ГЛАВА XXV

До приезда в Америку я почти ничего не знал о «Метрополитен-опера». Слышал только о необыкновенной славе театра и знал, что с ним связаны имена двух итальянцев — Джулио Гатти-Казацца и Энрико Карузо. Великий неаполитанский певец был самым популярным тенором в «Метрополитен» с 1903 года, а энергичный феррарский инженер Гатти-Казацца — генеральным директором театра с 1908 года. Вместе они сделали из «Метрополитен» настоящее святилище оперы, и долгое время этот театр не имел равного в мире.

«Метрополитен» обязан своим существованием просвещенному покровительству нескольких богатых се­мейств Нью-Йорка. Раньше, при других руководителях, театр всегда был убыточным. Но когда в театр пришел Гатти-Казацца, он стал давать доход. При этом даже не были повышены цены на билеты. Исключительно деловой, скрупулезно честный администратор, Гатти-Казацца был глубоким знатоком и самоотверженным служителем оперы. Он повысил художественный уровень труппы и воспитал вкус слушателей. Он давал публике то, чего она хотела, но только до известной степени, а затем заставлял ее делать некоторые усилия и осмысливать новые явления. Он умел превратить какую-нибудь незначительную, забытую оперу XVIII века или сложную современную оперу в кассовый спектакль. Он был строг, всегда умел держать людей на расстоянии, не терпел возражений и вообще считал, видимо, что он всемогущ. Но его не­примиримость ко всему, что не было поистине совершенным, заставляла всех глубоко уважать его.

Во время нашей первой беседы этот необыкновен­ный человек был любезен со мной, но холоден. Он сделал несколько сдержанных комплиментов по поводу моей репутации. Особенное впечатление, заметил он, произвели на него рецензии касающиеся моего исполнения партии Фауста в «Мефистофеле» в «Ла Скала». «Метрополитен» тоже должен был почтить память Бойто. И он предложил мне дебютировать в Нью-Йорке в партии Фауста. Я предпочел бы начать с чего-либо менее трудного и более подходящего для моего голоса. Но я прекрасно понимал, что предложение Гатти-Казацца — по существу — приказ, по поводу которого я, новичок, вряд ли могу спорить. Поэтому я только ответил: «Спасибо» и послушно отправился на репетицию.

Санта Чечилия, Ровиго, «Сан-Карло», «Костанци», «Ла Скала», «Колон» — все это были для меня испытания. Всякий раз я говорил себе: если будет успех, значит, я действительно чего-то стою. И все же теперь, готовясь к встрече с публикой в театре «Метрополитен», я чувствовал себя совсем неопытным певцом, испытания которого только еще начинаются. Таким, впрочем, я и был для той публики, которая сделала из Гатти-Казацца своего кумира, гораздо хуже, однако, другое, думал я: поскольку в «Мефистофеле» основная партия — партия баса, то очень может быть, что меня в опере вообще не заметят. К тому, же многим опера может показаться незнакомой и непонятной. Ведь тринадцать лет прошло с тех пор, как она ставилась в «Метрополитен» последний раз. Тогда заглавную партию пел Шаляпин. Это был его дебют в Соединенных Штатах. Спустя несколько недель он уехал из Америки, заявив, что ноги его больше не будет на грязной мостовой Бродвея. Рецензенты, размышлял я, будут больше заниматься болтовней по поводу этого известного эпизода и сравнивать нового исполнителя Мефистофеля с великим русским привередником. Очень возможно, что нового Фауста даже и не заметят.

Вечером 26 ноября 1920 года начались для меня муки этого великого испытания. Партию Мефистофеля должен был петь испанский бас Хозе Мардонес. Но в последний момент он заболел, и его заменил русский — Адам Дидур[26]. Партию Маргариты пела Франчес Альда (жена Гатти-Казацца). Дирижировал Роберто Моранцони.

Я стоял за кулисами и чашку за чашкой глотал крепкий кофе. Пока Дидур пел пролог на небесах, я думал о матушке. Затем началась другая сцена — на площади у рынка. После хора и пасхальной процессии я вышел на сцену вместе с Анджело Дада — исполнителем партии моего спутника Вагнера. Пусть простят мне, если я приведу здесь то, что писал обо мне потом один из нью-йоркских критиков: «Уверенно, невозмутимо спел Джильи первую фразу о зимних снегах, которые тают от мягкого весеннего солнца. Это нетрудный пассаж. Ария эта в основном в среднем регистре, и певцу нет нужды добираться до самых верхов. Спустя шестнадцать тактов Фауста прерывает толпа, которая возвращается на площадь, где начина­ются танцы. Но и этого уже было достаточно: Нью-Йорк понял, что родилась новая звезда».

После спектакля меня вызывали тридцать четыре раза. Тридцать четыре раза я выходил на сцену. На следующее утро Гатти-Казацца продлил мой контракт на три месяца. Карузо прислал мне великодушное поздравление. Потом кто-то принес внушительную кипу невероятно толстых газет. Один из заголовков «Диспэтча» гласил: «Тенор со странным именем встал рядом с Карузо». Нью-йоркские газеты, несмотря на довольно сдержанный и солидный тон, были тем не менее гораздо более восторженными, чем я ожидал.

Мне особенно понравилось то, что написала «Нью-Йорк Геральд Трибюн»: «Лояльный итальянец, преисполненный глубокой преданности традициям Бойто, Джильи показал себя как подлинный служитель искусства, а не как человек, добивающийся только личной славы». «Нью-Йорк Таймс» упрекала меня за «упор­ное стремление петь, обращаясь к публике, а не к Маргарите», но признавала, что голос у меня «действи­тельно прекрасный, что он весьма редко форсируется, всегда свежий, богатый красками». «Уорлд» писала осторожно, не беря на себя лишнего: «Джильи, возмож­но, никогда не будет хватать звезд с неба, но в театр он пришел не зря», «Ивнинг Мейл» отмечала «случайное тремоло кое-где и несколько затрудненное дыхание». «Сан» писала, что «Джильи очень похож на Карузо в молодости».

Макс Смит поместил в «Нью-Йорк Америка» описание моей манеры петь, которое больше всего удовлетворило меня, потому что, если отбросить всякую скромность, оно, на мой взгляд, было самым точным: «Голос Джильи — лирический тенор, особенно теплый и мягкий в среднем регистре, — отличается красотой тембра, замечательно гибкий, изысканный, когда он поет a mezza voce, полный и звучный, когда он поет

во всю силу. И сам по себе голос Джильи — один из самых прекрасных теноров, какие только слышал Нью-Йорк после Карузо. Драматическая напряженность, эмоциональная жизненность и выразительность, свойственные пению Джильи, являются для него самыми характерными и отличительными чертами».

Великое испытание окончилось. Нью-Йорк признал меня. Мне предстояло петь — пусть даже недолго — в «Метрополитен». Я должен был много работать. Труппа театра насчитывала около ста человек и давала 230 спектаклей в сезон.

3 декабря я пел в «Богеме» с Франчес Альда, Дидуром и великим баритоном Антонио Скотти, уже совсем старым в то время. Скотти все еще был великолепным актером, но как только он начинал петь, становилось ясно, что голос его уже сдал, и даже почитатели его таланта — а их было немало — чувствовали неловкость за его упрямое нежелание оставить сцену.

10 декабря я пел в «Тоске» с Эмми Дестин в заглавной роли и Скотти в роли Скарпиа. 17 декабря я пел в «Лючии ди Ламмермур» с Джузеппе де Лука, Хозе Мардонесом и американской сопрано Мейбл Гаррисон. Все эти спектакли вызывали похвалу в мой адрес, но не всегда безоговорочную. После «Лючии ди Ламмермур», например, «Геральд Трибюн» писала: «Беньямино Джильи был хорошим Эдгардом. Это, должно быть, все что можно сказать о любом современ­ном певце, выступающем в роли сына Равензвуда. Когда-то был действительно великолепный Эд­гард — Итало Кампанини. Но кого теперь интересует история?!».

23 декабря 1920 года я должен был петь почти без всякой подготовки в «Богеме». Поначалу на этот вечер был назначен «Любовный напиток» с Энрико Карузо. Но в последнюю минуту спектакль отменили, потому что певец был болен и не мог выступать. Карузо вообще очень плохо чувствовал себя; еще с сентября не проходили у него боли после того, как во время репети­ции на него упал тяжелый задник. 11 ноября давали «Любовный напиток» в Музыкальной академии в Бруклине, и Карузо чуть не задохнулся во время спектакля — так сильно у него пошла горлом кровь. Его увезли в карете, скорой помощи. Карузо героически боролся за свое здоровье, он очень хотел поправиться и продолжать петь, но спустя несколько дней ему снова стало плохо. Поначалу болезнь его не казалась такой тяжелой, но потом она как-то быстро захватила его. Имя Карузо тотчас же появилось в газетах всего мира. Молчаливая толпа собиралась на улице у гости­ницы, а старые его коллеги по «Метрополитен» тайком вытирали слезы.

Я пел в «Метрополитен» уже ровно месяц. На другой день после рождества меня пригласил к себе Гатти-Казацца.

— В новогодний вечер Карузо должен петь в «Пророке», но спектакль придется отменить. Я хотел бы, чтобы вы пели в «Любви трех королей». Это верно, что партия у вас готова? Хорошо, осталось еще четыре дня, чтобы продать билеты.

— Да, чтобы продать билеты, — согласился я.

— Публика будет разочарована, — продолжал он, — Замена Карузо должна быть для нее неожиданностью. Спектакль с его участием — это всегда особое событие. Нелегко будет утешить публику: она надеется услышать Карузо.

Загрузка...