В 1910 году один из дальних родственников Унгерна, служивший в Генеральном штабе, передал секретные документы австрийскому военному агенту Спанокки, был арестован, судим и сослан в Сибирь, но из-за этого случая никакого клейма изменников на Унгерн-Штернбергах, разумеется, не лежало. Как для большинства прибалтийских дворян, родиной для них была пусть не Россия, но Российская империя, и в 1914 году они пошли на войну точно так же, как если бы им предстояло воевать не с немцами, а с французами, англичанами или китайцами. Один из кузенов Унгерна, Фридрих, после разгрома армии Самсонова под Сольдау в отчаянии бросился на пулеметы, не желая пережить поражение и гибель товарищей. Тем не менее многие чуткие натуры остро переживали двусмысленность своего положения немцев на русской службе, да и высокий процент немецких фамилий среди высшего офицерства придавал некоторую деликатность этой темь.
В забайкальском и монгольском окружении Унгерна людей с такими фамилиями окажется немало; ему, вероятно, психологически проще было находить с ними общий язык, при этом общность происхождения если и учитывалась, то считалась фигурой умолчания. Рассказывали, будто в Урге он приказал расстрелять человека, на людях неосторожно заговорившего с ним по-немецки. При всей недостоверности этой истории сам факт ее возникновения явно не случаен[32].
Известие о начале войны, которой мало кто хотел, которая «у дипломатов, ею игравших и блефовавших, против их собственной воли выскользнула из неловких рук» (С. Цвейг), обернулось неожиданным взрывом энтузиазма. Отнюдь не казенное воодушевление охватило Париж, Петербург, Лондон, Берлин и Вену. Даже те интеллигенты, кто очень скоро увидят в этой войне только вселенский кошмар и повальное безумие, признавали, что в порыве масс было нечто величественное. Реакция оказалась чрезвычайно схожей по обе стороны готовых разверзнуться фронтов. В ней парадоксальным образом еще раз проявилось единство Европы перед лицом общей судьбы. Эта война, как ни одна до нее, породила надежды на грядущее обновление мира, и Унгерн, может быть, подобно Томасу Манну, призывавшему войну как «очищение и кару», надеялся, что в стальном вихре исчезнет лицемерная буржуазная культура Запада, что сила положит конец власти капитала и избирательной урны. Кроме того, ему просто хотелось воевать, неважно, с кем и за что. «Это только теперь, за последние тридцать лет выдумали, чтобы воевать за какую-то идею», — говорил он впоследствии.
Не подозревая о существовании Константина Леонтьева, «русского Ницше», Унгерн мог бы повторить его признание: «Я ужасно боялся, что при моей жизни не будет никакой большой войны». Самого Ницше он, скорее всего, читал или, по крайней мере, знал из вторых рук, как любой мало-мальски образованный человек тех лет. Особенно если учесть, что ему приписывали увлечение философией. Отголосок ницшеанства слышен и в том, как Унгерн объяснял причину своей симпатии к монголам: «У них психология совсем другая, чем у белых; у них высоко стоит верность, война; солдат — это почетная вещь, и им нравится сражение». В то же время русским он не доверял потому, в частности, что они «из всех народов самые антимилитаристские», и «заставить их воевать может только то, что некуда деваться, кушать надо».
Не исключено, что к страстному желанию воевать примешивались и соображения сугубо житейские. Война грянула в тот момент, когда Унгерн окончательно оказался не у дел, и разом сняла все проблемы. Отставной сотник, тридцатилетний неудачник без семьи, без профессии, с туманными планами на будущее, он должен был страдать от неудовлетворенного честолюбия и сознания стремительно уходящей молодости. Война открыла перед ним новые перспективы.
19 июля, на второй день всеобщей мобилизации, Унгерн был зачислен в 34-й полк Донского казачьего войска. Эрнст Унгерн-Штернберг сообщает, что его кузен воевал в составе несчастной 2-й армии Самсонова, был ранен, но окружения и плена сумел избежать. Впрочем, все сведения о том, где у как провел он первые месяцы войны, проверке не поддаются. Его послужной список за это время не сохранился. Известно лишь, что с начала декабря 1914 года, выйдя из госпиталя, он воевал в 1-м Нерчинском полку и вновь, как в Даурии, носил на мундире желтые цвета забайкальского казачества. В том же полку командиром сотни, а затем полковым адъютантом служил Григорий Семенов; тогда Унгерн с ним и подружился. Будущий атаман был пятью годами младше, но в этой паре ему всегда принадлежала роль старшего.
Нерчинский полк входил в 10-ю Уссурийскую дивизию. Весной и летом 1915 года, во время «великого отступления», она составляла конный резерв 5-й армии Западного фронта и «моталась», как вспоминал Семенов, по «угрожаемым участкам», прикрывая отходящую на восток пехоту. Нередко казакам приходилось контратаковать в пешем строю. Однажды Унгерна ранило, когда он собственноручно перерезал колючую проволоку перед вражескими позициями, для чего нужно было находиться в первых рядах атакующих. Потеряв сознание, он повис на проволочных заграждениях и остался бы там висеть, если бы не любовь к нему казаков, рисковавших жизнью ради его спасения.
В 1916 году уссурийцев перебросили на Юго-Западный фронт, в Карпаты. В то время начальником дивизии был генерал-майор Крымов, через год покончившей с собой после неудачи корниловского выступления, а командиром Нерчинского полка — полковник Врангель, будущей преемник Деникина, главком Русской армии. В мемуарах он отзывается об Унгерне без симпатии, даже, пожалуй, с неприязнью. Для него это был «тип партизана-любителя, охотника-следопыта из романов Майн-Рида». Всегда «оборванный и грязный», барон спал на полу среди казаков своей сотни и ел с ними из одного котла. На Врангеля он производил впечатление человека, который, «будучи воспитан в условиях культурного достатка», совершенно «отрешился» от норм породившей его среды. Полковой командир тщетно «пытался пробудить в нем сознание необходимости принять хоть внешний офицерский облик».
Когда мало кому известный генерал семеновского производства стал хозяином Монголии, его предшествующая жизнь окрасилась в легендарные тона. Кто-то даже пустил слух, будто он командовал личным конвоем Николая II. Унгерна повышали в чинах, осыпали орденами, назначали на должности, о которых он тогда и мечтать не смел. На самом деле за два года войны он дослужился до есаула, а выше командира сотни так и не поднялся.
Представленный к восьми наградам, включая Георгиевское оружие, Унгерн из-за пьянства и плохих отношений с начальством получил только пять: офицерского Георгия 4-й степени, ордена Святого Владимира 4-й степени, Святой Анны 3-й и 4-й степени и Святого Станислава 3-й степени. Ранений он имел ровно столько же, сколько наград. Дважды при этом оставался в строю, в остальных случаях возвращался в полк с еще незажившими ранами.
«В боевом отношении выше всяких похвал», — свидетельствует выданная ему аттестация. Врангель тоже признавал за ним поразительное бесстрашие при отсутствии дисциплины. Продвижение по служебной лестнице его не занимало, Унгерн долго отказывайся от должности сотенного командира, потому что при таком назначении лишился бы возможности лично бывать в разведке. Он под огнем крокировал неприятельские позиции и при этом, пользуясь своим прекрасным немецким, перекрикивался с австрийскими солдатами. В той же аттестации говорится, что вся его служба — «сплошной подвиг», что он «участвовал в десятке атак, доведенных до удара холодным оружием». Однополчанин вспоминал: «На врага он бросался в классическом унгеровском стиле — сломя голову».
Не обходилось и без преувеличений. Якобы каждый офицер, приезжавший с Юго-Западного фронта, рассказывал о его подвигах. При отходе в тыл Унгерн будто бы неизменно исчезал из полка и появлялся вновь, едва полк возвращался на позиции. Он будто бы неделями пропадал в тылу противника, корректировал огонь русской артиллерии, сидя на дереве прямо над австрийскими окопами, а командир полка, заслышав его голос, прятался под стол, заранее зная, что барон опять предложит какую-нибудь немыслимую авантюру. Некто Ignota писал: «Его письма родным с фронта напоминали песни трубадура Бертрана де Борна: они дышали беззаветной удалью, опьянением опасности. Он любил войну, как другие любят карты, вино и женщин».
Однако чтобы любить не войну вообще, а именно эту войну с ле загаженными окопами, вшами и разъедающим сознанием бессмысленности происходящего, надо было обладать извращенным чувством жизни, если не ненавистью к ней. Патриотизмом, верностью родовым традициям или чтением Ницше храбрость Унгерна объяснить нельзя. Рассказывали, будто в атаку он скакал, как пьяный или «как лунатик, с застывшими глазами и качаясь в седле». Если это и гипербола, его способность наслаждаться «опьянением опасности» сомнению не подлежит. Люди такого сорта невыносимы в мирной жизни, незаменимы на войне, но опасны даже там.
«Этот тип, — замечает Врангель, — должен был найти свою стихию в условиях настоящей русской смуты. В течение этой смуты он не мог не быть хоть временно выброшенным на гребень волны и с прекращением смуты так же неизбежно должен был исчезнуть».
Унгерн был представлен к чину войскового старшины, но получить его не успел, хотя впоследствии считал свое производство состоявшимся. Его карьера завершилась внезапно. 22 октября 1916 года, находясь в краткосрочном отпуске, он с позиций поехал в прифронтовые Черновцы и ночью, пьяный, пришел в гостиницу «Черный орел» с требованием предоставить ему номер. Швейцар отвечал, что не имеет права сделать это без письменного разрешения коменданта города. Тогда Унгерн решил проучить какого-то здешнего лакея, который плохо к нему относился, когда двумя неделями раньше он жил в этой гостинице, долечиваясь после ранения, и тут же отправился на поиски обидчика. Швейцар «увивался» рядом и «кричал, что это безобразие». Рассердившись, Унгерн «хотел ударить его шашкой в ножнах, но промахнулся и разбил стекло в дверях». Так излагал дело он сам, хотя швейцар утверждал, что первый удар пришелся ему по лицу, а стекло в дверях пострадало уже от второго.
В третьем часу ночи со словами «Кому тут морду бить?» барон явился в комендантское управление, но дежурный, прапорщик Загорский, переговорив по телефону с комендантом города, отказался выдать ему разрешение занять гостиничный номер. Взбешенный Унгерн поступил с ним так же, как со швейцаром — ударил сначала кулаком в лицо, потом шашкой в ножнах «по голове возле правого уха». На суде он говорил, что не помнит, насколько точны были его удары, но кузену Эрнсту позднее признавался: «Я выбил несколько зубов одному наглому прапорщику».
Конец истории был скорее комическим. «Наглый прапорщик»- побежал за подмогой, и когда комендантский адъютант Лиховоз прибыл на место происшествия, то обнаружил Унгерна заснувшим в кресле. Лиховоз беспрепятственно отстегнул у спящего буяна шашку, а затем арестовал его.
Замять дело не удалось, потерпевшие подали жалобу в корпусной суд. Оттуда запросили в полку аттестацию обвиняемого. Она оказалась гимном во славу его воинских доблестей и сыграла важную роль. В конце ноября был оглашен вердикт: заключение в крепости сроком на два месяца. Оговаривалось, однако, что Унгерн должен отбывать наказание при части. В сущности, ему вынесли условный приговор, за что, по словам Эрнста Унгерн-Штернберга, следовало благодарить Врангеля. Тот «употребил все свое влияние, чтобы Роман так легко отделался», но, решив избавиться от беспокойного барона, вскоре утвердил им же, видимо, инспирированное постановление старших офицеров полка об отчислении Унгерна «в резерв чинов». В этом качестве он и попал на Персидский фронт[33].
С началом войны Персия заявила о нейтралитете, но успехи немцев в Европе, а турок — на Кавказском фронте и в Месопотамии заставили Тегеран поколебаться в принятом решение. Правительство сомневалось, а в стране уже разгорался джихад, направленный против русских и англичан. С гор спустились курды, к столице подтягивались повстанцы-муджахеды под руководством немецких и турецких офицеров. Осенью 1915 года в северные провинции Персии был введен русский экспедиционный корпус генерала Баратова. Чуть позже в его состав вошла Забайкальская казачья бригада, которой командовал генерал-майор Семенов, троюродный брат будущего атамана. Пока Унгерн состоял под судом, Семенов решил перевестись в эту бригаду. Его будто бы обошли наградой за оборону какого-то ущелья в Карпатах; обидевшись на начальство в лице Врангеля и Крымова, он подал рапорт о переводе в Персию и прибыл туда в январе 1917 года. Унгерн присоединился к нему чуть позже.
Штаб экспедиционного корпуса располагался в Урмии. Значительную часть жителей города составляли ассирийцы (айсары, айсоры), считавшие себя потомками уцелевших после падения Ниневии великих завоевателей древности. Они исповедовали христианство несторианского толка и еще в VI веке бежали в Персию от гонений в православной Византии. Отсюда их проповедники добирались до Китая и Тибета, а позже обратили внимание на Великую степь, где еще при Чингисхане обратили в несторианство часть монголов. В 1914 году эти воинственные «черногорцы! Персии», как назвал ассирийцев один русский дипломат, сразу приняли сторону России против своих исконных врагов, курдов и турок. Те ответили резней. Спасаясь от нее, айсары из Персидского Курдистана и соседних турецких вилайетов устремились в Урмийский округ, под защиту русских войск. Сюда же прибыл несторианский патриарх Маар Шимун XIX Беньямин, носивший титул «патриарха Востока и Индии».
В Урмии, как в своих мемуарах сообщает Семенов, Унгерн «взял на себя организацию добровольческой дружины из местных айсаров». В его изложении дело обстояло следующим образом: поскольку армия начинала разлагаться, они с Унгерном «решили создать добровольческие дружины из инородцев», дабы «оказать давление на русских солдат если не моральным примером несения службы в боевой линии, то действуя на психику наличием боеспособных, не поддавшихся разложению частей».
Это обычное для Семенова желание — изобразить себя прозорливым государственным мужем, каковым он являлся якобы даже в те времена, когда был простым есаулом. На самом деле два ассирийских батальона под командой русских офицеров существовали в корпусе Баратова с весны 1916 года. Они были приданы забайкальским казакам и вместе с ними участвовали в операциях против курдов задолго до того, как Семенов с Унгерном появились в Персии. Из беженцев-ассирийцев была создана еще и партизанская дружина, «страшная по тысячелетней ненависти к курдам в персам», как характеризовал ее Виктор Шкловский, в то время — помощник комиссара Временного правительства на Персидском фронте. Он встречал этих дружинников на урмийском базарь. Они шли «в штанах из кусочков ситца, в кожаных броднях, с бомбой за широким поясом, и персиянки показывали на них детям и говорили: «Вот идет смерть».
Есть данные, что в действительности айсары ведут происхождение от арамейцев Сирии, но если даже и так, мнимые потомки хозяев Ниневии, «логовища львов», оказались достойны своих апокрифических предков. Эти нищие и гордые обитатели гор проявили себя бесстрашными воинами. Шкловский пишет, что в боях сам патриарх Мар-Шимун и его епископы «ходили в атаку в штыки и дорезывали пленных»[34].
Как пишет Семенов, «блестяще» показавшие себя в боях «айсарские дружины» находились «под начальством беззаветно храброго войскового старшины барона Р. Ф. Унгерн-Штернберга». На самом деле ассирийские батальоны состояли под командой полковника Андреевского, командиром урмийской дружины считался «патриарх Востока и Индии», а фактически ее возглавлял Ага Петрос Элия, в прошлом — американский каторжник. При нем имелась группа русских инструкторов во главе с полковником Кондратьевым; в нее, по-видимому, и входил Унгерн. Об этом эпизоде своей жизни сам он никогда не вспоминал, разве что в разговоре с Оссендовским туманно упомянул некий давний план «поднять Азию на Германию». Возможно, имелась в виду идея использовать ассирийские части на Западном фронте, но до дела так и не дошло.
О Лоуренсе Аравийском, с которым его будут сравнивать, Унгерн в то время вряд ли что-нибудь слышал, зато мог знать о Вильгельме Васмусе (Васмусе Персидском). Этот бывший германский консул в Бушире тоже принадлежал к числу тех европейцев, для кого Восток стал родиной души. Если Унгерн скоро выучит монгольский и китайский языки, будет одеваться как монгол и женится на маньчжурской принцессе, то Васмус владел классическим фарси и наречиями южноперсидских горцев, носил их одежду, соблюдал их обычаи, а в 1915 году взял в жены дочь племенного князя Ахрама. В его интерпретации этот брак символизировал союз двух древнейших ветвей арийской расы — иранской и германской. Под эгидой тестя Васмус начал собственную войну с Британской империей. Созданная им шпионская сеть раскинулась по всему Ближнему Востоку и доставила англичанам множество неприятностей, вплоть до поражения при Кут-эль-Амаре в апреле 1916 года. Отчасти благодаря информации Васмуса турки под командой немецкого генерала фон дер Гольца окружили и вынудили капитулировать 9-тысячный британский экспедиционный корпус[35].
Оптимальной формой государственного устройства Унгерн считал теократическую монархию, каковой была Монголия с 1911 года, но еще в Урмии он мог заметить, что на тех же основах строилось и самоуправление ассирийской общины. Духовная и светская власть принадлежала патриарху, и его сан передавался по наследству — правда, не от отца к сыну, ибо патриархи давали обет безбрачия, а от дяде к племяннику. Родословную этой династии предание возводило к Симону, единоутробному брату Иисуса Христа, казненному в Реме при Траяне.
В годы Гражданской войны Унгерн поведет борьбу не просто с выскочками-большевиками, а с очередной реинкарнацией тех демонических сел, которые, по его словам, создали III Интернационал «три тысячи лет назад», в Вавилоне, и окончательно восторжествовали после падения двух противостоявших им великих империй — Романовых и Цинов. Подобные представления не слишком отличаются от ассирийского и монгольского вариантов того же мифа о пребывающем в мире древнем зле и того же обостренного войной чувства близости ионических чудовищ, рвущихся на поверхность земли, но удерживаемых какой-то сакральной преградой.
Никитин, русский консул в Урмии, видел под Оранаяом ассирийский каменный храм Марен-Мем — маленький, без окон и украшений. «Этот храм, — рассказывал он Шкловскому, — не был разрушен курдами. Мало того, они оставили в живых даже родню христиан, священников храма. Объяснялось это тем, что, по преданию, под этим храмом заключен Великий Змий, который вышел бы, если бы храм разрушили».
Схожая легенда существовала в Монголии, где все окончилось менее благополучно. Роль посвященного Богородице несторианского храма здесь исполнял огромный камень в степе возле Улясутая; вместо Великого Змия под нем были заточены собранные отовсюду и заклятые некем ламой злые духи. Рассказывали, будто их выпустили на волю сами же унгерновцы. Не то из любопытства, не то желая отомстить монголам, перешедшим на сторону красных, они сдвинули с места священный камень и освободили пригнетенное им мировое зло.
Весной 1917 года забайкальцы в составь дивизии Левандовского совершили поход в персидский Курдистан. Среди них было много бурят, и спустя десять лет тот же урмийский консул Никитин, в эмиграции ставший евразийцем, увидел в этом походе проявление таинственных «ритмов Евразии». Сравнение с персидским походом Александра Македонского он считал «мелодекламацией нашего лжеевропеизма», настаивая на иной аналогии: «Кампания в Персии должна вызывать в памяти не македонские фаланги, а всадников Хулагу, тогда великого монгольского хана».
Теперь русская армия двинулась в эти края по воль Великого Белого Царя, то есть Николая II, но за 600 с лишним лет мало что изменилось. Так же медленно тянется под знойным азиатским солнцем конная колонна, так же на развилке дорог направляет ее выставленный головным дозором «маяк» — «плосколицый скуластый казачина-бурят» со своей пикой и «всяким добром, притороченным к седлу». Он — вылитый воин Хулагу, «зорко глядят раскосо поставленные глаза, стоит не шелохнется большеголовый, широкогрудый, мохнатый и злой конлк лго». Немногим отличается от него и русский казак на такой жл низкорослой лошадке. Он лишь пошире в плечах, выше ростом, и ноги ниже свисают под лошадиным брюхом: «Так и кажется иной раз, что конек его о шести ногах».
Никитин вспоминал: «Эти освоители евразийских пространств, эти «пари», как они сами меж собой перекликаются («паря», то есть «парень». — Л. Ю.), поражали меня своей способностью быть у себя в самых глухих углах Центрального Курдистана. В этих гиблых местах наши читинцы, аргунцы, нерчинцы и др. рысили на мохнатых коньках своих, как у себя дома, ходили дозорами, разведывали, языка добывали, и все это проделывали, так сказать, в терминах своей забайкальской географии: ущелья оставались у них и здесь «падями», курдские сакли — «фанзами», курды — «манзами», просо — «чумизой», а кукуруза — «гаоляном». Все плоды земные для наших «парей» были безразлично «ягодой», будь то виноград, инжир или дыня». Никитину кажется, что эта на редкость естественная приспособляемость типична для обитателей евразийских просторов, что она есть «свойство духа, как бы сжимающего громадные пространства через их уподобление».
Доказывая, что Россия сочетает в себе черты Востока и Запада, евразийцы вспоминали киевского Святослава, половцев, монгольское иго, но серьезным аргументом в пользу этой идеи могли бы стать судьбы двоих современников — Семенова и Унгерна. Для них Чингисхан, Хубилай и Хулагу были не просто элементами геополитической концепции, а реалиями того времени и тех мест, где жили и действовали они сами.
В Монголии время имело иную плотность, чем в Европе. Нынешний ургинский хутухта был восьмым перерождением тибетского подвижника Даранаты (Таранатхи), жившего 200 с лишним лет назад; джунгарский хан Амурсана мог явиться в образе Джа-ламы с маузером на боку. Собираясь возродить северо-восточную часть империи Чингисхана, Семенов и Унгерн опирались на подмеченную Никитиным у забайкальских казаков способность сжимать «громадные пространства через их уподобление» — только тут речь шла о пространствах исторических, разделенных столетиями, а не верстами.