Семеновский отряд пополнялся по тому же принципу, что и Запорожская Сечь. У русских волонтеров некто никаких документов не спрашивал, задавале всего три вопроса: «В Бога веруешь? Большевиков не признаешь? Драться с ними будешь?» Утвердительные ответы давали право быть зачисленным на довольствие. Поскольку платили хорошо, на станцию Маньчжурия стекался всякий сброд. Присваивали офицерские чины, щеголяли чужими наградами. Как обычно в смутные времена, появились и самозванцы разного масштаба. Китаец-парикмахер выдавал себя за побочного отпрыска японской императрицы, а какой-то молодой еврей назвался сыном покойного генерала Крымова и фигурировал при штабе, пока не был разоблачен и выпорот.
Вопреки расхожему мнению ссыльные и каторжнике шли служить не только к красным. «Хуже всего здесь контрразведка, куда собрались отбросы жандармов, охранных агентов и разнузданная молодежь самого садического типа», — писал об Особом Маньчжурском отряде (ОМО) военный министр Омского правительства Будберг. Среди представителей этой золотой молодежи с уголовным прошлым были сын министра двора Фридерикс, убивший из-за наследства родного брата; обвинявшийся в шпионаже в пользу Германии барон Тизенгаузен; известный петербургский шарлатан Волков, он же «великий маг Али», укравший у своей любовницы, генеральши Самойловой, драгоценности на сто тысяч рублей. Все они попали в Забайкалье по судебным приговорам, а теперь оказались в отряде Семенова. Из-за таких фигур аббревиатуру ОМО расшифровывали как «Осторожно, может ограбить».
«Гражданская война в России дала много Пожарских, но очень мало Мининых», — обмолвился однажды Семенов. Сам он быстро решил свои финансовые проблемы благодаря японцам[39]. Те сделали ставку на него, а не на Колчака, слишком тесно, по их мнению, связанного с англичанами и американцами. Зато управляющий КВЖД, генерал Хорват, к Семенову отнесся настороженно и военную власть в полосе отчуждения вручил Колчаку. Подчиниться ему атаман отказался наотрез. Адмирал называл семеновцев «хамами», «бандой», но эта «банда» быстро превращалась в серьезную силу. На японские деньги Семенов закупал снаряжение вплоть до радиостанций, обзавелся артиллерией, приступил к оборудованию бронепоездов, а Колчак сумел поставить под ружье не более семисот человек, разбросанных по всей магистрали и вооруженных лишь трехлинейками. К весне 1918 года Семенов имел впятеро больше. Правда, из трех с половиной тысяч бойцов русских насчитывалось не более трети. Личный состав отряда был преимущественно азиатский: китайцы (в том числе хунхузы), монголы всех племен, буряты, корейцы.
Первая попытка продвинуться в Забайкалье окончилась неудачей, но в начале апреля Семенов вновь перешел границу и с налету захватил сначала Даурию, затем станцию Мациевская, где едва не погиб — раненного в ногу, его извлекли из-под обломков колокольни, разрушенной прямым попаданием снаряда. Здесь под видом добровольцев к нему присоединился батальон японской императорской армии в 400 штыков. «Маленькие ростом, великие своим воинским духом, щеголеватые и веселые, японские солдаты в теплый весенний вечер выскакивали из вагонов, кокетливо иллюминованных светящимися фонариками самых причудливых форм. В руках у каждого было по национальному японскому и русскому флагу, они оживленно размахивали этими эмблемами русско-японской солидарности» — так бывший адъютант Семенова описывал первое появление японцев в Забайкалье. Для него это было «повторение повествования евангелиста о благодетельном самаритянине».
Из Мациевской, взятой после упорного боя, Семенов устремляется к Чите. К концу апреля захвачена станция Оловянная, атаман с авангардом выходит к берегу Онона, но красные успевают взорвать мост. Подрывником выступает не кто-нибудь, а лично командующий Забайкальским фронтом эсер-интернационалист Сергей Лазо. Минеры, не желая рисковать жизнью под прицельным огнем казаков, стрелявших с другого берега, отказались ползти к реке, чтобы еще раз поджечь потухший от дождя запал, тогда Лазо сделал это сам, причем только третья попытка оказалась успешной.
Невозможно установить точную численность семеновских частей и противостоящих им красных отрядов. Все постоянно движется, меняется, сотни людей перебегают от Лазо к Семенову и обратно. Дезертируют тоже сотнями. Мобилизации, которые пытается проводить каждая из сторон, вызывают ненависть к ней в увеличивают не столько ее собственные силы, сколько армию противника. Реквизиции проводят те и другие, врагом становится тот, кто сделал это первым.
Разделение по имущественному признаку почти не прослеживается. Сплошь и рядом богатые крестьяне и даже казаки выступают сторонниками советской власти, а бедные поддерживают Семенова. Под прикрытием красного или трехцветного знамени сводят старые счеты из-за выгонов в пахотных земель. Появление в ОМО бурятских в монгольских всадников, привлеченных обещанием вернуть отнятые у них под пашню степные угодья, толкнуло крестьян в противоположный стан. Среди бойцов Лазо в ходу был лозунг «Грабь тварей!», то есть бурят. К тем из них, кто сражался на стороне красных, относились презрительно: «Как я встану рядом с ясашным?» Для казаков такой проблемы не существовало, их отношение к степнякам было несравненно болел уважительным.
Человек мог оказаться по ту или иную сторону фронта по причинам, не имеющим ничего общего с идеологией. Парень из Читы при красных пошел служить в вокзальную охрану, потому что ревновал невесту, работавшую там кассиршей; к ней постоянно приставали мужчины, в он охранял ее бдительнее, наверное, чем вокзал от семеновских диверсантов, с приходом белых соперник настрочил на него донос. Несчастный жених поплатился арестом, бежал и в конце концов попал к партизанам. В те дни люди выбирали судьбу на годы вперед, хотя еще не догадывались об этом.
Идейное противостояние пока что смутно осознается и не без труда формулируется даже верхушкой враждебных станов, а на низовом уровне принимает карикатурные формы еле корыстно используется в житейских ситуациях. На отбитой у Лазо железнодорожной станции казачий офицер заказывает местному портному-еврею новый мундир. Закончив работу, портной из страха перед заказчиком отказывается взять у него деньги. Тот рад не платить, но не желает чувствовать себя должником и, чтобы избавиться от моральных неудобств, заявляет, что портной — большевик, раз он против денег, и приказывает его выпороть.
Большинство населения не понимало, кто, с кем и из-за чего воюет. В эмиграции один офицер с грустью вспоминал разговор, состоявшийся между нем и какой-то женщиной на улице только что захваченного белыми городка. Та никак не могла взять в толк, на чьей стороне сражаются победителе. «Мы красных бьем», — объясняет офицер, но такой ответ не избавляет его собеседницу от сомнений. Если есть воителе, значит, как испокон веку ведется, должны быть и те, кого они защищают. «Вот вас и защищаем», — находится наконец офицер. Тогда, растрогавшись, женщина благодарно крестит его и говорит: «Ну слава Богу! А то ведь все нынче промеж себя дерутся, про нас-то уж и позабыли».
Фронт замирает у Оловянной, затем Лазо внезапно переходит Онон. Наступление началось на Пасху, когда семеновцы отмечали праздник, а сам атаман уехал кутить в Харбин. Он срочно возвращается, но положение уже безнадежно. Своем последнем оплотом Семенов сделал пограничную пятивершинную сопку Тавын-Тологой, укрепив склоны окопами и рядами колючей проволоки, однако не удержал ее и был отброшен в Китай.
Лазо вступил в переговоры с представителями китайской военной администрации. Те прибыли на встречу с положенными по этикету безделушками в качестве подарков, а командующему преподнесли мешок дефицитного сахарного песка. Хозяин усадил гостей петь чай у себя в вагоне, и тут выяснилось, что подаренный песок сильно подмочен. Лазо приказал адъютанту немедленно, любыми путями раздобыть рафинад. С трудом сумели отыскать несколько кусков. Лазо гордо выставил их на стол и, как пишет его жена, «в разговоре с китайцами сделал тонкий намек на то, что русские люди предпочитают пить чай с рафинадом и не любят сахарный песок, в особенности если он подмочен».
На этой благостной ноте Ольга Лазо заканчивает свои воспоминания о борьбе мужа с Семеновым, но ощущение хаоса подспудно присутствует даже в них. Семеновский офицер, спустя десять лет напечатавший в харбинской газете «Наш путь» заметки об этих днях, вспоминает какие-то свои командировки, поездки на паровозном тендере, стрельбу, бегство, случайных попутчиков, но постепенно начинает казаться, что автор ясно помнит лишь одно — то, как от поджигаемой красными и белыми степи небо все время затянуто дымной пеленой. Каждый новый день разгорается незаметно и так же незаметно переходит в ночь. Над миром властвуют сумерки. Это ощущение пронизывает весь его сбивчивый рассказ, чья главная историческая ценность состоит в нарастающем при чтении чувстве тревоги от многократно и на разные лады повторяемого: «Свет солнца, притемненный дымкой степного пала, казался не дневным, а вечерним».
Из мемуаров Семенова следует, что Унгерн присоединился к нему в конце ноября или в начале декабря 1917 года. Произошло это на станции Даурия, где размещался лагерь германских и турецких военнопленных. Из них Унгерн сколотил что-то вроде военно-полицейской команды, которая быстро покончила с гарнизонной солдатской вольницей и грабежами в пристанционном поселке. С тех пор у некоторых семеновских офицеров остались вестовые-турки, славившиеся умением варить кофе.
Неясно, когда Унгерн покинул Персию, но путь из Урмии в Даурию пролег через Ревель. Сохранившийся в бумагах Арвида Унгерн-Штернберга рукописный рассказ Альфреда Мирбаха, мужа сестры Унгерна, частично заполняет временной пробел между двумя его экзотическими должностями — инструктором ассирийских дружин и начальником пленных немцев, усмиряющих буйства своих русских охранников.
Мирбах сообщает, что осенью 1917 года они с Унгерном и братом Унгерна по матери, Максимилианом Хойнинген-Хюне, оказались в Иркутске. Как и зачем все трое туда попали, из его воспоминаний понять нельзя, но дело проясняется, если вспомнить, что Мирбах тогда отбывал ссылку на севере Иркутской губернии, в Балаганске. Перед войной он возглавлял Охранное отделение в Лодзи и еще двух южных округах Царства Польского в сохранил тесные связи с жандармским полковником Мясоедовым, раньше служившим в Польше. В 1915 году Мясоедова обвинили в шпионаже в пользу Германии, судили в повесили, а Мирбах, тоже угодивший под суд, отделался ссылкой. Хаос в растущее влияние большевиков заставляли опасаться за жизнь бывшего жандарма, и, видимо, по просьбе сестры! Унгерн с семнадцатилетним Максимилианом отправился в Сибирь. Они вывезли Мирбаха из Балаганска в Иркутск, и туда же затем приехала его жена.
В то время уже не нужно было обладать прозорливостью Чойджин-ламы, чтобы предсказать надвигающуюся Гражданскую войну. Зная, что Семенов находится в Забайкалье, Унгерн решил ехать к нему. Мирбах собирался составить ему компанию, но в конце концов передумал. Брать с собой жену и ел юного брата было рискованно, отправлять их домой одних — опасно. Втроем они отправились обратно в Ревель, а Унгерн — в Даурию. Скорее всего, с этой ситуацией связана и смерть его отчима, Оскара Хойнинглн-Хюне, чуть позже при невыясненных обстоятельствах убитого в Красноярске. Иначе как тревогой за судьбу сына и дочери невозможно объяснить его появление там зимой 1918 года.
В мемуарах Семенов пишет, что успех «самых фантастических» его предприятий стал возможен благодаря «тесной спайке» с бароном. Первые месяцы их эпопеи — это героический период движения. Вожди его бедны, одиноки, гонимы и красными, и старой администрацией КВЖД во главе с неблагодарным Хорватом, забывшим, что они поймали и расстреляли претендовавшего на его место харбинского большевика Аркуса. Этот период изобилует историями о чудесах, какие обязательно существуют в официальной мифологии тех режимов, чьи создатели взялись ниоткуда, из полнейшей безвестности, как Семенов. Такие истории придают им подобие легитимности. Случайность тут всегда играет важнейшую роль, ибо в ней являет себя Божественный Промысел, а смекалка и отвага, как у младшего сына в сказке, становятся главным оружием героя в борьбе с вооруженной до зубов неправдой. Здесь атаман в барон с горсткой верных сподвижников разоружают тысячи развращенных большевистской пропагандой нижних чинов, члены Маньчжурского совета пасуют перед воинским эшелоном, где якобы находятся казаки, а на самом деле никого нет. Свечи, зажженные в окнах пустых вагонов, обманывают большевиков, а китайские солдаты пугаются покрытого брезентом бревна, принимая его за пушку, в послушно выполняют предъявленные им требования.
В январе 1918 года Семенов назначил Унгерна комендантом Хайлара — крупного железнодорожного узла и второго по численности русского населения города в зоне КВЖД. Поначалу местная публика не приняла его всерьез, но он быстро показал, на что способен: военный врач Григорьев, публично выступавшей против невесть откуда свалившегося на хайларцев барона, был расстрелян без суда. Впервые в жизни Унгерн отдал приказ убить человека, но не похоже, чтобы его терзали какие-то сомнения еле угрызения совести. Оправдываясь перед Семеновым, он ссылался на то, что «в условиях зарождающейся Гражданской войны всякая гуманность и мягкотелость должны быть отброшены». Для него это было тем проще, что в его распоряжение находилась сила, абсолютно чуждая любым интеллигентским слабостям. Семенов потому и отправил Унгерна в Хайлар, что там был развернут штаб монгольской «бригады».
Ее появление у семеновцев имело свою предысторию. В 1916 году, во время волнений во Внутренней Монголии, восстали харачины, самое воинственное из монгольских племен. Год спустя, теснимые китайцами, они совершили набег на Цеценхановский аймак Халхи; в бою с ними был ранен будущей председатель монгольской Народно-революционной партии Сухэ-Батор, в то время — пулеметчик войск Ургинского правительства. Потерпев неудачу, харачины двинулись в Баргу и в сентябре 1917 года подошли к ее столице — Хайлару. Их насчитывалось около восьмисот всадников под командой князя Фушенги. Его наследственные владения были конфискованы в пользу переселенцев из Китая, в качестве компенсации он получил чин полковника китайской армии с соответствующим жалованьем, но это не помешало ему возглавить мятеж.
Под Хайларом к нему присоединился отряд чахарткого князя Баир-гуна, в прошлом — соратника легендарного Тогтохо. Оба получили тайную помощь от Японии. У Фушенге была рота переодетых в монгольское платье японских солдат при семе офицерах, у Баер-гуна — четыре орудия с японской обслугой. Из них повстанцы принялись бомбардировать город с окрестных сопок. Азиатская его часть загорелась и была разграблена, а русские кварталы, прилегавшее к железнодорожной станции, спасли от разгрома проезжавшие в это время с фронта уссурийские казаке.
Китайский гарнизон разбежался, но скоро начались столкновения между хараченаме и чахараме, с одной стороны, и баргутами — с другой. Те и другие были монголами, но олицетворяли собой две крайнее тенденции в монгольском мере: первые, согнанные китайцами со своих земель, стали скитальцами и профессиональными грабителями, вторые отчасти перешли к оседлому образу жизни. Местный князь Линшэн требовал от пришельцев покинуть пределы Барги; те отказывались, поскольку идти им было некуда. Ситуация сложилась тупиковая, и чтобы как-то ее разрешить, в декабре 1917 года в Хайларе собрались восточномонгольские князья и ламы. Эту «конференцию» организовали японцы, и они же позвали на нее Семенова. С благословения или по прямому совету состоявшего при нем капитана Куроки атаман предложил делегатам выход из тупика: харчины и чахары остаются в Барге, но поступают к нему на службу, благодаря чему получают средства к существованию и прекращают грабежи. Фушенга согласился; его всадники составили в ОМО отдельную «бригаду», для контроля над которой требовался человек с железной рукой. Унгерн полностью отвечал этому условию. Фактически он взял на себя командование монгольской «бригадой»: все важнейшие вопросы решались русскими и японскими офицерами, Фушенга царствовал, но не управлял.
В августе 1918 года, при новом наступлении Семенова в Забайкалье, харачины по распоряжению штаба Особого Маньчжурского отряда угнали из приаргунских станиц, которые поддержали Лазо, не то восемь, не то 18 тысяч овец. Предполагалось передать их казакам, пострадавшим от большевистских реквизиций, но вскоре обнаружилось, что по ошибке или, скорее, по неистребимой привычке к разбою харачины угнали не тех овец — большинство их принадлежало казакам, служившим вовсе не у красных, а у Семенова. Часть стада вернули владельцам, но породистые овцы были уже испорчены — их гнали вперемежку с баранами и оплодотворили много раньше, чем положено по скотоводческому календарю. Другую часть успели продать, остальное пошло в котел самим харачинам. Пострадавшие от реквизиций вообще ничего не получили. Естественно, разразился скандал. Член войскового правления Гордеев, на которого со всех сторон сыпались жалобы, обратился за разъяснениями в штаб и получил следующий ответ: «О, этого вопроса вы, батенька, не поднимайте. Ведь это сделал барон. Батенька, если я об этом заявлю, мой чуб затрещит. Тут есть особый пункт, которого касаться нельзя». Словом, с Унгерном лучше не связываться. Его неприкосновенность объяснялась, возможно, близкими отношениями не только с Семеновым, но и с теми, от кого зависел сам атаман — японцами.
В Хайларе он не мог не познакомиться с состоявшими при Фушенге японскими офицерами (среди них находился профессиональный разведчик капитан Нагаоми, он же Окатойо) и должен был привлечь их внимание своим неординарным для русского офицера интересом к Востоку вообще и буддизму в частности[40]. На ситуацию в Азии он смотрел так же, как кумир японской офицерской молодежи, военный министр Кадзусигэ Угакв, провозгласивший, что Япония будет противостоять равно европейскому и американскому «деспотическому капитализму» и «катящейся на восток волне русского большевизма». В разговорах могли обсуждаться и шансы на возвращение к власти Цинов. Наследник престола, девятилетний Пу И, жил при дворе Чжан Цзолвна, генерал-инспектора Маньчжурии, но для Унгерна этот мальчик был не просто одним из инструментов политики Токио в Китае. Единственный, как во всякой утопив, рычаг, с чьей помощью можно направить ход истории в нужную сторону, он видел в маньчжурской династии, а точку опоры — в Монголии.