К середине января 1921 года Чэнь И убедил военных выпустить Богдо-гэгэна из китайского импаня, где он полтора месяца просидел под арестом. Ему разрешили вернуться в свою резиденцию, возвратили часть свиты, но не свободу. Раньше дворцовая стража состояла из цириков его гвардии, теперь их заменили китайские солдаты. Для охраны пожилого, почти слепого человека, в 52 года казавшегося стариком, выделили целый пехотный батальон.
Для монголов этот человек был живым богом, владыкой духовным и светским — праведным ханом-чакравартином, вращающим «колесо учения» подобно Хубилаю и Абатай-хану. В его отречение от престола или не верили, или не придавали этому ни малейшего значения. Восемь лет Богдо-гэгэн Джебцзун-дамба-хутухта VIII провел на троне, но для для сотен тысяч буддистов от Астрахани до Гималаев он прежде всего был очередным перерождением жившего два с лишним столетия назад великого тибетского подвижника и проповедника Даранаты. С конца XVII века все, в ком он воплощался, становились монгольскими первосвященниками. Нынешний являлся восьмым по счету[103].
В Центральной Азии буддийская концепция перерождений издавна была частью не только духовной жизни, но и политики. В Китае опасались, что кто-нибудь из ургинских хутухт сумеет сплотить вокруг себя монголов, особенно если таковым станет мальчик из знатной монгольской фамилии. Иностранец казался менее опасен, и еще в XVIII веке, после смерти Богдо-гэгэна II, по договоренности между Пекином и Лхасой было объявлено, что, согласно предсказаниям, все следующие перерожденцы Даранаты будут появляться на свет за пределами Монголии, в Тибете.
Богдо-гэгэн VIII тоже был тибетцем. По традиции он происходил из небогатой семьи, его отец занимал скромную должность в хозяйственном ведомстве Далай-ламы XII. По смерти прежнего, седьмого Богдо-гэгэна, девятнадцатилетним юношей неожиданно умершего в 1869 году, ламы-прорицатели путем гаданий определили 12 кандидатов на его место. Это были мальчики в возрасте до трех лет. При более пристальном освидетельствовании девятерых отстранили как обладающих меньшими признаками физического существа Будды, а судьбу оставшихся троих решил жребий. В Потале, в присутствии далай-ламы и панчен-ламы, бумажки с именами претендентов опустили в священную золотую урну-сэрбум, затем после богослужений и магических церемоний золотыми щипцами вынули одну из трех. Мальчик, чье имя значилось на ней, с этой минуты стал воплощением духа Джебцзун-дамба, другие двое — его тела и слова. Их отправили в посвященные Даранате монастыри, а Богдо-гэгэн VIII, предварительно утвержденный маньчжурским императором Тучжи в 1874 году, пятилетним ребенком, вместе с родителями был привезен в Монголию. За ним прибыло пышное посольство — по 200 человек от каждого из четырех аймаков Халхи; в пути процессию сопровождали маньчжурские и тибетские войска. Ургинские ламы выходили встречать ее на расстояние десяти ночевок от столицы.
В желтом паланкине маленький Богдо торжественно въехал в Ургу и с тех пор был окружен всеобщим поклонением. Однако на людях он почти не показывался, официальных приемов во дворце китайского наместника тоже не посещал. До 1911 года, когда он взошел на престол, и началась «эра Многими Возведенного», простые монголы могли лицезреть его лишь дважды в году — во время Цама и на весеннем празднике в честь Майдари. Вся его жизнь подчинялась сложным ритуалам, продолжавшимся и после смерти[104]. Ему воздавались божеские почести, но за фасадом придворного и храмового этикета шла ожесточенная борьба между соперничающими группировками ламства, в которой он так или иначе участвовал. Члены враждующих партий умирали при загадочных обстоятельствах; говорили не только об отравленной еде или питье, но о смертоносной одежде, ядовитых конских поводьях, четках, шипах и колючках, украдкой положенных в обувь. Упоминались и пропитанные ядом страницы священных книг, как в «Имени розы» Умберто Эко. Впрочем, о том, что происходит за стенами двух столичных резиденций Богдо-гэгэна, иностранцы мало что знали. Слухов ходило множество, но, по словам русского монголиста Позднеева, оценить их правдивость было так же трудно, как «проверить действительность жизни гаремов персидского шаха».
Самого Богдо-гэгэна пытались отравить по крайней мере дважды — по приказу из Пекина, где вызывала тревогу его политическая активность, и из Лхасы, недовольной его самостоятельностью в религиозных делах. В первом случае он успел вовремя покинуть Ургу, в другом подосланные к нему убийцы из числа тибетских лам после ужина во дворце «прямыми путями отправились в нирвану», как писал неискушенный в буддийской метафизике Торновский.
Позже Богдо-гэгэну пришлось бороться с теми из монгольских князей, кто хотел возвести на престол не его, тибетца по крови, а одного из аймачных ханов-чингизидов, но ламство, естественно, встало на сторону первосвященника. Его главный соперник, тушету-хан Дашням, отступил, однако впоследствии все равно умер от яда. Та же участь постигла другого родовитого претендента на трон — дзасакту-хана Содном-Равдана.
Труднее оказалось решить вопрос о престолонаследии. В принципе, единственным законным преемником монарха-Будды мог стать только ребенок, избранный в результате той процедуры, которая сделала Богдо-гэгэном его самого, но князья не желали видеть на троне случайного тибетца, а Лхаса и связанные с ней настоятели монгольских монастырей отказывались признать, что в нарушение векового порядка следующий перерожденец Даранаты может появиться в самой Монголии. Проблема выглядела неразрешимой, тем не менее удалось найти выход из тупиковой ситуации. Было подтверждено, что, согласно старинному предсказанию, нынешнее, восьмое воплощение Даранаты является последним, девятого не будет. На самом деле это предсказание сочинили в Пекине лет двадцать назад — таким способом китайские политики хотели в ближайшем будущем навсегда избавиться от неудобного для них монгольского лидера. Местные духовные авторитеты, опасаясь репрессий со стороны Пекина, не отрицали наличия этого сомнительного пророчества, но и не подтверждали. Однако в новых обстоятельствах его признание стало результатом компромисса между ламством и князьями: тем самым проблема престолонаследия разрешалась в пользу княжеской партии.
Пойдя на уступки, Богдо-гэгэн добился права официально вступить в брак и узаконил свои отношения с женщиной, которая жила с ним уже много лет. Человек энергичный и хитрый, он сумел разделить две свои ипостаси, слитые в нем, казалось бы, неразрывно — религиозную и светскую. В первой у него не могло быть наследника, зато во второй он рассчитывал передать трон усыновленному пасынку.
По одним сведениям, его жена Дондогдулам была дочерью цецен-хана; по другим, более вероятным, происходила из относительно незнатной семьи и состояла при жене князя Жонон-вана, но теперь ее, как когда-то Екатерину II, признали воплощением Сагаан Дара Эхэ — Белой Тары. Богдо-гэгэн был очень к ней привязан. На аудиенциях она восседала рядом с ним на двойном троне, специально изготовленном для божественных супругов, и, подобно мужу, благословляла подданных, касаясь их голов приспущенной на пальцы перчаткой, дабы избегнуть оскорбляющего богиню телесного контакта. Правда, вопрос о том, станет ли ее сын наследником престола, оставался открытым, как и многие другие вопросы дальнейшего существования этой причудливой теократической монархии.
Позднеев, видевший хутухту еще молодым, оставил выразительное описание его внешности: «Роста он немного ниже среднего, худощав, лицо у него желтое, без малейшего признака румянца, и еще более неприятное в силу всегда присущего ему выражения какого-то ребяческого самоволия и капризного упрямства, а равно от необыкновенно чувственно развитых губ». Впрочем, другой русский путешественник, в эти же годы побывавший у него на приеме, описал его как стройного юношу с умным живым лицом[105].
Духовный владыка Монголии позволял себе куда большие вольности, чем высшие буддийские иерархи Тибета. Он, например, мог не скрывать своей любви к европейской музыке, что в Лхасе было бы невозможно. Когда Альфред Кайзерлинг, чиновник по особым поручениям при приамурском генерал-губернаторе, подарил ему музыкальную шкатулку с записью вальса из «Летучей мыши», Богдо-гэгэн сразу запомнил эту мелодию и напевал ее во время разговора. Он хорошо играл в шахматы, Кайзерлинг быстро получил от него мат. Причем его богоподобный партнер настолько увлекся игрой, что благословлял подползающих к нему паломников той шахматной фигурой, которую в данный момент держал в руке.
Его наивный интерес к техническим чудесам западной цивилизации был общеизвестен. Впервые увидев телефон и фонограф, он пришел в восторг и спрашивал, нельзя ли пригласить Эдисона в Ургу, чтобы разом ознакомиться со всеми его изобретениями. Он разъезжал по столице в автомобиле, предпочитая его ритуальному паланкину, любил пушечную пальбу, коллекционировал граммофоны, обожал механические игрушки и тратил огромные деньги на разного рода диковинные безделки. Играющая на пианоле заводная девочка величиной в пол-аршина была не самым дорогостоящим его приобретением.
В 1912 году русский консул доносил в Петербург: «В Урге русские предприниматели сколачивают круглый капиталец на слабости хутухты ко всяким новинкам… В его дворце находятся целые склады вещей, решительно никому не нужных и покрытых от долгого лежанья пылью, грязью и плесенью. Прогоревшие содержатели цирков и зверинцев сбывали здесь за безумно дикие цены животных, которых впоследствии никто не знал, как и чем кормить. Привозились и продавались по неслыханным ценам мотоциклетки и автомобили, разбивавшиеся при первом же выезде от неумелого управления». Позднее Сергей Хитун, шофер Унгерна, видел в дворцовом гараже три легковых автомобиля марки «Франклин» и один «Форд» с паланкином вместо кузова. Все четыре машины находились в нерабочем состоянии.
Среди русских колонистов и посещавших Ургу европейцев бытовало мнение, что хутухта с юности страдает пристрастием к алкоголю и что именно любовь к выпивке стала причиной его слепоты: он отравился то ли недоброкачественным, то ли метиловым спиртом, который, возможно, подсунули ему не без умысла. Согласно другой версии, слухи о пьянстве Богдо-гэгэна распространяли китайцы с целью его скомпрометировать, а зрение он начал терять из-за стресса, вызванного прибытием Далай-ламы XIII в Ургу и сложившимися между ними непростыми отношениями.
Храм Мэгжид Жанрайсиг с исполинской статуей Авалокитешвары был воздвигнут для того, чтобы к нему вернулось зрение, но чуда не произошло; темные очки, которые Богдо-гэгэн всегда надевал на людях, остались при нем до конца жизни. Однако уже почти незрячим он выдержал еще одну схватку с теми из собственных приближенных, кто надеялся лишить власти слепнущего бога.
Богдо-гэгэн не раз проявлял себя мастером дворцовой интриги, но широким политическим кругозором не обладал, в дела правительственных учреждений вмешивался редко и не имел в них большого веса. Последнее не было секретом для Унгерна. Он трезво оценивал этого незаурядного человека, разграничивая в нем знак и сущность, государственного деятеля и главу религиозного клана. Степень его участия в управлении страной барон охарактеризовал как «ничтожную», но признал, что «своих он здорово держит в повиновении».
При всем том в решающий момент борьбы за независимость Богдо-гэгэн оказался на высоте нечаянно выпавшей ему роли национального лидера. Это по-новому осветило его предшествующую жизнь.
Торновский сообщает, что 29 января в лагерь на Убулуне прибыл какой-то «важный лама». Он доставил Унгерну благословение Богдо-гэгэна в виде грамоты «на ярко-желтом шелке» и его же устное распоряжение о своем похищении из-под стражи, план которого также был изложен Унгерну на словах.
По Князеву, высокий гость являлся перерожденцем учителя первого Даранаты и, «по религиозному преемству» — наставником своего ученика в его нынешнем воплощении. Он привез не план похищения, а полученные от Богдо-гэгэна «результаты гаданий», открывших, что его нужно освободить с помощью тибетцев, после чего гамины будут побеждены.
Другие считали, что конкретный план предложил Джам-балон, но саму идею выдвинул Унгерн, прекрасно понимая значение хутухты как общенационального символа. Пока китайцы удерживали его в качестве заложника, полностью положиться на своих монгольских союзников барон не мог. Была опасность, что если китайские генералы покинут Ургу, они увезут пленника с собой. Это давало им серьезный шанс склонить монголов к сепаратным переговорам.
Похоже, Унгерн действительно получил рекомендации Богдо-гэгэна, традиционно облеченные в форму предсказаний. В соответствии с ними исполнение замысла он возложил на тибетцев, недавно пришедших к нему на Керулен, а руководителем операции назначил бурята Тубанова. В Урге его знали как отчаянного парня с уголовными наклонностями, заядлого картежника, сына популярной в городе портнихи Тубани-хи, специалистки по монгольскому верхнему платью. Она, по словам Першина, пользовалась хорошей репутацией, а сам Ту-банов — «очень худой». Это был плотный коренастый парень с отталкивающей физиономией, волчьими глазами и «зубами лопатой» под толстыми негритянскими губами, вздутыми и ярко-красными. «Все в нем, — подытоживает Першин, — носило характер преступности и решительности, наглости и отваги».
Если состоявшие под его началом «тубуты», как монголы называли тибетцев, происходили не из Урги, теперь их столичные соплеменники тоже были задействованы. В Урге они жили замкнуто, занимаясь прежде всего ростовщичеством, что усиливало их обособленность. По Першину, эти «фанатически настроенные ламаиты ненавидели китайцев как своих притеснителей», к тому же были воодушевлены мыслью, что им «предстоит совершить дело национального свойства, так как Богдо был их земляк».
В любом случае, сам он инициировал свое похищение или только согласился быть похищенным, от него требовалось немалое мужество. Предприятие было задумано таким образом, что в случае провала Богдо не мог свалить всю вину на тибетцев, действовавших якобы без его ведома. Неудача грозила ему более суровым заточением, а свитским ламам — пытками и даже смертью. Китайцы со дня на день ждали штурма, страсти были накалены до предела, но, будучи знаменем набиравшего силу национального движения, оставаться в стороне от него Богдо-гэгэн не мог.
Из центра Урги, через долину Толы, прямая гатированная дорога вела к Летней резиденции Богдо-гэгэна примерно в полутора верстах от площади Поклонений. Она представляла собой комплекс храмов, беседок, павильонов, крошечных садиков и хозяйственных построек, обнесенных кирпичной стеной. Со стороны города перед ней возвышались так называемые Святые ворота в китайском стиле. Вообще вся резиденция была распланирована в том же духе, что и Запретный императорский дворец в Пекине — с перемежающимися дворами и двориками, но скромнее, разумеется, и миниатюрнее.
В самом восточном из дворов стояло длинное двухэтажное здание, построенное иркутскими каменщиками в 1890 году. Его железную крышу выкрасили в зеленый цвет, поэтому всю резиденцию называли Ногон-Сумэ, то есть Зеленым дворцом — в отличие от Желтого, расположенного в Да-Хурэ. Здание было русского типа, что в свое время вызвало недовольство Пекина. Хозяина дворца обвинили в пророссийских симпатиях, пришлось срочно навесить под крышей дощатые карнизы с буддийским орнаментом и вырезать под окнами изображение лотоса.
Внутри размещались личные покои Богдо-гэгэна, а также тронная зала, библиотека и сокровищница, поражавшая иностранцев огромным и абсолютно бессистемным собранием раритетов из разных стран Европы и Азии. Наряду с прекрасной коллекцией буддийского литья Оссендовский увидел здесь драгоценные шкатулки с корнями женьшеня, слитки золота и серебра, «чудотворные оленьи рога», десятифунтовую глыбу янтаря, китайские изделия из слоновой кости, мешочки с жемчугом, украшенные резьбой моржовые клыки, тончайшие индийские ткани, коралловые и нефритовые табакерки, необработанные алмазы, меха необычной окраски и т. п. Другие посетители помимо азиатских диковин упоминали пианино, множество граммофонов с наборами пластинок, химические аппараты, хирургические инструменты, ружья, револьверы, пистолеты разных эпох и конструкций. По одной из описей, только часов (карманных, настенных, настольных и напольных) тут значилось 974 штуки.
Залы Зеленого дворца украшали фарфоровые вазы и сервизы, вдоль стен рядами стояли чучела экзотических зверей и птиц вроде броненосца, тукана или ягуара с детенышем антилопы в зубах. Все они представляли собой не монгольскую, а южноамериканскую фауну и оптом были закуплены у одной таксидермической фирмы из Гамбурга.
Как буддист хутухта должен был покровительствовать четвероногим, прежде всего копытным, ибо олени первыми внимали Бенаресской проповеди Будды, но это формальное покровительство перешло у него в настоящую страсть. В самом дворце всюду можно было видеть попугаев, на привязи сидели обезьяны и прирученный орел, а во дворе разместился целый зверинец. В клетках и вольерах жили не только маралы и косули, но и медведи, волки, грифы, породистые голуби, собаки, белые верблюды. Последние считались приносящими счастье, как все животные-альбиносы. В 1912 году здесь появился слон, подаренный Живому Будде каким-то купцом из Красноярска, но вскоре умерший.
На этом сказочном острове посреди пустынной и нищей страны еще год назад обитали десятки лам всех школ и степеней, выходцы из Тибета, Халхи, Внутренней Монголии, Бурятии и Китая, а также работники и слуги, но теперь китайские власти сильно сократили их число. Простым монголам запрещено было здесь появляться. Обычно из окна Зеленого дворца свисала толстая красная веревка, сплетенная из конского волоса и верблюжьей шерсти; она тянулась через двор до внешней ограды, откуда свешивалась вниз. Когда другой ее конец держал в руке Богдо-гэгэн, к ограде на коленях подползали паломники, чтобы за определенную плату прикоснуться к этой веревке и через нее вступить в физический контакт с хутухтой, получив тем самым его благословение и помощь в делах. Сейчас веревку приказано было убрать, паломников не подпускали ко дворцу. Численность охраны возросла до трехсот пятидесяти солдат и офицеров. Часовые стояли по всему периметру стен; у ворот были установлены пулеметы, проведен телефон для связи со штабом.
Зеленый дворец фасадом был обращен на юг, в сторону Толы. На ее противоположном берегу, за снежной гладью замерзшей реки, вздымались лесистые кряжи Богдо-Улы. Относительно близко от дворца находилась неглубокая падь; по ней можно было подняться на вершину, а затем добраться до монастыря Маньчжушри-Хийд на обратном склоне горы, но на снеговом фоне любые передвижения не остались бы незамеченными — от Ногон-Сумэ отлично просматривалась вся плоскость покрытой льдом Толы.
Со стороны Святых ворот простиралась голая и плоская прибрежная долина, открытая со всех направлений. На ней не было ни единого кустика, ни одного строения. Из Урги резиденция просматривалась как на ладони не только днем, но и ночью. В обычные для Монголии морозные и звездные зимние ночи каждая тень выделялась на пространстве между городом и Зеленым дворцом, одиноко темневшим посреди заснеженной равнины. В этих условиях любая попытка силой захватить Богдо-гэгэна представлялась делом безнадежным, и китайские офицеры чувствовали себя спокойно.