Однажды ночью, рассказывает Оссендовский, Унгерн привез его к монастырю Гандан-Тэгчинлин. Автомобиль с шофером оставили у ворот и в темноте, по узким проходам между юртами и двориками, вышли к храму Мэгжид Жанрайсиг. На удар гонга сбежались перепуганные монахи; они пали ниц перед бароном, но он приказал им встать и открыть двери храма. Внутри Оссендовский увидел обычную обстановку буддийского дугана: «Тут висели все те же многоцветные флаги с молитвами, символическими знаками и рисунками, с потолка спускались шелковые ленты с изображениями богов и богинь. По обеим сторонам алтаря стояли низкие красные скамейки для лам и хора. Мерцающие лампады бросали обманчивый свет на золотые и серебряные сосуды и подсвечники, стоявшие на алтаре, позади которого висел тяжелый желтый шелковый занавес с тибетскими письменами. Когда ламы его отдернули, в полумраке, едва освещенная лампадой, показалась золоченая статуя сидящего на лотосе Будды».
Видно, что автор этого описания в Мэгжид Жанрайсиг никогда не бывал — храмовое помещение выглядело совершенно иначе — исполинская статуя бодисатвы Авалокитешвары (Арьяболо), отлитого в полный рост, а не восседающего на лотосе, занимала почти все внутреннее пространство. Эпизод сочинен Оссендовским с целью, видимо, поразить читателей следующей эффектной сценой: «Согласно ритуалу барон ударил в гонг, чтобы обратить внимание бога на свою молитву, и бросил пригоршню монет в бронзовую чашу. Затем этот потомок крестоносцев, прочитавший всех философов Запада, закрыл лицо руками и стал молиться. На кисти его левой руки я заметил черные буддийские четки».
Всё, кроме описания места действия, выглядит правдоподобно. При входе в храм следует прочесть молитву, а Унгерн собирался в поход и, наверное, молился дольше, чем обычно. При этом, как положено, его поднятые руки находились перед лицом, и у Оссендовского создалось впечатление, что он закрывал лицо руками. Четки на запястье тоже возможны. Алешин видел у него на груди, под распахнутым воротом дэли, еще и шнурки с амулетами-гау.
Свой интерес к буддизму Унгерну хотелось представить как родовой, наследственный. «Буддизм был вывезен из Индии нашим дедом (имеется в виду прапрадед. — Л. Ю.), — говорил он Оссендовскому, — к этому учению примкнул мой отец, а затем и я». Всё это или его фантазия, или семейная легенда. Стать буддистом в Мадрасе, где побывал Отто Рейнгольд Людвиг Унгерн-Штернберг, в XVHI веке было не менее сложно, чем в Ревеле, к тому времени учение Будды давно ушло на север, в самой Индии исчезнув почти до полного забвения. Вероятнее всего, Унгерн-старший, доктор философии Лейпцигского университета, увлекся буддизмом после чтения Шопенгауэра, а сын — под влиянием Германа фон Кайзерлинга[143]. Для последнего это увлечение было настолько сильным, что с началом Первой мировой войны, разочаровавшись в западной цивилизации, он решил покинуть Европу и вступил в переписку с японским послом в Петербурге, выясняя, нельзя ли ему поселиться в Корее, в буддийском монастыре. Оккупация Эстляндии германскими войсками сорвала эти планы.
Унгерн прекрасно понимал разницу между индуизмом и буддизмом, но для него важнее было то, что их объединяло. Восточные религии импонировали ему своими экзотическими культами, отрицанием ценности человеческого «я» и созвучным его душе фатализмом[144]. Вырождение Запада, о котором он постоянно говорил и писал, легко можно было увязать с тем, что вся новоевропейская цивилизация строится на принципиально иных основах. Индивидуализм и рационализм привели Европу к хаосу революции, а жизнь, проникнутая кажущимся безумием безличной мистики Востока, сохранила строгую упорядоченность своих форм.
«Черноокая аристократка» Архангельская, невенчанная жена барона Тизенгаузена и единственная представительница слабого пола, к кому Унгерн питал нежные чувства, «приручила» его разговорами о буддизме. Как слышал Хитун, их знакомство произошло на торжественном обеде, устроенном верхушкой русской колонии в честь взятия Урги[145]. Поначалу барон сидел за столом «конфузливым букой», но едва Архангельская, не случайно, видимо, оказавшаяся его соседкой, затронула буддийскую тему, он «оживился, повеселел и, в свою очередь, говорил о переселении душ, о том, как прислушивался к шуму ветра в лесу и в траве, как наблюдал полет птиц и вслушивался в их крики, и все это вошло в его мышление для самосовершенствования наряду с христианством». Унгерн был очарован собеседницей и позднее не раз вел с ней подобные разговоры. Он не догадывался, что умная и практичная Архангельская специально стала изучать буддизм, заметив его интерес к этому предмету.
Однако это еще вопрос, был ли он настоящим буддистом, способным к глубокому личному переживанию буддийских истин, или это всего лишь одна из сторон его иррационализма и внецерковной религиозности. Сам Унгерн объявлял себя «человеком, верующим в Бога и Евангелие и практикующим молитву», но отрицал принадлежность к определенной конфессии, говоря, что «верит в Бога как протестант, по-своему».
Лютеранин по рождению, он формально остался верен религии предков, а в жизни придерживался старого принципа: Бог один, веры разные. Если Азиатская дивизия находилась в лагере, вечером все сотни, сформированные по национальному признаку, выстраивались рядом и каждая хором читала свои молитвы. По словам Макеева, это было «прекрасное и величественное зрелище», но примерно так же и в те же годы китайский генерал-христианин Фэн Юйсян практиковал в своей армии ежевечернее хоровое пение псалмов. Исполнителями были его солдаты, которых он без лишних церемоний крестил целыми батальонами, поливая их из пожарных брандспойтов.
«Считает себя призванным к борьбе за справедливость и нравственное начало, основанное на учении Евангелия», — записано об Унгерне в протоколе одного из его допросов. И тут же: «Придает большое значение в судьбе народов буддизму». Противоречия здесь нет, он в самом деле полагал, что с помощью буддизма можно обратить человечество к сходным во всех религиях изначальным божественным заветам, от которых отступило христианство. В этом Унгерн не был одинок, у него имелись единомышленники среди тех, кого он считал злейшими своими врагами.
В ноябре 1919 года берлинская газета «Русский голос» опубликовала очерк некоего А. Керальника «Аракеса-сан». В нем излагалась история Алексея К., буддиста и большевистского агитатора.
Первый раз автор встретился с ним незадолго до революции — в Японии, в главном храме Киото: «В глубине храма, у алтаря, на котором сверкал огромный голый Будда, женоподобный и круглый, бонза гнусавым голосом читал молитву. Восточные курения, усыпляющий речитатив бонзы и монотонное причитывание японцев навеяли на меня странное полусонное состояние… Когда я очнулся, в храме было пусто, молящиеся разошлись, лишь серебряная лампада над головой Будды освещала алтарь, отбрасывая тени на стены и на пол. Внезапно одна из теней ожила. Высокий человек встал на колени, припав головой к ногам Будды, и вдруг я услышал: «Отче наш…» Я продолжил: «Иже еси на небесех…» Тогда человек бросился ко мне: «И вы, брат мой, пришли к нему? Он — конец и начало, он — истина!» На мгновение он обнял меня, затем повернулся и торопливо ушел. Я вышел вслед за ним…» Стоявший возле храма рикша объяснил Керальнику, что это «Аракеса-сан», то есть русский по имени Алексей, женатый на японке и живущий в Киото.
Вторая встреча произошла весной 1918 года, в Петрограде. Аракеса-сан выступал с речью перед группой рабочих возле цирка «Модерн» на Каменноостровском проспекте. «Я прислушался, — рассказывает автор. — Это была не большевистская речь, а какая-то проповедь потустороннего духовного столпничества. Все разрушить, что половинчато, сорвать все ткани и покровы — ткани слов, покровы лжи. Парламент — ложь, собственность — ложь. Жизнь общая, первоисточная — истина общая. Надо быть правдивым до конца. История — сплошная ложь, буржуазия хочет ее увековечить, прикрепить нас к ней…» Через какое-то время советские газеты сообщили, что служивший в продотряде «товарищ комиссар Алексей К. убит крестьянами при очередном восстании».
История наверняка вымышлена, а герой смонтирован из нескольких людей, однако воплощенная в нем тенденция — не фантазия автора. Попытки соединить или хотя бы примирить учение Будды с коммунизмом предпринимал в то время не только сомнительный Аракеса-сан, но и вполне реальный Агван Доржиев, личный представитель Далай-ламы XIII в революционном Петрограде, и бурятские ламы-«обновленцы», а Николай Рерих в 1924 году небескорыстно внушал советскому полпреду в Германии, Николаю Крестинскому, что передовые ламы в Тибете проповедуют тождество идей коммунизма и буддизма. Спустя два года в Урге, уже ставшей Улан-Батором, вышла его брошюра «Основы буддизма»[146], где про Гаутаму-Будду сказано было, что он «дал миру законченное учение коммунизма», и многозначительно сообщалось: «Знаем, как ценил Ленин истинный буддизм».
В основе подобных спекуляций или искренних порывов, как у Алексея К., лежали представления о том, что классический буддизм — религия без бога. Понимая это, Унгерн видел очевидное сходство между буддизмом как стержнем всей жизни кочевников и марксизмом, претендующим в России на ту же роль. Когда в плену его спросили, как он относится к коммунизму, он ответил: «Это своего рода религия. Необязательно, чтобы был бог. Если вы знакомы с восточными религиями, они представляют собой правила, регламентирующие порядок жизни и государственное устройство».
В Иркутске, в разговоре с автором первого советского романа «Два мира», сибирским писателем Владимиром Зазубриным, допущенным к нему на четверть часа, Унгерн повторил эту мысль, правда, в качестве примера «восточной религии» привел конфуцианство. «То, что основал Ленин, есть религия», — заявил он с нечастой для того времени проницательностью. Отсюда осмысление им своей войны с большевиками как религиозной с обеих сторон: «Я не согласен, что в большинстве случаев люди воюют за свою «истерзанную родину». Нет, воевать можно только с религиями»[147].
В борьбе с большевизмом христианство уже показало свое бессилие, оставалось уповать на буддизм, который принесут в Сибирь монголы и, может быть, японцы. Процесс обращения сибирских мужиков в лоно учения Будды должен был, как говорил сам Унгерн, растянуться «на несколько лет», но от этого его план не становился менее фантастичным.
Начиная со стоянки на Тэрельдже, при Унгерне состояло до десятка лам, он посещал монастыри и при хроническом безденежье жертвовал им крупные суммы, но собственно философия буддизма вряд ли входила в круг его интересов. Буддийские «легенды, ритуалы и популярные сказания» — вот тема его разговоров с Архангельской. Не менее важной была для него прикладная сторона «желтой религии»: умение монгольских и тибетских оракулов узнавать будущее, во что он, видимо, окончательно поверил после того, как сбылись их предсказания о взятии Урги на третий день штурма. Ламы, составлявшие при нем нечто вроде консультационного совета, были астрологами и гадателями-изрухайчи, но не богословами. В походах они ночевали в отдельной палатке, стоявшей рядом с палаткой Унгерна, по вечерам он уединялся с ними для долгих бесед и гаданий. Они толковали знамения, определяли счастливые и неблагоприятные числа в лунном календаре, а исходя из этого назначали сроки военных операций и даже маршруты движения войск. Все их рекомендации Унгерн выполнял неукоснительно. Дошло до того, что полковник Костерин, предпоследний начальник его штаба, втайне выплачивал им «авансы», чтобы результаты гаданий не сильно расходились с «боевыми интересами дивизии».
При походе в Забайкалье видное место среди них занимал молодой перерожденец Тери-Бюрет-гэгэн, которого Торновский почему-то называет «Богом Солнца». Будучи личным представителем Богдо-гэгэна, он тем не менее получил не слишком уважительное прозвище «маленький гэгэн», или, по-монгольски, гэгэчин — не то за малый рост, не то по сравнению с пославшим его к Унгерну «большим гэгэном». Не только монголы, но и русские обращались к нему за гаданиями. «Гэгэчин гадал быстро, уверенно и, как ни странно, очень правдоподобно, — вспоминал Князев. — Он брал в руку несколько монет или просто камешков, глубокомысленно, а может, и молитвенно подносил их ко лбу, затем дул на них и быстро выбрасывал из горсти на землю. Основываясь на известных ему знаках, он, глядя на расположение выброшенных предметов, давал ответы на любой животрепещущий вопрос: будет ли вопрошающий убит или же останется невредимым, увидится ли с семьей и т. д. В ответах гэгэчина даже при слабом знакомстве с языком улавливались различные оттенки. Одному он давал ясный и твердый благоприятный ответ, другому отвечал уклончивой общей фразой, а третьему говорил приблизительно следующее: «Тебе будет нехорошо, но ты не бойся». По-видимому, гадальщик склонен был облекать в вежливую форму дурные предсказания».
Гэгэчин даже участвовал в боях, своими методами пытаясь добыть победу, но относительно его успехов на этом поприще мнения расходятся. Князев рассказывает, что когда в бою с красными под Новодмитриевкой монгольский дивизион ударился в бегство, гэгэчин «выскочил вперед на своем великолепном сером коне, крикнул несколько заклинаний, плюнул в ладонь и этой рукой сделал движение, как бы бросавшее его слюну во врагов». Тут же воодушевленные монголы «с боевым кличем лавиной обрушились на красноармейцев».
Скептичный Аноним приводит другой случай. «Один лама, — пишет он, не называя имени, но, скорее всего, говоря о гэгэчине, — брался заговорить пушки и ружья красноармейцев. В начале боя заклинатель храбро выехал вперед и, что-то бормоча, начал махать шашкой, обвязанной хадаками. Со стороны противника раздался артиллерийский залп, несколько гранат разорвалось вокруг ламы. Кудесник свалился с коня, бросил свою священную саблю и на карачках уполз в кусты».
Во время одной из встреч с Першиным, обсуждая с ним перспективы коммерческой операции по поставке в Маньчжурию шерсти и кож из Кобдоского округа, Унгерн внезапно, как всегда, перевел разговор на другую тему. «Я слышал, — сказал он, — что вы изучаете буддизм, дружите с Маньчжушри-ламою. Не сообщите ли мне что-нибудь интересное в этом отношении? Очень этим интересуюсь и хочу знать».
«Вы, наверное, осведомлены, — ответил Першин, — буддизмом как философией я не занимаюсь, так как не имею для этого настоящей подготовки. Тем более мало мне знакома его оккультная сторона. Я интересуюсь только иконографией буддизма. Для занятий всесторонних я не знаю языков — ни санскрита, ни других, без чего изучение его немыслимо. Местные же изурухайчины — простые ворожеи, гадатели. Им нельзя верить. Маньчжушри-лама действительно ученый буддист, но он гаданиями не занимается. Если же вы пожелаете ознакомиться с буддийской иконографией, а она представляет большой интерес, то можете вместе со мной посетить один или два храма. И я, что знаю, расскажу вам относительно изображений будд, бодисатв, хубилганов и пр. Я бы и теперь мог в общих чертах кое-что рассказать, если бы не было так поздно (разговор происходил далеко за полночь. — Л. Ю.). Я всегда в вашем распоряжении, и когда будет у вас время, с удовольствием поделюсь тем, что знаю».
Этим предложением Унгерн так и не воспользовался, и не только по недостатку времени. Его интересовала не иконография, а чудо и тайна. Монголия представлялась ему гигантским историческим заповедником, где люди сохраняют не только рыцарские добродетели, но и давно утраченные на Западе навыки общения с потусторонним миром.
По-видимому, что-то в этом духе допускал он и в самом себе. Если оракулы-чойджины при медитации или в священном трансе умели находить и распознавать врагов «желтой религии» под любым обличьем, то Унгерн свято верил в свой дар с одного взгляда отличать убежденных большевиков от их случайных и невольных пособников.
Оссендовский стал свидетелем того, как он решил судьбу шестерых красноармейцев, захваченных на границе и доставленных к его юрте. Когда ему доложили об этом, барон мгновенно преобразился. Только что он вел с Оссендовским задушевную беседу, а теперь «глаза его сверкали, все лицо передергивалось». Остановившись перед выстроенными в ряд пленными, он некоторое время стоял неподвижно, не произнося ни слова, затем так же молча отошел в сторону и сел на ступеньку соседней фанзы. Ни одного вопроса не было задано. В полной тишине прошло еще несколько минут. Наконец Унгерн вновь поднялся. Лицо его было решительным, выражение сосредоточенности исчезло. Касаясь ташуром плеча каждого из пленных, он разделил их на две группы: в первой оказалось четверо, во второй — двое. Последних барон велел обыскать, и, к удивлению присутствующих, у них нашли «документы, доказывающие, что они — коммунисты-комиссары». Этих двоих он приказал насмерть забить палками, прочих отправил служить в обоз.
Похожую сцену наблюдал и доктор Рябухин, хотя, по его мнению, никакой особой прозорливостью Унгерн не обладал, претензия на это была еще одним признаком больной психики и маниакальной веры в собственную исключительность. Рябухин рассказывает: после штурма Гусиноозерского дацана в Забайкалье в плен попало свыше четырехсот красноармейцев; Унгерн распорядился выстроить их в шеренгу и медленно пошел вдоль нее, вглядываясь в глаза каждому. Это было что-то среднее между упражнением в физиогномике и психологическим экспериментом, но в результате около сотни человек барон уверенно отнес к разряду «коммунистов и красных добровольцев». В таких случаях он обычно обращался к тем, кто не вызвал его подозрений, и предлагал: «Если кто-то из них не коммунист, заявите». Естественно, опротестовывать сделанный им выбор никто не решался из страха пострадать самому. Отобранных расстреляли, но позже оставшиеся в живых счастливчики говорили Рябухину, что их убитые товарищи, как и они сами, были насильно мобилизованными крестьянами Иркутской и Томской губерний и ровно ничем не отличались от тех, кому Унгерн даровал жизнь.
Способность, которую он себе приписывал, считалась обычной для тибетских носителей тайного знания. В фантастическом романе донского атамана и писателя Петра Краснова «За чертополохом» (1922 год) будущий спаситель России, генерал Аничков, после победы большевиков уходит в Лхасу и здесь, в буддийском монастыре, обучается «читать в душах людей и узнавать их помыслы, глядя в их глаза». Прототипом героя послужил атаман Анненков, но многое в нем взято и от Унгерна.
В Азиатской дивизии все знали, что при первой встрече с ним нужно держаться настороже. Это было своего рода испытание. «Унгерн долго смотрел в глаза при первом знакомстве», — пишет Шайдицкий, гордясь, что достойно выдержал экзамен и заслужил доверие. «Взгляд его холодных серых глаз как бы просверливал душу, — вторит ему Князев. — После первой же встречи с бароном для большинства делалось очевидно, что в глаза ему не солжешь». В действительности Унгерна постоянно обманывали, и сам он обманывался в людях едва ли не чаще, чем те, кто вовсе не числил за собой подобных талантов.