В 1893 году крещеный бурят и практикующий тибетский врач Петр Бадмаев подал своему крестному отцу Александру III докладную записку под выразительным названием: «О присоединении к России Монголии, Тибета и Китая». Он предсказывал, что маньчжурская династия скоро будет свергнута, дни ее сочтены, и советовал уже сейчас начать планомерную работу по утверждению в Срединной империи русского влияния, не то неизбежной после падения Цинов анархией воспользуются западные державы. Бадмаев предлагал тайно вооружить монголов, подкупить и привлечь на свою сторону ламство, занять ряд стратегических пунктов типа Ланьчжоу, наконец, организовать депутацию из Пекина, которая попросит русского государя принять Китай заодно с Тибетом и Монголией в свое подданство. «Европейцам пока еще не известно, что для китайцев безразлично, кто бы ими ни управлял, и что они совершенно равнодушны, к какой бы национальности ни принадлежала династия, которой они покоряются без особенного сопротивления», — уверял царя Бадмаев.
Подобные идеи выдвигались и раньше. Еще Пржевальский писал об отсутствии у китайцев склонности к военному делу и считал возможным быстро завоевать весь Китай; по его мнению, для этого потребуется армия немногим большая, чем имели Кортес и Писарро при покорении империй ацтеков и инков. Отчеты Пржевальского предназначались для Военного министерства и до Александра III, по-видимому, не доходили, иначе на сопроводительной записке Витте, представившего ему бадмаевский проект, он не оставил бы резолюцию: «Все это так ново, необыкновенно и фантастично, что с трудом верится в возможность успеха».
Тем не менее Бадмаев получил на расходы два миллиона рублей золотом и выехал в Читу, где первым делом выстроил себе двухэтажный каменный дом[1] в центре города. Из Читы он совершил несколько поездок в Монголию и Пекин и вернулся в Петербург лишь через три года, когда вступивший на престол Николай II отказал ему в новых субсидиях. Никаких ощутимых результатов его деятельность не принесла, но будущий вектор имперской политики Бадмаев предугадал верно. Россия утвердилась в Маньчжурии, была построена Китайско-Восточная железная дорога, возник Харбин, Внешняя Монголия стала зоной русской экономической экспансии. В Тибет, который Бадмаев называл «ключом Азии», с секретными миссиями направлялись казачьи офицеры из бурят, и англичане, в 1904 году войдя в Лхасу, искали там несуществующие склады с русскими трехлинейками.
А за четыре года до того, как бадмаевская записка легла на стол Александра III, Владимир Соловьев, будучи в Париже, попал на заседание Географического общества. Среди однообразной публики в серых костюмах его внимание привлек человек в ярком шелковом халате; это был китайский военный агент, как называли тогда военных атташе, генерал Чэнь Цзитун (у Соловьева — Чен Китонг). Вместе со всеми Соловьев «смеялся остротам желтого генерала и дивился чистоте и бойкости его французской речи». Не сразу он понял, что перед ним представитель не только чуждого, но и враждебного мира. «Вы истощаетесь в непрерывных опытах, а мы воспользуемся плодами этих опытов для своего усиления, — передает Соловьев смысл его обращенных к европейцам предостережений. — Мы радуемся вашему прогрессу, но принимать в нем участие у нас нет ни надобности, ни охоты: вы сами приготовляете средства, которые мы употребим для того, чтобы покорить вас».
Соловьев не подозревал, что такого рода заявления были рутинным приемом китайской дипломатии тех лет. Делались они с целью получить финансовые займы от западных стран, для чего полезным считалось немного их попугать. В европейских штабах прекрасно знали, что Поднебесная империя безнадежно дряхлеет, что ее армия вооружена фузеями и алебардами, что лишь магические пушки, нарисованные на стенах крепостей, призваны защитить их от огня современной артиллерии, поэтому Чэнь Цзитун адресовал свою речь не военным, а куда более впечатлительной публике, к тому же способной повлиять на общественное мнение. Ожидалось, что в итоге правительство Франции предоставит Китаю желанный кредит, дабы заполучить могущественного в будущем союзника.
Женатый на француженке Чэнь Цзитун, автор книг и статей во французской прессе, прекрасно чувствовал дух времени и строил свои расчеты не на пустом месте. Соловьев, например, с юности был одержим мыслью о восточной угрозе, причем, по его словам, тут он «не был одинок». Это была общеевропейская фобия, а для тогдашних интеллектуалов — еще и метафора слабости духовно скудеющего Запада[2], но скоро у Соловьева появился единомышленник иного ранга: Вильгельм II, обеспокоенный растущей военной мощью Японии, начал муссировать тему «желтой опасности» в переписке с Николаем II. «Двадцать-тридцать миллионов обученных китайцев при поддержке 1/2 дюжины японских дивизий и под командой пылких, неудержимо ненавидящих христиан японских офицеров — вот будущее, которое мы должны предвидеть не без душевного волнения», — писал царю кайзер.
В 1895 году он разослал государственным деятелям и выдающимся личностям Европы, среди них Николаю II, литографическое воспроизведение картины, иллюстрирующей его опасения. Это полотно Вильгельм II выдавал за собственное, хотя сам он лишь набросал эскиз; настоящим автором был художник Герман Кнакфус. На картине изображена женская фигура в античном шлеме, символизирующая Германию, за ней теснятся аллегории других стран Европы, а перед ними, в вышине — восседающий на драконе Будда в окружении грозовых облаков. Подпись гласила: «Европейские народы, храните ваши самые драгоценные блага».
Вся эта риторика маскировала колониальные интересы Германии в Китае, но имела и другую цель. Убеждая царя, что миссия России — стать защитницей «креста и старой европейской культуры против вторжения монголов и буддизма», кайзер хотел отвлечь союзницу Парижа восточными авантюрами. Соловьев понятия не имел, что параллельно Вильгельм II побуждал Японию к войне с Россией, обещая ей свой благожелательный нейтралитет. Напряженное «ожидание исторической катастрофы на Дальнем Востоке» для Соловьева стало доминантой последних лет жизни. Он искренне верил, что перед лицом общей для всех европейских народов опасности наступит примирение христианских конфессий, именно поэтому панмонголизм — «имя дико» — «ласкал» его слух.
Из книги французских монахов-лазаристов Гюка и Габе, в 40-х годах XIX века побывавших в Тибете, Соловьев почерпнул сведения о тайном «братстве или ордене келанов» (от тибетского колон, как называли главных советников далай-ламы) с их грандиозными религиозно-политическими замыслами. Они якобы стремились «завладеть верховной властью в Тибете, потом в Китае, а затем посредством китайских и монгольских вооруженных сил покорить великое царство Оросов (Россию. — Л. Ю.) и весь мир, и воцарить повсюду истинную веру перед пришествием Будды Майтрейи». Имелось в виду входящее в систему Калачакра пророчество об эсхатологической войне Шамбалы с неверными, но Соловьев, подставив на место «келанов» реальных японцев («вождей восточных островов»), в 1900 году, в «Краткой повести об Антихристе», с впечатляющей детальностью описал будущее нашествие азиатских полчищ на Европу.
Предыстория такова: «Узнав из газет и из исторических учебников о существовании на Западе панэллинизма, пангерманизма, панславизма, панисламизма, они (японцы. — Л. Ю.) провозгласили великую идею панмонголизма, т. е. собрания воедино, под своим главенством, всех народов Восточной Азии с целью решительной борьбы против чужеземцев, т. е. европейцев»[3]. Эта сугубо книжная идеология в итоге, по Соловьеву, становится роковой для Европы, откуда она пришла в Японию. Пророчество Чэнь Цзитуна сбылось, хотя и в несколько ином смысле — Запад выковал себе на погибель оружие не материальное, а идейное.
Отныне события развиваются стремительно, в течение жизни одного-двух поколений. После занятия Кореи, следом — Пекина, где на престоле свергнутых Цинов утверждается один из наследников микадо, японец по отцу и китаец по матери, новая сверхдержава приступает к завоеванию Азии, а затем и всего мира. Уничтожены архаические государственные структуры Поднебесной империи, ее армия реформирована японскими инструкторами. Пополненная тибетцами и монголами, она первый удар наносит на юго-восток: англичане вытесняются из Бирмы, французы — из Тонкина и Сиама. Заверив русское правительство, будто собранная в Китайском Туркестане четырехмиллионная армия предназначена для похода на Индию, богдыхан вторгается в Центральную Азию, занимает Сибирь, движется через Урал. Навстречу ему наскоро мобилизованные дивизии спешат из Польши, Санкт-Петербурга и Финляндии, но при отсутствии предварительного плана войны и огромном численном превосходстве неприятеля «боевые достоинства русских войск позволяют им только гибнуть с честью». Корпуса истребляются один за другим в ожесточенных и безнадежных боях. После победы богдыхан оставляет часть сил в России «для преследования размножившихся партизанских отрядов», а сам тремя армиями переходит границы Германии. Одна из них терпит поражение, но одновременно «во Франции берет верх партия запоздалого реванша, и скоро в тылу у немцев оказывается миллион вражьих штыков». Очутившись «между молотом и наковальней», Берлин капитулирует, «ликующие французы братаются с желтолицыми», теряя всякое представление о дисциплине. Следует приказ перерезать не нужных теперь легкомысленных союзников, что однажды ночью «исполняется с китайской аккуратностью». В Париже побеждает восстание рабочих, «столица западной культуры радостно отворяет ворота владыке Востока».
В результате вся Европа, включая Великобританию, сумевшую откупиться от ужасов нашествия миллиардом фунтов, за ней — Америка и Австралия, куда снаряжаются морские экспедиции, признают вассальную зависимость от богдыхана. Что касается мусульманского мира, он в этих катаклизмах попросту отсутствует. Судьбы ислама Соловьева не занимали, ему казалось, что эта религия, как и народы, ее исповедующие, целиком принадлежит прошлому.
Во время Русско-японской войны этот сюжет стал широко известен, потом о нем надолго забыли, но еще позже, когда никакая фантастика не могла соперничать с реальностью Гражданской войны в Сибири и японские дивизии дошли до Байкала, вспомнили вновь.
В 1918–1919 годах в забайкальских газетах регулярно появляются корреспонденции из Монголии некоего М. Волосовича[4]. Корректируя Соловьева реалиями последних лет, напоминая, что в Сибири теперь «японофильская ориентация господствует от Байкала до океана и возглавляется бурятом» (намек на происхождение атамана Семенова), Волосович дает прогноз ближайшего будущего: «Восприняв германскую идею мирового владычества и сверхчеловечества, Япония при благодушном попустительстве белой расы сорганизует Китай, Монголию, бурят, русский Дальний Восток, Маньчжурию, Корею и т. д., а затем двинет их на Сибирь и Европу. Японофильствующий Восток упадет к ногам Токио, как спелый плод. На Запад будут двинуты народы, роль коих — сложить свои головы пур л’оппарар де Жапань и своими трупами вымостить дорогу для триумфального шествия японцев. В авангарде пойдут буряты, затем монголы, за ними главная масса пушечного мяса — китайцы. Русские с Дальнего Востока будут убивать русских из Сибири, русские из Европы будут брошены на западных славян. Следом для романских и англосаксонских народов наступит очередь испытать все ужасы желтого нашествия. Начнутся смуты «сознательных рабочих», европейцы будут выметены из Европы или обращены в рабов желтолицых».
На исходе Первой мировой войны и в разгар Гражданской трудно поверить, что после покорения азиатами Европы настанет долгий период процветания и религиозного синкретизма, как в свое почти идиллическое время думал Соловьев. Если столь кошмарной оказалась война между народами одной расы, а ныне — внутри одного народа, столкновение «двух враждебных рас» не вызывает у Волосовича никаких иллюзий.
Установив причину глобальной опасности, он с легкостью находит и средство спасения, тоже, разумеется, единственное: Запад может быть спасен только Монголией, ибо она «сильна своей религией и готова объединиться духовно под главенством ургинского первосвященника». Монголы — «антагонисты японцев и китайцев», «страна их пространством великая, дух воинственный и независимый», но необходимо позаботиться о том, чтобы им выгоднее было заключить союз не с японцами, а с белой расой. В этом случае при покушении Японии на мировое господство, когда неисчислимая масса послушных Токио китайских войск двинется на север, «летучая» монгольская конница ворвется в Китай и «учинит такую диверсию, что китайцам станет не до наступления». Затем, «пользуясь диверсией», англичане ударят из Индии и Тибета, русские — из Туркестана; Пекину придется прекратить войну, Япония останется в одиночестве и вынуждена будет отказаться от своих претензий.
Соловьевские всадники Апокалипсиса у Волосовича превратились в картонных солдатиков, которых он вдохновенно передвигает по карте из гимназического учебника. Итоговый вывод сформулирован с предельной простотой и краткостью: «Кто будет иметь преимущественное влияние в Монголии, будет иметь таковое же и в Центрально-Восточной Азии, а после — и на всем земном шаре».
В сущности, это перефразированный главный тезис знаменитого Меморандума Танаки, военного министра Японии. В том же 1919 году он провозгласил: «Чтобы завоевать Китай, мы должны завоевать Маньчжурию и Монголию. Чтобы завоевать весь мир, мы должны завоевать Китай».
Эти слова могли бы принадлежать Унгерну. Для него мировое зло воплощалось не в японцах, как для Волосовича, и цель «желтого потопа» он представлял себе иначе, нежели Танака, но все трое сходились в одном: путь к владычеству над миром проходит через Монголию. Волосович и Танака считали ее не более чем перышком, способным склонить замершие в равновесии чаши весов на ту или иную сторону, однако Унгерн относился к ней по-другому. Мало изменившаяся со времен Чингисхана, Монголия представлялась ему островом в море буржуазной европейской культуры, под чье развращающее влияние отчасти попали уже и сама Япония, и даже «недвижный» Китай.
Идеи Унгерна питались низведенным до уровня дежурной темы русской журналистики мифом о «желтой опасности», но с обратным знаком. «Существует не желтая опасность, а белая», — говорил он[5]. Страдающей стороной объявлялся Восток, призванный противостоять агрессору, чтобы в конце концов стать его благодетелем. Унгерн верил, что лишь азиатское вторжение принесет Европе спасительное обновление, внутри ее самой такой силы больше не существует. Недаром в его планах радикального переустройства мира важное место отводилось буддизму — религии, как считал Соловьев, крайне опасной для христианской цивилизации, ибо, в отличие от исламской, «идея буддизма еще не пережита человечеством».
Немало одиночек и до и после Унгерна искали точку духовной опоры на Востоке, но никто не пытался привязать ее к местности с целью создать стратегический плацдарм для борьбы с социализмом и либерализмом. Учение Будды волновало многих русских и западных интеллигентов, но только Унгерн собирался нести его в Европу на острие монгольской сабли. При этом образцом для него оставалась рухнувшая Поднебесная империя, которую он мечтал возродить ради «спасения человечества».
Как буддист и проповедник паназиатизма Унгерн отпугивал белых эмигрантов, но он же сделался вдохновляющим примером тех успехов, каких может добиться в Азии европеец, разделяющий туземные идеалы. Вероятно, именно в этом качестве Унгерн в начале 60-х годов XX века заинтересовал ЦРУ США: в нем увидели тип Куртца, героя «Сердца тьмы» Джозефа Конрада, для которого роль вождя африканского племени была еще и средством добычи слоновой кости для пославшей его в джунгли компании. Чтобы изучить опыт остзейского барона, ставшего монгольским ханом и едва ли не живым божеством, в ЦРУ составили библиографию посвященных ему мемуаров, статей и доступных архивных документов на нескольких языках[6]. Однако вряд ли это кому-либо пригодилось на практике. Имитировать можно манипулятора, но не одержимого; роль, но не жизнь и судьбу. Растворенное в личности сознание собственной миссии тоже имитации не поддается.
При всем том идеология Унгерна проста, если не элементарна. В плену у красных этот сын доктора философии Лейпцигского университета и враг западной цивилизации, с солдатской категоричностью оперируя словами «должен» и «подлежит», сам вкратце высказал свое кредо: «Восток должен столкнуться с Западом. Культура белой расы, приведшая европейские народы к революции, сопровождавшаяся веками всеобщей нивелировки, упадком аристократии и прочая, подлежит распаду и замене желтой, восточной культурой, которая образовалась три тысячи лет назад и до сих пор сохраняется в неприкосновенности».
В 1920 году, когда Унгерн гонялся за партизанами по забайкальским сопкам, в баварском Байройте, городе Рихарда Вагнера, состоялась первая встреча Адольфа Гитлера с членами известного впоследствии «Общества Туле». Одним из них был Рудольф Гесс, ассистент кафедры геополитики в Мюнхенском университете, которую возглавлял Карл Хаусхофер, бывший немецкий военный атташе в Токио и будущий президент Германской академии наук. Его идеи оказали сильное влияние на молодого Гитлера.
Хаусхофер, в частности, выдвинул гипотезу о том, что прародиной ариев была Центральная Азия, район нынешней Гоби. Примерно три-четыре тысячелетия назад климат здесь изменился, цветущие долины превратились в пустыню, после чего арийские племена переселились частью в Индию, частью — на север Европы; следовательно, их прародину, легендарную страну Туле, традиционно отождествляемую с Исландией или Гренландией, нужно искать на Востоке. Подтверждением этой гипотезы служил буддийский миф о Шамбале — таинственной подземной стране мудрецов и праведников. Они рассматривались как носители эзотерической культуры народа, в древности обитавшего на территории современных Монголии, Тибета и Амдо. Как считалось, предание о Шамбале в фантастической форме отражает исход ариев, стоявших на более высокой цивилизационной ступени, чем те племена, что пришли им на смену и создали этот миф.
В 1930-х годах гипотеза Хаусхофера стала одной из официальных научных доктрин Третьего рейха. Центральная Азия с Монголией и Тибетом трактовалась как колыбель германцев, как потаенное мистическое сердце мира. Отсюда совсем близко и до Меморандума Танаки, и до Волосовина с его уверенностью в том, что хозяин Монголии обретет власть над всей планетой, и до попытки Унгерна именно здесь начать строительство нового мира.
В этом пункте идеи Хаусхофера вошли в соприкосновение с иной традицией, восходящей к Елене Блаватской с ее «Тайной доктриной». Ссылаясь на некие рукописи из гималайских монастырей, она утверждала, будто в Тибете находятся центры сакрального знания, сохраненного для человечества полубожественными старцами-махатмами. Немного позже француз Жозеф Сент-Ив д’Альвейдр локализовал место их обитания. С помощью телепатических посланий, которые, как он утверждал, присылал ему далай-лама, Сент-Ив подробно описал существующий под Гималаями священный город Агарту (Агарти, Агартхи), чьи обитатели тайно контролируют ход мировой истории через избранных ими народоводителей верхнего, наземного мира. Наконец в 1922 году, в Нью-Йорке, вышла книга Антония Фердинанда Оссендовского «Люди, звери и боги», имевшая колоссальный успех по обе стороны Атлантики. В Германии среди ее читателей были Гесс, Хаусхофер и, возможно, сам Гитлер, а в Советской России — эзотерик Александр Барченко, небезуспешно убеждавший ОГПУ в возможности поставить могущество Шамбалы на службу мировой революции. Умалчивая о Сент-Иве как источнике своего вдохновения, Оссендовский оперировал исключительно личными впечатлениями, якобы вынесенными из встреч с монгольскими князьями и ламами, и одним этим вызывал доверие к себе. Его красочные рассказы о подземном «царстве Агарты» обеспечили новым кредитом поблекшие к тому времени фантазии французского мистика.
В Улясутае князь Чультун-бэйле, позже убитый по приказу Унгерна за мнимое сотрудничество с китайцами, будто бы поведал Оссендовскому следующее: «Уже более 60 тысяч лет как один святой с целым племенем исчез под землей, чтобы никогда не появляться на ее поверхности. Много людей с тех пор посетило это царство — Сакьямуни, Ундур-гэгэн, Паспа, хан Бабур и другие, но никто не знает, где оно лежит… Его владыка — царь вселенной, он знает все силы мира и может читать в душах людей и в огромной книге их судеб. Невидимо управляет он восемьюстами миллионов людей, живущих на поверхности земли».
Книга Оссендовского появилась через год после смерти Унгерна, но это не значит, что ему не известно было ее содержание. Автора он знал лично и часами беседовал с ним в мае 1921 года, накануне похода из Монголии в Забайкалье. Поговаривали, что Оссендовский «подогревал» его мистицизм.
Петр Врангель, белый генерал и командующий Русской армией, а в годы Первой мировой войны — полковой командир Унгерна, отмечал, что «острый проницательный ум» странно уживался в нем с «поразительно узким кругозором». Точность этой несколько высокомерной характеристики сочетается с ее ограниченностью. Унгерн знал языки, много читал; в аттестации, составленной его сотенным командиром в 1913 году, говорится, что он выписывает несколько журналов и «проявляет интерес к литературе не только специальной, но и общей». Однако это была, видимо, совсем не та литература, на которой воспитывался Врангель.
Круг чтения Унгерна определить едва ли возможно, в своих письмах, приказах и на допросах в плену он ни разу не сослался на какого-то автора и не назвал ни одной книги, кроме Библии. По рассказам, барон отдавал предпочтение философии. С юности при нем будто бы всегда была какая-нибудь философская книга, которую он «для удобства чтения разрывал на отдельные листы» и в таком виде возил с собой, но «философией» для его соратников могло быть все, что не беллетристика, включая сочинения оккультного и неомифологического толка.
История знает не столь уж редкий тип политика, чье самоощущение Кромвель выразил известной формулой: «Стрела в колчане Божьем». В XX веке эти люди уже не удовлетворялись старыми, в рамках той или иной конфессии, представлениями о владельце этого колчана, избравшем их своим орудием. Унгерн являл собой именно такой психологический тип, а как следствие — окружал себя ламами-прорицателями, взятыми напрокат из монгольских монастырей, и то просил своего агента в Пекине обратиться к какому-то «гадальщику», характеризуя его словом «мой», то пользовался услугами одной из офицерских жен, умевшей хорошо гадать на картах. Его суеверие вытекало из безотчетного чувства, подсказывающего, что при той исторической роли, которая отведена ему Провидением, он не может не получать указаний свыше, нужны лишь посредники между ним и его незримыми водителями. Раздражавшие соратников барона «грязные ламы», «кривоногие пифии»-, «степные кудесники» должны были принимать и расшифровывать сигналы, поступающие от тех, кто привел его в Монголию и вручил ему власть над этой страной.
В тибетской тантре путь к овладению тайными магическими силами начинается с власти над собственным телом, ибо оно как часть мироздания подчиняется единым для всего сущего законам; других инструментов у человека попросту нет. Приблизительно так же Унгерн хотел понять смысл собственной судьбы, чтобы через нее постичь явленный в нем самом вектор мировой истории. Все это не формулировалось, не домысливалось до конца, тем более не проговаривалось прямо, но, видимо, существовало как субстрат его мировоззрения и давало ему ту энергию, какой отличались первые адепты кальвинизма с их верой в божественное предопределение. Латинское amor fati могло бы стать девизом Унгерна. В протоколах его допросов слово «судьба» всплывает регулярно, а в резюме одного из них отмечено: «Признал себя фаталистом и сильно верит в судьбу»[7].
Ламы говорили Оссендовскому, что когда-нибудь обитатели Агарты выйдут из земных недр. Этому будут предшествовать вселенская кровавая смута и разрушение основ жизни: «Отец восстанет на сына, брат на брата, мать на дочь. А затем — порок, преступление, растление тела и души. Семьи распадутся, вера и любовь исчезнут». Вся земля «будет опустошена, Бог отвернется от нее, и над ней будут витать лишь смерть и ночь». Тогда «явится народ, доселе неизвестный»; он «вырвет сильною рукою плевелы безумия и порока, поведет на борьбу со злом тех, кто останется еще верен делу человечества, и этот народ начнет новую жизнь на земле, очищенной смертью народов».
Ту же апокалиптическую картину современности Унгерн рисовал в письме князю Цэндэ-гуну: «Вы знаете, что в России теперь пошли брат на брата, сын на отца, все друг друга грабят, все голодают, все забыли Небо». Без труда вписывалось в реальность и предсказание о неведомом народе с «сильною рукою» — в нем Унгерн увидел кочевников Центральной Азии.
В 1919–1920 годах, наездами бывая в Харбине, он часто встречался там с неким Саратовским-Ржевским[8], которого ценил за «светлый ум и благородное сердце», и доверял ему «свои сокровенные мысли». Суть их состояла в следующем. Примерно к исходу XIV века Запад достиг высшей точки расцвета, после чего начался период медленного, но неуклонного регресса. Культура пошла по «вредному пути»; она перестала «служить для счастья человека» и «из величины подсобной сделалась самодовлеющей». В эпоху, когда не было «умопомрачительной техники» и «чрезвычайного усугубления некоторых сторон познания», люди были более счастливы. Буржуазия эгоистична, под ее властью западные нации быстро движутся к закату, и русская революция — начало конца всей Европы. Единственная сила, могущая повернуть вспять колесо истории — кочевники азиатских степей, прежде всего монголы. Сейчас, пусть «в иных формах», они находятся на той развилке общего для всех народов исторического пути, откуда Запад когда-то свернул к своей гибели. Монголам и всей желтой расе суждена великая задача — огнем и мечом стереть с лица земли разложившуюся европейскую цивилизацию от Тихого океана «до берегов Португалии», чтобы на обломках старого мира воссоздать прежнюю культуру по образу и подобию своей собственной.
«Мистицизм барона, — писал знавший его в Монголии колчаковский офицер и поэт Борис Волков, — убеждение в том, что Запад — англичане, французы, американцы — сгнил, что свет — с Востока, что он, Унгерн, встанет во главе диких народов и поведет их на Европу. Вот все, что можно выявить из бессвязных разговоров с ним рада лиц».
За «мистицизмом» Унгерна стояла настолько расхожая, что ее источником он считал Библию, мысль о скором конце одряхлевшей Европы, обреченной, как некогда Рим и Византия, бьгть разрушенной несущими свежую кровь новыми варварами. Владимир Соловьев сформулировал неизменно повторяющуюся историческую схему, не многим отличную от варианта князя Чультун-бэйле: «Тогда поднялся от Востока народ безвестный и чужой…» Брюсов вопрошал: «Где вы, грядущие гунны, / Что тучей нависли над миром?..» Блок провидел «свирепого гунна», который будет «…в церковь гнать табун. / И мясо белых братьев жарить!», а Максимилиан Волошин в 1918 году, когда Унгерн принял командование монгольской конницей в отряде атамана Семенова, надеялся, что «встающий на Востоке древний призрак монгольской угрозы» заставит Россию преодолеть внутреннюю распрю. Сам Унгерн тоже, надо полагать, не случайно подчеркивал тот сомнительный факт, что его род ведет происхождение от гуннов.
Воплощением этих судьбоносных всадников стали для него монголы. Прозябающие на периферии мировой истории, не принимаемые в расчет ни западными политиками, ни большевиками, они должны были принести в мир испепеляющий, очистительный огонь, но сами не могли осознать свою миссию. Во многом из того, о чем говорил и писал Унгерн, угадывается уверенность в том, что он послан судьбой в Монголию с целью пробудить дремлющие здесь могущественные силы. «Дать толчок» — одно из любимейших его выражений. Оно постоянно встречается в его письмах и протоколах допросов.