В плену Унгерн с гордостью говорил, что под началом у него служило «16 национальностей». Из них главные: русские, буряты, монголы всех племен, китайцы, тибетцы, татары, башкиры, чехи и японцы (последних к моменту похода в Забайкалье оставалось 60 человек). Сюда следует добавить небольшие группы корейцев, маньчжур и эвенков, а также сербов, поляков, немцев из бывших военнопленных и даже будто бы двоих англичан, неизвестно каким образом попавших в Монголию.
Впоследствии красные командиры стремились преувеличить силы Унгерна, чтобы оправдать собственные неудачи и сделать конечный успех более масштабным. Завышенные данные стекались, видимо, с разных участков фронта, в результате возникла фантастическая цифра — 10 тысяч 500 сабель. В ней отразилось не только желание победителей списать свои промахи на фантомную мощь Азиатской дивизии, которую они при этом называли не иначе как «бандой», но еще и невозможность поверить, что с такими ничтожными силами бешеный барон сумел доставить им столько хлопот.
На самом деле у него было приблизительно вдвое, а на главном направлении — втрое меньше бойцов, чем проходило по сводкам штаба 5-й армии. Общую численность дивизии перед наступлением в Забайкалье сам Унгерн определял в 3300 бойцов.
Торновский со всей доступной ему детальностью произвел подсчеты по обеим бригадам, полкам, дивизионам, отдельным ротам и командам. Из них явствует, что непосредственно у барона было 2100 бойцов, включая пулеметчиков и артиллеристов, у Резухина — 1500. В сумме получается 3600 — чуть больше, чем называл Унгерн. При этом нужно учитывать, что от трети до половины его сил составляли монголы, способные преследовать бегущих, но отступавшие при малейших признаках сопротивления, и пленные китайцы, не от хорошей жизни пошедшие к нему на службу. Отряды Казагранди, Казанцева, Тубанова и других командиров рангом пониже насчитывали еще до тысячи сабель, но все они после первых неудачных стычек с красными не принимали участия в дальнейших боях. Кайгородов подчиниться Унгерну отказался и действовал самостоятельно.
Пехотных частей в дивизии не было, пулеметов имелось десятка три, орудий около дюжины, в основном трофейные — горные пушки и так называемые «аргентинки», закупленные китайцами в Южной Америке. Снаряды были только «горные»; к «аргентинкам» они подходили весьма относительно и при установке прицела на пять верст ложились в версте с небольшим. Винтовок и патронов хватало с избытком, но ни радиостанций, ни полевых телефонов не было. Походные кухни отсутствовали. Монголам выдавался так называемый чингис-хановский паек — три барана в месяц на человека; остальные получали по четыре фунта мяса и золотник чая в день и котелок муки на два дня. Из нее пекли лепешки.
Пункт 18 «Приказа № 15» (о ношении поперечных погон теми, кто состоит на нестроевых должностях) вызвал «бурю возмущения», к Унгерну явилась депутация от обиженных, и он это распоряжение отменил, но сама идея демонстрирует свойственное ему стремление как можно более точно обозначить ранг подчиненных с помощью внешних символов, трактуемых как выражение их человеческой сути (штабные были для него существами низшего порядка). Вообще он придавал огромное значение покрою и цвету обмундирования и всяческим знакам различия. За этим скрывалась, может быть, не только необходимость как-то упорядочить свое полуанархическое «войско», но еще и потребность в строгой ранжированности окружающего пространства, потому лишь и способного противостоять агрессивному хаосу жизни, что в нем все определено, названо, расставлено по местам. В этом он тоже напоминал Павла I, с которым его неоднократно сравнивали.
На марше Унгерн попеременно шел то с одной частью, то с другой, чтобы, по его словам, «подтягивать людей». При переходах полагались главным образом на проводников, карты были не у всех командиров, а многие вообще не умели по ним ориентироваться. Сам Унгерн не очень-то владел этим искусством штабных умников.
У Резухина и нескольких колчаковских офицеров имелась самая точная на тот момент карта Монголии, вычерченная инженером Лисовским, который изобрел способ лить пули из стекла, но Унгерн ею не пользовался. «В отношении карт барон был большим оригиналом, — с добродушной иронией пишет Князев. — Он постоянно держал в кармане своего тарлыка свернутую рулоном полосу, вырезанную, вероятно, из карты Российской империи. На этой «походной» карте он в любой момент мог легко отыскать и Владивосток, и Москву, и Варшаву, и все крупные промежуточные города. При грандиозности планов барона ему неудобно было пользоваться картами иного, более крупного масштаба»[183].
Чтобы иметь достаточно подножного корма для лошадей, дивизия шла на север несколькими колоннами параллельно Кяхтинскому тракту, рядом с которым травяной покров был потравлен до голой земли. В долине Хары, где жили китайцы и приученные ими к земледелию монголы, Унгерн пополнил запасы муки, тем временем отряд Тубанова пересек границу в районе Акши, а Казагранди — на юге Иркутской губернии. Расстояние между этими крайними флангами составляло сотни верст, чтобы восстания вспыхнули одновременно в разных местах, но оба отряда почти сразу были разбиты и отброшены обратно в Монголию.
В Кяхте-Троицкосавске, куда направлялся сам Унгерн, находились цирики Сухэ-Батора, 200–300 пехотинцев из бывших партизан и Сретенская кавбригада войск ДВР — всего около полутора тысяч штыков и сабель. Силы Советской России, располагавшиеся в нескольких десятках километров к западу, были гораздо значительнее. Из сосредоточенных здесь частей 5-й армии самой крупной была 35-я стрелковая дивизия. В ней на 19 тысяч едоков приходилось до восьми тысяч строевых бойцов, 24 орудия и 150 пулеметов. «Партийная прослойка» достигала 13 процентов.
Оборона приграничных районов строилась в три эшелона, по всем правилам военной науки: на границе — небольшие заслоны, в полусотне километров от них — отряды силой до батальона, а еще на таком же расстоянии вглубь советской территории — до пехотного полка на каждом из возможных направлений прорыва. Определить их было несложно, все пути из Монголии на север проходили по речным долинам. Штаб 5-й армии и командарм Михаил Матиясевич, бывший полковник, находились в Иркутске.
О том, с каким противником ему предстоит встретиться, Унгерн не имел ни малейшего понятия. Раньше он воевал или с партизанами, или с не многим отличавшимися от них войсками «буферной» Дальневосточной республики и считал, что регулярные части Красной армии представляют собой примерно то же самое. Ему казалось, что в России все обстоит как при Керенском — банды мародеров, «штабы в вагонах», не способные управлять ничем и никем, и такая же анархия, если не хуже. «Я это первый раз вижу, — признал он в плену, имея в виду организацию и боевые качества советских войск. — Я с «буфером» все время воевал. Получались белые газеты, но там говорится, что в Красноярске женщин по карточкам выдают, и тому подобные сведения». Его спросили: «Вы этому верите?» Он ответил уклончиво: «Все может быть».
Напротив, в Забайкалье неплохо были осведомлены о том, что творилось в Урге, и не в последнюю очередь — из харбинских газет. Унгерн говорил, что эти газеты «ненавидят его больше, чем красных». Китайские беженцы и дезертиры тоже немало о нем порассказали. В городах барона боялись, как огня, а на сочувствие крестьян тем более рассчитывать не приходилось. Семеновщину в этих местах еще слишком хорошо помнили.
На протяжении четырех месяцев истребляя мнимых большевистских агентов, до настоящих Сипайло так и не добрался. В Иркутске и Чите знали о приготовлениях и передвижениях Унгерна, но полагали, видимо, что дело не пойдет дальше пограничных провокаций с целью заманить советские войска в Халху, а затем обвинить Москву в покушении на ее независимость. Что он решится на открытое вторжение, мало кто верил. Такая авантюра лишила бы его всех политических козырей, да и в военном отношении представлялась абсолютно безнадежной.
Торновский рассказывает, что по дороге к границе дивизию нагнал прискакавший из Урги сотник Еремеев, агент барона в Хайларе. Он будто бы привез Унгерну письмо Семенова с предложением уступить Монголию китайцам и уйти в Маньчжурию; взамен Чжан Цзолин гарантирует им свое содействие при наступлении в Забайкалье. Унгерн, однако, на это не пошел и продолжил движение на север.
«Пожалуй, у него и не было другого пути, раз им была приведена в действие большая и сложная машина. Остановить и изменить ее работу было трудно без поломки», — резюмирует Торновский, вспоминая при этом сентенцию о брошенном жребии и перейденном Рубиконе, которая в этой ситуации не кажется ни выспренней, ни банальной.
1 июня бригада Резухина, пройдя вдоль рек Темур и Желтура, первой перешла границу ДВР. Монголы, окончательно удостоверившись, что их ведут на войну с Россией, заупрямились было, но каратели Безродного, «взяв в сабли» первых попавшихся четырех всадников, подавили бунт в зародыше.
Глубокая разведка не велась; на следующий день, продвигаясь на север, Резухин обнаружил, что узкая, не более версты шириной, долина Желтуры перегорожена окопами с проволочными заграждениями. Командир 35-й дивизии, 24-летний латыш Константин Нейман стянул сюда три стрелковых полка с артиллерией, а на второй день сражения на помощь им подходит кавалерийский полк его тезки и ровесника, будущего маршала Рокоссовского. За этот бой Рокоссовский получит второй орден Красного Знамени, в приказе будет отмечено, что он «во главе кавполка врезался в самую гущу противника, лично зарубив 9 человек». У него три с половиной сотни сабель, но всего под станицей Желтуринской сосредоточивается до двух тысяч красноармейцев. Как отмечают советские сводки, унгерновцы в бою «проявляют большое упорство», тем не менее прорваться вглубь Забайкалья им не удается. Ночью Резухин уходит обратно на юг, а затем поворачивает к востоку. Раненный в ногу Рокоссовский бросается в погоню, однако пехота за ним не поспевает. Оторвавшись от преследователей, проделав стремительный переход по монгольской территории, Резухин вновь пересекает границу, отбрасывает редкие красноармейские заслоны и устремляется к долине реки Джиды. На этот раз наступление идет успешно: его здесь не ждали.
Тем временем Баир-гун с чахарами[184] и частью монгольской конницы подошел к Маймачену-Кяхтинскому, он же — Алтан-Булак. Чуть севернее, но уже по другую сторону границы, лежала старинная купеческая Кяхта, рядом — Троицкосавск. В сущности, это был один город, вытянутый вдоль тракта между Верхнеудинском и Ургой.
Маймачен находился на монгольской территории, частей ДВР там не было, лишь три-четыре сотни плохо вооруженных цириков Сухэ-Батора. Их воинские умения считались в высшей степени сомнительными, но Баир-гун не знал, что они усилены пулеметной командой и калмыцким эскадроном. В преддверии революционных потрясений в Халхе калмыков, хорошо зарекомендовавших себя в боях с Деникиным на Кавказе, заблаговременно перебросили сюда за неимением в Красной армии собственно монгольских формирований.
31 мая в Маймачене состоялся митинг: Сухэ-Батору вручают какую-то «почетную саблю», его цирики в строю присутствуют на этой торжественной церемонии, а спустя три дня чуть ли не четвертая их часть, стоявшая к югу от города, в поселке Ибицик, без малейшего сопротивления переходит на сторону Баир-гуна. Что произошло дальше, не совсем понятно. Не то чахары в едином порыве идут дальше — грабить Маймачен, где после двух недавних погромов все еще есть чем поживиться, и Баир-гун поневоле следует за движением масс, не то, воодушевленный легким успехом при взятии Ибицика, он сам отдает приказ об атаке, рассчитывая с налету, без поддержки главных сил, захватить резиденцию Сухэ-Батора и Временного народного правительства. Во всяком случае, днем 6 июня его конница оказывается на городских окраинах. Ядро ее составляют чахары, прочие — мобилизованные халхасцы, в том числе юноши и подростки из ургинской офицерской школы.
С юго-востока между городом и ближайшими сопками расстилалось гладкое поле шириной версты в две с половиной. На нем и разыгрались главные события дня. С бешеным воем, наводившим ужас на китайских солдат, 600 всадников Баир-гуна карьером понеслись к Маймачену. Сам князь мчался в общем потоке. Им, видимо, владело упоение собственным могуществом. С китайцами он воевал уже 15 лет, начав борьбу с ними под знаменем легендарного Тогтохо, потом состоял при Найдан-ване, но самостоятельно командовать таким войском ему еще не доводилось. Всякая осторожность была забыта, в азарте атакующие проскакали мимо сидевшей в засаде пулеметной команды, однако уже в городе передовые всадники начали останавливаться, заметив приближающуюся кавалерию Сретенской бригады. В этот момент замешательства пулеметчики открыли по скучившейся коннице убийственный фланговый огонь. Монголы и чахары немедленно обратились в бегство. Напрасно Баир-гун, пытаясь удержать бегущих, метался по полю, пока под ним не убило коня и не ранило его самого. Коновод, скакавший рядом с запасной лошадью, пытался вывезти смертельно раненного князя с поля боя, но был убит.
Теперь наступает черед Сухэ-Батора. Во главе своих цириков, оправившихся от первого испуга, он бросается в погоню. Обок с главкомом скачут «наличные члены Монгольского правительства»: кто с саблей, кто с маузером, а лама Бодо, два месяца назад отправленный из Урги в Кяхту с письмом к Чэнь И, вооружен только ручной гранатой. Впрочем, едва ли им удалось пустить в ход это оружие. Союзники Унгерна, с которыми он мечтал дойти до Лиссабона, бегут без оглядки. Один из калмыков позднее вспоминал, как, погнавшись за монголом с унтер-офицерскими погонами на халате, крикнул ему: «Стой, не то зарублю!» Тот с трудом остановил коня, прижался к гриве, с ужасом глядя на занесенную шашку, и преследователь опустил ее без удара — он увидел залитое слезами детское лицо.
Попавший в плен Баир-гун умер на койке кяхтинской больницы, его всадники рассеялись в окрестных лесах. Узнав об этом вечером того же дня, Унгерн пришел в ярость. Подвернувшийся под горячую руку командир 4-го полка Марков был избит ташуром — за то, что не удержал монголов от атаки или, наоборот, не действовал вместе с ними, но ситуацию это не исправило. Рассчитывать на внезапность нападения было уже нельзя.
Войска ДВР, оборонявшие Маймачен и Кяхту-Троицкосавск, не могли противостоять Азиатской дивизии, но Унгерн не стал спешить со штурмом. Дождавшись, пока соберутся все части, он занимает лесистые высоты к востоку от Троицкосавска и в течение двух суток ничего не предпринимает, хотя разведка доносит, что красноармейцы митингуют на площади, требуя сдать город ввиду явного преимущества противника. «Я на митинги не хожу и тебе не советую», — отвечает Унгерн доложившему об этом офицеру. Спасительная для красных пауза объяснялась тем, что ламы-прорицатели предсказали ему победу 13 июня (по лунному календарю число было счастливым), если до определенного дня не будут применяться пулеметы и артиллерия.
Между 1-й и 2-й бригадами Азиатской дивизии не поддерживалось никакой связи, но у красных она была налажена отлично. Пока Резухин развивает свой бессмысленный, как оказалось, успех, понятия не имея, где находится Унгерн и как у него обстоят дела, Нейман быстро движется к Кяхте с запада, его пехота переправляется через Селенгу. Сюда же спешит партизанская конница Петра Щетинкина, успевшего отбросить Казагранди назад в Монголию, но первым с севера подходит комбриг Глазков с двумя стрелковыми полками, несколькими эскадронами и полковыми батареями. Когда утром 11 июня Унгерн дает сигнал к штурму, его сотни, нарвавшись на шквальный пулеметный и орудийный огонь, откатываются обратно в сопки. Наступление Глазкова тоже отбито после пятичасового боя, затем до вечера следующего дня продолжаются беспорядочные схватки на разных участках растянувшегося на 12 верст фронта. В плену, излагая эпизоды этого сражения, Унгерн задним числом пытался ввести его в рамки якобы имевшейся у него тактической логики, но в реальности он уже ничем не управлял; штаб как таковой отсутствовал, плана не было или командиры полков и сотен о нем ничего не знали и действовали по собственному разумению. Барон руководил боем в своей обычной манере: «как метеор», за день загнав трех лошадей, носился под пулями из конца в конец 12-верст-ной боевой линии, ташуром подбадривая бойцов и увлекая их в контратаки. Тогда он еще мог отступить, но, как говорил на допросе, не сделал этого «принципиально».
Наступила короткая июньская ночь. Было холодно, дул северный ветер, и Унгерн, неожиданно проявив милосердие, увел дивизию ночевать в распадок между сопками. Утром он собирался возобновить наступление в расчете на обещанную ламами победу. «Барон первый раз пожалел своих соратников», — подтверждает Макеев рассказы других мемуаристов. Он запомнил, как «внизу горел огнями заманчивый Троицкосавск», унгерновцы надеялись завтра быть в городе, поэтому «нервы у всех были приподняты, и в душе у каждого ликовала буйная радость». В качестве сторожевого охранения оставили китайский дивизион, мгновенно разбежавшийся, когда на рассвете 13 июня Глазков начал занимать высоты над лагерем, скрытно приблизившись к ним в темноте. Одновременно с другой стороны ударила артиллерия Сретенской бригады — ночью она обходным маневром зашла в тыл Унгерну. Красная пехота и спешенные кавалеристы открыли ружейный и пулеметный огонь с вершин соседних холмов.
Азиатская дивизия сгрудилась на небольшом пространстве, боевые сотни перемешаны с обозами, пушками, верблюдами и бессильны против стрелков на горных склонах. Началась паника, а затем и бегство. В страшной давке две тысячи всадников, бросая раненых, устремились к узкой горловине — единственному свободному выходу из горного дефиле, ставшего для них западней. «Магия бараньих лопаток, — замечает Алешин, сам участвовавший в этом бою, — была побеждена здравым смыслом большевиков».
Возможно, Унгерн сумел бы навести порядок, но накануне он получил «слепое» ранение в ягодицу, пуля застряла у основания позвоночника. Он с трудом держался в седле и не в состоянии был забраться на лошадь без посторонней помощи. Ранение в «позорное», как он говорил, место еще и угнетало его, мешало проявить всю свою бешеную энергию.
Полного разгрома все же удалось избежать. Командир Сретенской бригады побоялся, видимо, дробить свои силы в погоне за рассеявшимися унгерновцами, а пехота не могла за ними угнаться[185]. На следующий день, верстах в двадцати от злополучной пади, Унгерн собрал беглецов и убедился, что людские потери не столь огромны, как казалось. Хотя врагу достались вся артиллерия, обоз с боеприпасами, две сотни верблюдов, денежный ящик и икона Богоматери «Споручница грешных», Унгерн решил, что катастрофы не произошло, противник не смог воспользоваться плодами успеха. «За пять лет русские не научились воевать. Если бы я так окружил красных, ни один ни ушел бы!» — передает Волков произнесенную им «наполеоновскую» фразу.
В начале XVIII века грек Савва Рагузинский, «птенец гнезда Петрова» и основатель Кяхты, решив заложить город на китайской границе, выбрал место для него на речке Кяхтинке, текущей не с юга на север, как все здешние реки, а в противоположном направлении. По преданию, выбор был сделан из того расчета, чтобы в случае войны китайцы не могли отравить речную воду.
Теперь, расположившись в районе Ибицика, Унгерн, как рассказывает Аноним, велел отравить цианистым калием окрестные водоемы, дабы затруднить противнику движение на юг. По свидетельству Голубева, барон, уговаривая монголов не бояться красных, успокаивал их тем, что на подходах к Иро заложены «фугасы с удушливыми газами». Той другое кажется неправдоподобным, но основания для таких разговоров имелись: инженер Войцехович доставил в Ибицик большое количество цианистого калия, захваченного на китайских складах в Урге. Возможно, лишь с этого времени Унгерн стал носить в кармане ампулу с этим ядом, чтобы не попасть в руки красных живым.
При подготовке к походу, полагая, что для войны с «нечистыми духами в человеческом облике», то есть большевиками, годятся любые средства, он решил применить против них химическое оружие. Похоже, эту радикальную мысль подсказал ему Оссендовский, химик по образованию. В качестве исходного реактива предлагалось использовать цианистый калий, который имелся в изобилии. Идею начинить им артиллерийские снаряды взялся осуществить другой поляк, Камиль Гижицкий, служивший у Колчака и через Урянхай попавший в Монголию. С Оссендовским они были знакомы по Улясутаю. В своих мемуарах Гижицкий пишет, что «первые опыты дали неплохие результаты», но тогда Унгерну некогда было дожидаться их окончания. Зато сейчас тотальная война встает на повестку дня. Он срочно вызывает к себе Гижицкого, оставшегося в Урге, однако продолжение экспериментов пришлось отложить — в данный момент ни снарядов, ни пушек не было в наличии.
В Ургу отправлен курьер с приказом монгольскому дивизиону немедленно выступить на охрану границы. Остановить Глазкова и Неймана эти три сотни всадников не могли ни при каких обстоятельствах, но Унгерн, видимо, еще надеялся, что Москва не посмеет ввести войска в Монголию и будет действовать через Сухэ-Батора.
Дивизионом командовал хорунжий Немчинов, которого в феврале, перед штурмом Урги, китайцы подослали к Унгерну с заданием отравить его все тем же цианистым калием. Он выступил на север, но по дороге монголы начали разбегаться, дивизион таял с каждым ночлегом. Наконец, узнав о поражении Бога Войны и о неисчислимом русском войске с множеством ухырбу[186], монголы вообще отказались идти вперед под предлогом, что, во-первых, Богдо-гэгэн не благословил их перед походом; во-вторых, идет сильный дождь, а у них нет «дождевиков». Двинуться дальше Немчинову удалось лишь после того, как он вывел из строя двоих человек, избил их шашкой и арестовал.
Унгерн помчался навстречу дивизиону, встретил его на Кяхтинском тракте и, узнав о попытке неповиновения, произнес речь перед строем. Он сказал, что сам тоже ехал под дождем без дождевика, но дождевиков очень много в Троицкосавске, и когда город будет захвачен, пусть один дождевик пришлют и ему. Затем, перейдя на серьезный тон, призвал монголов храбро защищать Богдо от большевиков, а напоследок велел расстрелять тех двоих бунтовщиков, которых арестовал Немчинов. Поддержав таким образом дисциплину, он выделил ему в помощь своих тибетцев, приказал охранять переправы на Иро, а сам увел дивизию на юго-запад, к Ван-Хурэ. Там заранее была создана тыловая база с солидными запасами оружия, снаряжения и провианта.
Через разлившийся Орхон переправились вплавь, при этом Унгерн, со времен Морского корпуса отличный пловец, спас тонущего монгола. Лагерь разбили вблизи древнейшего и прекраснейшего в Халхе монастыря Эрдэни-Дзу («Сто драгоценностей»), Его храмы были построены из камней Каракорума, столицы Чингисхана и Угэдэя, разрушенной китайцами после свержения монгольской династии Юань.
Голубев точно подметил, что для стоянок дивизии Унгерн старался выбирать места, связанные с «монгольскими сказаниями». Развалины дворца Тумэн-Амалган и Каракорума с громадной каменной черепахой, когда-то охранявшей город от наводнений, для монголов были священны. Унгерн всегда пытался ассоциировать себя с их великим прошлым, но теперь он утратил ореол непобедимости, окружавший его имя после взятия Урги. Гонцы Сухэ-Батора со скоростью 200 верст в сутки за считаные дни разнесли по стране весть о поражении Бога Войны.
Прибывшему из Бангай-Хурэ, где год назад учительствовал Алешин, князю Панцуг-гуну предложено провести мобилизацию у себя в хошуне и примкнуть к Азиатской дивизии. Князь осмелился выразить сомнение в целесообразности дальнейшей борьбы с Красной армией, «снаряженной всеми необходимыми для войны машинами», а вдобавок без должного пиетета отозвался о «войске» самого барона. Взбешенный Унгерн велел его задушить, но, понимая, какое впечатление произведет на монголов расправа с хошунным князем, приказал сделать это незаметно, после того как гость покинет лагерь. Тело закопали, чтобы Панцуг-гун считался не убитым, а исчезнувшим, однако труп вскоре был найден.
Получив из Ван-Хурэ боеприпасы и пушки, Унгерн выступил дальше на запад, на соединение с Резухиным. Тот с боями сумел довольно далеко продвинуться на советскую территорию, но когда до него дошли слухи о неудаче под Троицкосавском, повернул обратно. Ему удалось сохранить все орудия и весь обоз. В конце июня 1-я и 2-я бригады Азиатской дивизии встретились в глубине Монголии, на Селенге. Унгерн вышел к ее правому берегу, Резухин — к левому.