. Посыпались поздравительные телеграммы. Я просматри­вал их не без некоторого удовольствия, как вдруг остановился в изумлении. Одна телеграмма была из Сан- Франциско: «Если ты еще помнишь меня, отлично. Если нет, можешь катиться к дьяволу». И подпись: Джованни Дзерри. Я не совсем был уверен, что под дьяволом тут не подразумевался Мефистофель и что вообще речь не идет о случайной игре слов. Тем не менее я тотчас же ответил ему телеграммой, заверяя, что очень надеюсь вновь увидеть своего старого друга.

Осенью 1923 года я приехал наконец в Сан-Фран­циско. городские власти были столь невероятно взвол­­нованы предстоящим сезоном итальянском оперы, что оказали мне чуть ли не королевские почести. Эскорт моторизованной полиции и вой сирен сопровождали меня от вокзала до гостиницы. И там в холле меня встретил Джованни Дзерри. Вот так и совершилось наконец то, о чем он мечтал когда-то в обвитой виноградом беседке маленькой таверны в Реканати, где мы играли с ним в деревянные шары. «Ты пришлешь мне два билета, договорились? интересно, что это будет, „Богема" или „Риголетто"?». Это оказались и «Богема» и «Риголетто». В самом деле, все время, пока длились гастроли, Дзерри все вечера проводил в театре, не пропустив ни одного спектакля. Я был по-настоящему счастлив, что все сложилось именно так, как он мечтал. В нашей дружбе было и плохое, и хорошее, но я никогда не забывал, что не будь его поддержки и напутствия я, наверное, так всю жизнь и простоял бы за прилавком аптеки в Реканати, заворачивая лекарства.

Как только мне удавалось освободиться от официальных церемоний и светских приемов, я удирал после спектакля к Дзерри и синьоре Чечилии (она, похоже было, переменила свое мнение обо мне и больше не считала меня бездельником). На столе появлялись отличные спагетти, и мы славно проводили время в ма­леньком ресторанчике, который «принес Дзерри успех» в Новом свете.

— Я мог бы помочь тебе как-нибудь? — спросил я однажды вечером Дзерри. — Ведь теперь очередь за мной.

— Нет, спасибо, — резко ответил он. Он по-преж­нему держался со мной несколько высокомерно и, видимо, хотел продолжать в том же духе.

— Ты уверен в этом? — настаивал я.

— Ну, — наконец сказал он, колеблясь. — Вообще-то есть одна вещь, которую ты мог бы сделать для меня. Ты бы не возражал, если бы я назвал свой ресторан твоим именем — «Ресторан Беньямино Джильи»? Понимаешь, это очень помогло бы мне в делах...

Загрузка...