Спустя полтора десятка лет после того, как Унгерн был расстрелян, в китайском Калгане во Внутренней Монголии одиноким стариком в нищете доживал век Дмитрий Петрович Першин, уроженец Даурии, известный в прошлом журналист, публиковавшийся под псевдонимом «Даурский», сибирский автономист, друг Потанина и Ядринцева. В должности чиновника по особым поручениям при иркутском губернаторе он много ездил по Монголии, интересовался буддизмом, коллекционировал буддийские иконы на шелке — танки, а уже на шестом десятке, в годы Первой мировой войны, принял предложение стать директором Русско-монгольского коммерческого банка и поселился в Урге. Здесь судьба Першина-Даурского пересеклась с судьбой даурского барона.
В 1935 году, по просьбе жившего тогда в Тяньцзине историка Ивана Серебренникова, в прошлом министра снабжения в правительстве Колчака, Першин написал обширные воспоминания, озаглавленные: «Барон Унгерн, Урга и Алтан-Булак: Записки очевидца тревожных времен во Внешней (Халха) Монголии». Это обстоятельный рассказ умного, трезвого, иногда ироничного наблюдателя. Его взгляд остер, память не ослабла, но голос уже тронут старческой сухостью. То, что случилось в Монголии при Унгерне, для Першина стало не апофеозом безумия и ужаса, как для заброшенных сюда революцией русских интеллигентов, и уж тем более не звездной минутой жизни, как для молодых унгерновских офицеров, а всего лишь «тревожными временами». Першин пережил их зрелым человеком, когда новые впечатления не способны изменить устоявшийся взгляд на вещи, и перенес на бумагу в том возрасте, когда близость смерти побуждает быть не судьей, а летописцем.
Иначе звучит голос 27-летнего поручика, георгиевского кавалера и поэта Бориса Волкова. Для него Унгерн был врагом идейным и личным, отдавшим приказ о его расстреле, который лишь случайно не был приведен в исполнение. Записки Волкова — самый страстный из обвинительных приговоров, когда-либо выносившихся «кровавому» барону; по сравнению с ними даже речь Емельяна Ярославского, выступавшего общественным обвинителем на судебном процессе Унгерна в Новониколаевске, кажется холодным экзерсисом профессионального партийного публициста.
Студент юридического факультета Московского университета, Волков с началом войны окончил фельдшерскую школу, ушел на фронт, после революции вернулся в родной Иркутск, участвовал в юнкерском восстании в декабре 1917 года и скрылся от красных в сербском эшелоне. По дороге в Приморье сербы довезли его до Харбина, оттуда он был послан обратно в Иркутск для подпольной работы. В разгар боев Лазо с Семеновым какой-то наивный комиссар, не успевший расстаться с благостными иллюзиями относительно ближайшего будущего, разрешил Волкову производить археологические раскопки близ монгольской границы, в районе Вала Чингисхана. Под прикрытием этой легенды он выехал в Забайкалье, там примкнул к семеновцам, а летом 1919 года колчаковская контрразведка направила его в Ургу как своего агента — с заданием собирать информацию о панмонгольском движении. Здесь Волков женился на дочери барона Петра Витте, начальника русской «Экспедиции по обследованию Монголии» и вместе с семьей жены остался в Урге[80].
После ее взятия Унгерном он ждал конца как колчаковский шпион и враг Семенова, хотя, похоже, вся его деятельность по наблюдению за местными панмонголистами существовала в сослагательном наклонении или ограничивалась разговорами с тестем, хорошо знавшим политическую обстановку в Монголии. Зато при встрече с Унгерном он сумел произвести на него хорошее впечатление и был принят на службу. Другие мемуаристы подтверждают его слова о том, что «барон чрезвычайно доверял первому впечатлению».
Спустя четыре месяца, перед тем как Азиатская дивизия выступила в поход на Советскую Россию, Унгерн составил список подозрительных лиц, подлежащих ликвидации после его ухода из Урги, а с дороги прислал телефонограмму с приказом добавить к этому списку еще четверых человек. Среди них значилась фамилия Волкова, но ему опять повезло: принявший телефонограмму дежурный офицер сам был поименован в числе этих четверых и предупредил товарища по несчастью.
Волков бежал на озеро Буир-Нор вблизи китайской границы. Китайцы вылавливали беглых унгерновцев и бросали в средневековую Цицикарскую тюрьму, но Волкова провезли мимо пограничных постов на телеге, под несколькими слоями брезента. В Хайларе один баргутский князь, которому барон Витте оказал когда-то важную услугу, взял под покровительство его зятя. «Воинственный баргут привел меня в штаб китайских войск, — пишет Волков, — и, хладнокровно обмахиваясь шелковым веером, заявил повскакавшим с мест от изумления офицерам, что я только что от Унгерна из Урги, и что я — его гость, поэтому всякое нанесенное мне оскорбление он будет считать личным оскорблением».
Если Першин писал через полтора десятилетия после казни Унгерна, то Волков — летом 1921 года, прячась от китайцев на сеновале у знакомого бурята в Хайларе и еще не зная, чем закончился поход Азиатской дивизии на север. Его цель — раскрыть глаза современникам. «Стоит ли писать об этом? — так начинает он свои записки. — Не знаю. Часто я задаю себе этот вопрос. Поверил ли бы я тому, о чем хочу рассказать, если бы сам не пережил тех кошмарных кровавых дней, если бы, встав рано утром где-нибудь в мирном городе, за чашкой кофе пробежал страницы чужих, полных ужаса слов? Всегда я отвечаю отрицательно. Слишком нереально, слишком нелепо все пережитое».
Позднее Волков издал сборник своих стихов, его очерки печатались в американских журналах. В США он написал роман, мечтал о писательском успехе, но в этих его записках, без затей озаглавленных «Об Унгерне», нет и намека на какие-то литературные красоты. Это глас вопиющего в пустыне, где никто не хочет знать правду, гибрид памфлета с мартирологом, реестр убийств, каталог бессмысленных и циничных преступлений.
Перед Першиным стояли совсем другие задачи. Огонь давно потух, можно было без опаски ворошить остывшие угли. В его мемуарах все события тех месяцев, даже самые страшные, разворачиваются на фоне городской топографии, привычного быта и безмятежных монгольских пейзажей. «В Урге наступила сухая, как всегда, и холодная осень, — вспоминал он недели, последовавшие за первыми двумя штурмами города. — Вся долина реки Толы, вдоль которой протянулась столица, и окружающие ее плоские горы без единого деревца были затянуты скучным, серо-желтым, блеклым покровом засохшей травы. Это однообразие пейзажа приятно контрастировало с массивным кряжем священной горы Богдо-Ула, густо покрытой хвойными разных пород».
Иная Монголия встает со страниц книги поручика Азиатской дивизии Николая Князева. Ее красота неоспорима, но тревожна, природа в своем вечном величии не обнажает пустоты и суетности людских страстей, напротив — подчеркивает их энергию. «Барханы следовали за барханами, покрытые местами сероватым снегом и выцветами соли, — описывает Князев преследование китайских войск в Гоби. — В промежутках между их волнами сияли короткие охряные горизонты. Слышалось поскрипывание вьюков и учащенное дыхание верблюдов. Мерно раскачиваясь на ходу, то поднимаясь на бархан, то вновь погружаясь в овраги, проплывал отряд версту за верстой, и к вечеру тени, падающие от верблюдов, принимали гигантские размеры».
В Монголии Князев вел дневник, а в 1942 году, в Харбине, издал книгу «Легендарный барон». Работать над ней он начал еще в 1930-х годах и, в отличие от Першина и Волкова, свой многолетний труд считал, видимо, главным делом жизни. Уроженец Петербурга, Князев окончил юридический факультет Московского университета, был офицером военного времени, потом бежал в Сибирь и попал к Унгерну еще в Даурии. Одно время он возглавлял дивизионную контрразведку, наверняка на нем было немало крови, отсюда его желание во всем оправдать Унгерна, чтобы оправдаться самому. Тем не менее литературная одаренность Князева несомненна, а главного героя своей книги он знал так хорошо, что мог определить его настроение по опущенному или закрученному вверх правому усу.
В предисловии Князев настаивает, что изобразил Унгерна таким, каким тот «преломился в сердце его соратника, пройдя через призму зрелого сознания». Однако ценность этой талантливо написанной книги — не в «зрелом сознании» бывшего осведомителя, в эмиграции ставшего полицейским агентом, а в умении с завораживающей яркостью воссоздать картины двадцатилетней давности, когда автор был молод, полон сил, дышал воздухом иного мира и, поднявшись на сопку над полем боя с китайцами, мог увидеть и на всю жизнь запомнить, как «по широкой пади, розовой от первых лучей торжественно восходящего солнца, быстро продвигались разошедшиеся веером семь конных колонн».
Если Волков — самый яростный из обличителей барона, Князев — самый пылкий из его апологетов, то полковник Михаил Торновский — самый, пожалуй, объективный из всех, кто писал об Унгерне, и единственный, кто чувствовал себя обязанным подняться над собственными чувствами во имя высшей правды. Ему казалось, что он на это способен.
«За прошедшие двадцать лет, — пишет Торновский в предисловии к своей книге, — ко мне обращалось много лиц, прося дать материалы о событиях в Халхе 1920–1921 годов, участником которых я поневоле очутился, но все эти просьбы я отклонял, так как у меня самого не выкристаллизовалась беспристрастная оценка ряда событий. Историческая правда выясняется спустя много времени. Участникам событий трудно отрешиться от личных взглядов, и мне нужно было бы подождать писать на эту тему еще лет десять, но боюсь, — трезво заключает он, — что не проживу их».
Торновский — иркутянин, кадровый офицер, у белых командовал полком, а после падения Колчака застрял в Урге. Он прибыл сюда, «имея в кармане один серебряный доллар», но коммерческая жилка и должность церковного старосты помогли ему наладить связи в русской колонии. Узнав, что в монгольской столице плохо с дровами (рубить лес на расположенной рядом священной горе Богдо-Ула строжайше запрещалось), он организовал доставку дров с дальних лесных дач, начал разработку залежей горного хрусталя в пещерах на Хэнтее, подумывал о рыбных промыслах на озере Хубсугул, но вся эта деятельность была прервана появлением Унгерна. Торновского мобилизовали, он служил начальником штаба в бригаде генерала Резухина, а после его убийства благополучно провел остатки бригады от Селенги до китайской границы. Позже он обосновался в Шанхае, работал в эмигрантских издательствах и газетах, и здесь же в течение двух лет, с 1940 по 1942 год, написал свою книгу, при его жизни не увидевшую свет даже в отрывках[81].
Не похожи один на другой голоса еще двоих свидетелей — военного врача Никандра Рябухина (Рибо) и есаула Алексея Макеева. Они представляли собой две различные группы унгерновского офицерства: первый — бывших колчаковцев, разными ветрами занесенных в Монголию, второй — тех, кто пришел сюда из Даурии вместе с бароном.
Прилагательное «колчаковский» с добавлением любого ругательства определяло отношение таких, как Макеев, к таким, как Рябухин. Отношения между ними были напряженными, а то и откровенно враждебными. По сути дела, это был все тот же конфликт между каппелевцами и семеновцами, но осложненный новыми обстоятельствами. «Коренные» даурцы с оружием в руках прошли всю Монголию, трижды штурмовали столицу и захватили ее, а в итоге были вытеснены на вторые роли более образованными и опытными колчаковскими офицерами, мобилизованными или добровольно влившимися в Азиатскую дивизию после взятия Урги.
Ее ветераны ненавидели этих людей, те платили им презрением. Из ближайших соратников барона по Забайкалью, им же и произведенных в офицеры, один раньше был денщиком, второй — содержателем трактира, третий — извозчиком, четвертый — полицейским, а большинство колчаковцев составляли настоящие фронтовики. Попадались люди с университетским образованием, кадровые военные вплоть до генштабистов. Те и другие на происходящее вокруг смотрели, естественно, по-разному.
Рябухин — оренбуржец, в прошлом личный врач атамана Дутова. В Монголию он попал из Синьцзяна, где были интернированы остатки Южной (Оренбургской) армии, служил в ургинском госпитале, затем возглавил походный госпиталь дивизии. В августе 1921 года Рябухин стал одним из руководителей заговора против Унгерна, которого считал маньяком и садистом. При этом в монгольских делах он разбирался плохо, мало ими интересовался и писал лишь о том, что видел своими глазами.
Иной фигурой был Макеев — адъютант Унгерна. По приказу барона ему приходилось исполнять «разовые экзекуции», хотя никакой природной склонности к заплечному ремеслу он не имел, в конце концов заплатил нервным расстройством за эту случайно доставшуюся ему должность и был переведен из палачей в осведомители. При мятеже в Азиатской дивизии он вовремя переметнулся на сторону заговорщиков, остался жив и в 1934 году, в Шанхае, выпустил книжку под названием «Бог Войны — барон Унгерн». Она стала первым посвященным ему отдельным изданием и пользовалась большим успехом не только среди русских в Китае; отрывки из нее публиковали эмигрантские газеты по всей Европе.
Книжка написана от третьего лица, автор вывел себя под прозрачным именем есаула М., храбреца и человека чести. В ночь мятежа он пытался застрелить Унгерна, но это не помешало ему сохранить «теплую память о своем жестоком, иногда бешено-свирепом начальнике»[82]. В бесхитростно рассказанных им историях все перемешано, все изложено с одинаковой лихостью и тяжеловесно-витиеватым юмором — подробности убийств и экзекуций, походы и сражения, бегство в Китай и коронация Богдо-гэгэна. Это взгляд человека, в далекой юности подхваченного стихией, а теперь раздираемого двумя противоречивыми чувствами — ностальгическим преклонением перед мощью владевшего им урагана и понятным желанием ощущать себя не просто жалкой песчинкой в его потоке.
Седьмой голос принадлежит 43-летнему журналисту и литератору Антонию Фердинанду Оссендовскому, впоследствии — польскому писателю с мировым именем. После революции он преподавал химию в Томском политехникуме, поэтому в Урге его называли «профессором». Возможно, он сам так представлялся, хотя был всего лишь приват-доцентом. Летом 1917 года он издал брошюру, в которой уличал Ленина как агента германского Генштаба, и при большевиках счел за лучшее перебраться из Петербурга в Сибирь. Какое-то время Оссендовский служил в Осведомительном отделе при Ставке Верховного правителя в Омске, с приближением красных бежал в Монголию. По его рассказам, он безуспешно пытался проникнуть в Индию через Гоби и Тибет, пережил множество опасностей, спасался в пустыне от разбойников, слышал «страшные дикие голоса, раздававшиеся в ущельях и горных пропастях», видел «горящие озера» и скалы, чьи складки «в лучах заходящего солнца напоминали мантию Сатаны», но вся эта героическая авантюра — плод небескорыстной писательской фантазии, рассчитанной на читательский интерес. С Унгерном он познакомился весной 1921 года и в течение нескольких дней был его постоянным собеседником.
Незадолго перед тем как Азиатская дивизия выступила из Урги на север, Оссендовский уехал в Америку. Через год в Нью-Йорке на английском вышла его книга «Звери, люди и боги», сразу же переведенная на многие европейские языки и ставшая бестселлером. Монголия и Унгерн, поданные в соответствующей упаковке, оказались ходким товаром. Книгу цитировали на заседаниях британского парламента как беспристрастное свидетельство очевидца, но Свен Гедин, шведский путешественник по Центральной Азии, обвинял автора в недобросовестности. В Париже состоялся публичный диспут, на нем Оссендовский с успехом отражал нападки оппонентов. Тон задавали корреспонденты советских газет, но и русские эмигранты не разделяли восторгов европейской публики. В Оссендовском они увидели «новую Шахерезаду», хотя свои литературные узоры он расшивал все-таки по реальной канве.
В голосе Оссендовского чувствуется оттенок фальши, но таков уж его природный тембр. Во всяком случае, почти все рассказанное им об Унгерне подтверждается или протоколами допросов самого барона, или другими мемуаристами. То, что воспринималось как фантастика, оказалось правдой. Если Оссендовский что и сочинял, так это свои приключения и мистические откровения, которыми якобы одаривали его монгольские ламы, включая Богдо-гэгэна. В остальном он лишь приукрашивал свою роль в реальных событиях и тщательно утаивал неудобные для себя факты. Не стоит искать у него признаний в том, что последний, печально известный приказ Унгерна по дивизии частично вышел из-под его пера, или что в Урге он как химик участвовал в опытах по производству химического оружия.
Расположение к нему барона Торновский объясняет просто: Унгерн рассчитывал, что «профессор» за границей «опишет его в ярких красках, достойных кинокартины». Похоже, это недалеко от истины. Оссендовский сообщает, что, узнав о его дневнике, Унгерн захотел прочесть записи о себе и, прочитав, написал на обложке тетради: «Печатать после моей смерти». Судя по этой резолюции, собственный образ показался ему приемлемым. Загадочный, никем не понятый одинокий пророк, грозный, но справедливый мститель, потомок крестоносцев в костюме монгольского хана — таким он хотел видеть себя сам и таким его изобразил Оссендовский. Одобрение первого читателя предвосхитило успех у последующих[83].