ГЛАВА XVIII

Седьмую оперу я прибавил к своему репертуару 5 октября 1916 года в веронском театре «Ристори». Это была «Лючия ди Ламмермур» Доницетти, взятая в долг у Вальтера Скотта мелодраматическая история шотландской девушки, вышедшей замуж за нелюбимого человека, которого она убивает ночью, а потом сходит с ума. Партию Лючии пела Джузеппина Финци Магрини, лорда Энрико — Мариано Стабиле, а мне, тенору, естественно, досталась романтическая партия Эдгара Равензвуда. В «Лючии» самое выигрышное место для тенора — прекраснейшая ария последнего акта: «Ты на небо отлетая, ангел чистый и прекрасный...». Интересно, что мысль написать эту арию пришла Доницетти внезапно, в то время, когда он играл с друзьями в карты. Осененный вдохновением, он вскочил из-за стола, вышел в соседнюю комнату, набросал там пришедшую на ум мелодию арии и затем снова вернулся к столу докончить партию.

На премьере я старался не забыть, что нужно оставить дыхание для арии «Ты на небо отлетая, ангел чистый и прекрасный...». Я репетировал ее десятки раз, но ария эта очень сложная и изнурительная для певца, и перед спектаклем я, как всегда, снова и снова спрашивал себя, как примет ее публика. Никакая вера в себя, в свои возможности, никакие порции крепкого кофе не спасли меня от неизбежного томительного ожидания, которое всегда отличает премьеру. Разумеется, я рассчитывал на успех, но никак не был готов к тому, что меня будут вызывать двадцать с лишним раз и еще меньше к тому, что напишут на другой день в газетах критики. Один из них сравнивал премьеру с самым первым представлением «Лючии» — 26 сентября 1835 года, когда восторженные зрители встретили французского тенора Дюпре[15] «ураганом аплодисментов и криками, походившими на вопли умалишенных, и когда восторг публики не поддавался никакому описанию».

Петь в операх Доницетти гораздо труднее, чем в операх Пуччини. И успех в опере Доницетти гораздо серьезнее успеха, который нетрудно заслужить при исполнении произведений Пуччини. Любой певец с самым посредственным голосом и отнюдь не безупречной техникой легко может ввести в заблуждение своих слушателей и даже заработать в придачу аплодисменты, если споет в какой-нибудь опере Пуччини. Но этот же певец крепко призадумается, прежде чем возьмется за какую-нибудь оперу Доницетти, потому что его произведения безжалостно обнажают все слабости каждого исполнителя.

Совершенно неверно мнение, будто оперные партии Доницетти очень своеобразны, «герметичны» и требуют какого-то особого стиля — так же, как это необходимо для исполнения вокальных произведений Моцарта или Генделя. Это просто чисто лирические партии, где все подчинено одной только мелодии — в ариях, каватинах, кабалеттах, медленных легато. Чтобы петь их, нужно хорошо владеть дыханием и звуком, уметь легко подавать его. Все эти элементарные и основные навыки преследуют и обычные вокальные упражнения. Но дело в том, что многие современные певцы раньше времени начинают выступать в качестве профессионалов — еще тогда, когда они очень далеки от полного и свободного владения этим основным «реквизитом».

Во многих случаях это объясняется, очевидно, обстоятельствами, которые связаны с денежными затруднениями. Но, думаю, мой пример достаточ­но убедительно говорит за то, что это препятствие преодолимо. А может быть, многие преподаватели не внушают своим ученикам, что им нужно долго и упорно заниматься. Они исходят, видимо, из предвзятого мнения, что нет нужды учить их петь партии из опер Доницетти и Беллини, раз они могут свободно обойти эти рискованные вокальные барьеры и иметь успех при исполнении множества других произведений, которые требуют гораздо меньше труда.

Однако, как бы то ни было, неизбежно напрашивается печальный вывод: бельканто приходит в упадок. И хотя, разумеется, я не имел возможности сравнивать, я глубоко убежден, что в наши дни осталось совсем немного от того великолепного бельканто, которое существовало век назад. Меня приводит к такому выводу внутренняя ясность опер и Беллини. Хотя, как я отметил в предыдущей главе, «Фаворитка» и знаменует переходный период, Доницетти, сочиняя ее, имел в виду таких своих певцов- современников, как Дюпре, Рубини, Лаблаш, Персиани, Гризи и Паста[16]. Чтобы хорошо петь в операх Доницетти, необходимо обладать вокальным мастерством, хотя бы в какой-то мере сравнимым с их искусством. Думаю, что должен посоветовать всем молодым певцам: будьте настойчивы и упорны в ваших занятиях, имейте мужество и терпение отложить ваш дебют до тех пор, пока действительно не будете готовы к нему, и не давайте, прошу вас, зачахнуть и погибнуть традициям бельканто[17].

С октября по декабрь 1916 года я пел в разных городах Италии: в «Лючии» — в Вероне, в «Мефистофеле» — в театре «Доницетти» в Бергамо, в театре «Сочале» в Брешии, в «Джоконде» в театре «Кьярелла» в Турине. И наконец, наступил день, которого я так ждал и так боялся: 26 декабря 1916 года я впервые предстал на суд римской публики в театре «Костанци». На открытие сезона давали «Мефистофеля». Дирижировал маэстро Эдоардо Витале.

Полковник Дельфино получил обещанную ложу; в зале был маэстро Розати со своей семьей; графиня Спаноккья призналась, что ей ужасно интересно присутствовать на дебюте того, кто был когда-то ее лакеем; в партере сидели Катерво с супругой и рядом с ними Костанца. Все трое выглядели очень озабоченно: они впервые в жизни были в вечерних туалетах.

Вообще-то римская публика уже знала меня немного по тому времени, когда я, будучи студентом академии Санта Чечилия, пел на частных приемах под псевдонимом Мино Роза, и по благотворительным концертам в пользу армии, которые я давал в Риме год назад. Римские критики, однако, еще не имели случая нацелить на меня свои перья. Их суждений я ждал с некоторым беспокойством. Когда-то в неблагодарную минуту я подумал, что критики Ровиго, Феррары, Генуи, Палермо, Болоньи, Неаполя и других городов были просто провинциальными писаками, чей благосклонный вердикт нельзя считать решающим и окончательным. Что скажут обо мне в Риме? Как всегда, разумеется, важнее всего для меня оставалось мнение публики. Но в этот раз тревожила и оценка критиков.

Мы с Костанцей жили у Катерво. После спектакля мы устроили небольшой ужин и, вспоминая прошед­шие годы, засиделись почти до утра. Потом, когда все разошлись спать, я потихоньку вышел из дома. Спать я не мог. На душе было как-то неспокойно, тоскливо. Я бесцельно побрел по пустым холодным улицам. На площади Навона теснились палатки и лотки рождественской ярмарки, земля вокруг была усеяна обрывками бумаги, в которую заворачивают игрушки. Величественно высились в сиянии лунного света громады церквей. Я был недалеко от Пасседжата ди Рипетта, той самой улочки, где в былые времена мы снимали с Катерво мансарду и по вечерам при свете свечи ели наши «пеццетти». Я свернул на набережную и вскоре оказался у нашего дома. Я стоял и смотрел на окно, у которого мы проказничали, оглашая улицу разными криками. Потом, сам того не замечая, отправился по знакомому пути — прошел по виа Корсо, постоял перед академией Санта Чечилия, вышел на лестницу площади Испании и затем оказался у церкви Тринита деи Монти, где мы так долго стояли с Идой во время нашей первой, упоительной прогулки. Затем я дошел до штаба гарнизона, где провел два года, пока носил грубую серо-зеленую форму солдата и где встретил Костанцу. Когда выходил из дома, я совсем не собирался совершать это сентиментальное паломничество, но теперь, когда побывал в этих дорогих мне местах, я почувствовал себя лучше. Не так уж часто мне выпадал случай поразмышлять о самом себе. Тем временем наступило утро. Я пошел на вокзал и уселся там на скамейке в ожидании утренних газет.

Римские критики, как я и предполагал, оказались строже своих провинциальных коллег. В общем они писали обо мне довольно благосклонно. Все сокрушались, что у меня был плохой грим. «Мессаджеро» заметила, что я не сумел скрыть волнения. «Трибуна» писала, что я лучше пел в I акте, чем в последнем. «Корьере д’Италия» — что я еще не сложившийся артист, но задатки у меня хорошие. Все остальное была одна похвала, хотя и в умеренных выражениях, но все-таки похвала. Я понял, что могу быть доволен. Почувствовав внезапно невероятное облегчение и в то же время ужасную усталость, я сунул газеты в карман, взял такси и вернулся домой.

— Где тебя носило? — удивилась Костанца.

— Я гулял... Мне не спалось... Надо было увидеть эти газеты. А теперь я посплю как следует...

В Риме я оставался еще два месяца — пел в театре «Костанци». В начале марта 1917 года меня ожидало новое приключение: первая поездка за границу — в Испанию. Маэстро Туллио Серафина пригласили провести итальянский сезон в Мадриде и Барселоне. Он собрал для этого небольшую труппу, в которую входили тенор Аурелиано Пертиле, баритон Сегура-Тайен, бас Анджело Мазини-Пьералли и я. Женские партии должны были петь испанские певицы. Помню, в частности, сопрано Кармен Бонаплату.

Вообще путешествия — не бог весть какая радость для певца. Во время этих первых заграничных гастролей, которыми начались мои бесчисленные поездки по городам четырех континентов, я раз и навсегда уяснил себе, что в каждом городе за границей есть только три места, с которыми волей-неволей приходится познакомиться, — это вокзал, гостиница, в которой останавливаешься, и театр. Ведь все, абсолютно все время расписано по минутам. И даже если я не был занят вечером в спектакле, то готовил свою партию, полоскал горло, подписывал автографы, ездил на торжественную встречу с соотечественниками или давал интервью представителям прессы. Очень редко у меня находилось время (и еще реже бывало душевное спокойствие, которое тоже необходимо для этого), чтобы я мог узнать и осмотреть город, познакомиться со страной. Так бывало почти всегда — многочисленные поездки ничего не давали мне. И хотя поезда и пароходы почти так же неизменно входили в распорядок моего дня, как утренний завтрак, полагаю, что вообще-то я совсем не создан для путешествий. Я с удовольствием предпочел бы оставаться в Италии и жить спокойно в родном Реканати. И всю жизнь, всегда, когда бы мне ни удавалось вырвать время для недолгого отдыха, я отправлялся в Реканати — это было единственное место, куда меня всегда влекло и где я мог по-настоящему отдохнуть.

Между тем об Испании я узнал все же немало интересного и сделал, в частности, необычайное открытие — испанцы такие восторженные и фанатичные поклонники оперы, что итальянцы не идут ни в какое сравнение с ними. Я никогда не видел корриды, но думаю, что пылкое волнение оперной публики — я бы сказал, нечто вроде коллективной истерики — можно сравнить, должно быть, только с волнением толпы, окружающей арену.

Мне запомнились некоторые подробности пребывания в Мадриде. Публика обычно адресовала там свои восторги не в мой адрес. Она выражала свою признательность двум другим тенорам — Гайяру и Мазини[18]. У каждого были свои поклонники, и каждая группировка считала своего любимца единственным достойным исполнителем партии Фауста в «Мефистофеле», на которую я, начинающий юнец, вообще не имел права претендовать.

Испанская критика разделяла мнение публики, хотя и в более сдержанных выражениях; в лучшем случае, она относилась ко мне снисходительно.

«Обладает хорошей техникой, поет действительно хорошо, — писала «Эль Либераль». — Если усердно поработает, может надеяться на карьеру и на успех». «Голос слабый, но приятный, — писала «Эспанья нуова». — Он мог бы выбрать что-либо более подходящее для своего голоса и не появляться перед испанской публикой в такой знаменитой опере, как «Мефистофель». Его исполнение в III акте не сравнимо с исполнением Гайяра, в то время как в начальной сцене он, безусловно, хуже Мазини».

Более милостиво отнеслись ко мне в Барселоне, где я пел в «Джоконде» и «Мефистофеле». У меня там не было, как выяснилось, сильных соперников в партии Энцо, так что публика могла аплодировать сколько угодно, и критикам ничто не мешало петь дифирамбы. Когда пришло время возвращаться в Италию, то выяснилось, что у меня тоже есть своя неболь­шая партия поклонников. Однажды они устроили де­монстрацию в мою честь, пока стояли в очереди за билетами на галерку. В ход пошли кулаки, пришлось вмешаться полиции. Так что мои спектакли в Испании в конце концов тоже оказались успешными.

Загрузка...